тебске папаша мог поведать только в самые благостные минуты, будучи "под
мухой", и только самым близким людям. Вот и я удостоился услышать от не-
го те редкостные, захватывающие воспоминания, и за это мне хотелось об-
нять и притиснуть к себе папашу, да весь он был в мерзлом крошеве - от
него попахивало. Когда мы углубились на уровень лома в нужниковую яму,
выломали, выковыряли и отвезли отходы человеческие за линию, папаша
восстановил деревянный мерзлый трон и, как в прежние годы, после приве-
дения "опшэственного места" в порядок затопил баню.
В этот раз мы мылись с ним вместе, чего удостаивались тоже далеко не
все, даже и сыновья. Ивана Абрамовича старик стеснялся. Я сдавал на ка-
менку.
Семен Агафонович, ахая, хлестался веником, сочувствовал, что я не мо-
гу париться: "Вот чево война делат с человеком..." Когда, уже изможден-
ный, обессиленный, сел папаша на приступок полка, прикрыв исхлестанным
веником причинное место - в этих делах, как и в словесном сраме, тесть
мой был целомудрен, многому меня, не поучая, научил, - пытался он про-
должить беседу про войну, но сил его даже на разговоры не хватило - ос-
лаб могучий мужик за войну, на иждивенческих карточках, - попросил ока-
тить его теплой водицей, загородив накрест ладонями свои мужские досто-
инства.
Родив девятерых детей, последнего - сорока пяти лет, они, родители,
не дали им никакого повода узнать, откуда они взялись, тем более, каким
манером их мастерили.
Привыкший к массовому бесстыдству, богохульству и хамству на войне,
да и до войны кое-что повидавший по советским баракам, наслушавшийся
всякой срамотищи и запомнивший бездну мерзостей, декламировавший целые
поэмы, подобные "Весне" Котляревского, невольно я подбирался, укорачивал
язык, смягчал солдатские манеры поведения и придерживался насчет окопно-
го фольклора. Многим современным, интеллигентно себя понимающим людям
стоило бы поучиться у бывшего вятского крестьянина человеческим отноше-
ниям меж собой, в семье, на людях. Узнав, что у капитана в городе Росто-
ве есть брошенная жена с двумя детьми, Семен Агафонович не мог понять,
как это возможно - оставить свою жену, тем более робятишек, - оттого
сразу невзлюбил блудню зятя, да и дочь осуждал за невероятный в этой
семье поступок. Позднее он мне признался, что сразу решил: "Путной семьи
у их не получится, ничего доброго не будет - на чужом горе счастья не
строят, эдаким маневром. - Все же он был и остался маневровым работником
- составителем поездов. - Варначат людишки, жить-то по-людски не живут.
Дитям судьбы калечат".
Калерия, удостоверившись, что муж ее не шутит - всерьез хочет обря-
дить меня в парадный костюм, поддержала супруга:
- Что ж, по-родственному полагается всем делиться...
А я ж, "язва болотная" - по выражению бабушки, сроду и болот-то не
видавший:
горы у нас да скалы кругом, на родине-то, - я ж страшно раним, потому
как в деревенском сиротстве хлебом корен, в детдоме беспрестанно попре-
каем за то, что государство меня поит, кормит, одевает, день и ночь ду-
мает обо мне, в окопах и госпиталях изношен до того, что нервы наголо, и
начитан некстати, изображаю прическу на непутевой голове перед зеркалом,
- внятно так, раздельно произношу:
- Я до войны вором был - беспризорничество вынуждало воровать... И
потому - ныне ворованным не пользуюсь.
Капитана будто ветром смахнуло с кровати, он закружил по комнате, за-
качал половицы - они же потолок.
- Ты что?! - негодовал капитан и назидал в том духе, что все манатки
- немецкие, есть трофейное имущество, которое брошенное, которое куплен-
ное, которое просто победителям отданное!..
Из вороха тряпок, лежавших на столе перед зеркалом, я брезгливо, дву-
мя пальцами поднял миленькие детские трусики с кружевцами и, кривя глаз
и рот, начал измываться над соквартирантами:
- Да-да!.. Прибежала немецкая девочка лет трех от роду, а то и годо-
валая, сделала книксен: "Герр советский капитан! Я так вас люблю, что
готова отдать вам все!" - и великодушно сняла вот эти милые трусики...
Капитан ушибленно дернулся, его скособочило, сломавшись в шее и пояс-
нице одновременно, он рухнул задом на кровать, какое-то время глядел на
опущенную голову Калерии. Она ни глядеть на него, ни шить не могла.
- В-во мерзавец! Во-о сволота!..
- Иди-ка сюда, капитан, - поманил я пальцем свояка. Он отчего-то за-
вороженно пошел на мой голос - колдун же я, колдун! Распахнув дверь в
верхние, холодные, сени, я показал ему на воткнутый в стену бритвенно
остро наточенный столярный топорик и медленно, сквозь зубы проговорил со
всей ненавистью, какую нажил на войне, с бешенством, на какое был спосо-
бен с детства: - Еще одно невежливое слово, я изрублю тебя на куски и
собакам выброшу... - Осторожно, будто в больничной палате, я закрыл
дверь и, обмерив взглядом оглушенного капитана - все это комфортное жи-
лище, добавил: - Хотя такую падаль здешние собаки жрать не станут, разве
что ростовские, под оккупацией человечину потреблявшие...
* * * Выступление мое разбросало всех обитателей дома по углам и за-
печьям. С Калерией и с капитаном одновременно началась истерика. Капитан
превзошел свою жену в визге, стенаниях, угрозах и жалобах, все напирал
на то, что ни быть, ни жить ему здесь невозможно, чтоб все слышали и
знали, как он страдает от поношений, как много терпит неудобств и несп-
раведливостей.
Вылазка капитана не удалась - ему в Ростов хотелось, к деткам, к же-
нушке богоданной, не с пэпэжэ ему, в самом деле, вековать. Согрешил,
накрошил, да не выхлебал товарищ капитан. Вспомнил, видать, что семейная
каша погуще кипит. Бо-ольшим политиком за войну сделался капитан, со
временем в генералы выйдет, и его непременно как патриота в селезневскую
Думу выберут - там ему подобных уже с десяток воняет, дергается, пасть
дерет, Россию спасает от врагов. А ее надо было нам спасать от таких вот
капитанов и его покровителей. Тогда бы уж не очутились мы на гибельном
краю...
Ну да ладно, чего уж там...
Папаша залег на печи, мамаша пила за занавеской "капли датского коро-
ля".
Тася и Вася привыкли уже тишком-молчком проскальзывать в свою квад-
ратную комнатушку-боковушку с двумя топчанами. От средней комнаты эту
боковушку отличал цветок ванька-мокрый на окне да самошивный коврик из
лоскутков на стене.
Азарий дневал и ночевал на заводе да у своей Софьи. Жена моя - на ра-
боте, как раз приспел квартальный отчет, и она подолгу засиживалась в
старом, хорошо натопленном доме, где располагалась контора инвалидной
артели "Трудовик". На выручку мужу, которому из-за занавески было пред-
ложено "искать квартеру", не поспешала.
Поскольку "квартер" я никогда не имел, опыту их искать - тоже, жильем
меня всегда кто-то обеспечивал: сперва родители, потом бабушка, потом
все государство обо мне пеклось - детдом, общежитие ФЗО, вагончик на
желдорстанции, солдатская казарма, индивидуальная фронтовая ячейка бой-
ца, по-тамошнему - ровик, привычнее - щель в земле, изредка - отбитый у
врага блиндаж с накатом, госпитальная палата с индивидуальной койкой,
вагоны, вокзалы.
И вот прибыл, стало быть, на место, окопался!
Начал восстановление народного хозяйства, удивляя себя и мир трудовы-
ми подвигами. И чего я этого капитанишку топором не раскряжевал? Но это
уж больно кровожадно даже для такого громилы, как я... ну хотя бы обухом
по его толоконному лбу...
Было бы у меня опять жилье. Казенное. С индивидуальным местом на на-
рах, с номером. Из рассказов бывалых людей, а их у нас уже в ту пору ту-
чи велось, я с точностью представлял то казенное помещение. По комфорту,
обстановке и нравам, царящим там, не уступало оно бердской казарме, где
мы топали и дружно пели боевые песни, а сталинградская пересылка, а вин-
ницкая, а львовский и хасюринский госпитали, а дорога с фронта, а кон-
войный полк - это ж "этапы большого пути", как поется опять же в патрио-
тической песне:
"Ту-упой фашистской нечисти заго-оним пулю в лоб!.." Прикончили. Заг-
нали ему пулю в лоб и в жопу. Кого закопали. Кого рассеяли.
Сами тоже рассеялись. Пора браться за ум. Пора учиться жить. Биться в
одиночку. За существование! Слово-то какое! Выстраданное, родное, расп-
рекрасное - новорожденное, истинно наше, советское. На полкиловой пайке
его и не выговоришь. А что пиздострадателя этого не изрубил, Бог, зна-
чит, отвел. Хватит мне и немца, мною закопанного в картошке. Каждую поч-
ти ночь снится.
Сложив в нагрудный карман документы, в том числе так и не обменянный
проездной талон на железнодорожный билет, выписанный мною при демобили-
зации до Красноярска, хлебную карточку, поместив в синий мешок, в неиз-
носимый подарок Сталина, тетрадку в ледериновой корочке, с песнями, сти-
хами, фотографиями фронтовых и госпитальных друзей да совсем недавно
пламенно любимой медсестры, запасные портянки, ложку и кружку, я потоп-
тался у порога, подождал, когда прервется крик Калерии наверху.
- До свиданья!
Никто ни с печи, ни из-за печи не откликнулся. Уходить будто вору хо-
тя и привычно, да неловко все же, да и горько, да и обидно, на сердце
вой, в три звона сотрясает, разворачивает больную голову, поташнивает.
Как всегда после сильного потрясения, хочется плакать.
- Прощайте! - повторил я и по-крестьянски, церемонно вымучил: - Прос-
тите, если...
Семен Агафонович отодвинул блеклую занавеску, решительно и шумно от-
кинул ворох лучины, свесил бороду на мою сторону:
- Поезжай! Поезжай, поезжай с Богом... от греха... - и, опуская боро-
ду еще ниже, добавил: - Чё сделашь?.. И тоже прости нас, прости.
- С Богом, - выстонала из-за занавески благословение теща.
Вечером я заступил на дежурство, ночью написал заявление о расчете, и
утром начальница, гулевая, красивая баба, обремененная ребятами, за что
ее замуж не брали, с сожалением подписала мою бумажку и каким-то образом
обменяла мой просроченный талон на железнодорожный билет до Красноярска.
- Хоть теперь по-человечески поедешь! - В ней и в самом деле сочета-
лось совместимое лишь в русской бабе-женщине: бурность, книжно говоря,
темперамента и чуткость слезливой русской бабы.
* * * Днем появилась на вокзале и отыскала меня жена. Я после де-
журства спал в комнате начальницы вокзала, на диване. Сама начальница
уехала куда-то в командировку, скорее всего загуляла в отделении дороги.
По случаю очередной победы в соцсоревновании по перевозке грузов кутили
там который день.
Посидев в тяжелом молчании, в непривычной отчужденности в руководящем
кабинете, мы занялись кто чем. Жена смотрела в окно. Я вынул запасную
чистую портянку, сходил к Анне, рявкнул, чтоб дала воды, да постуденее.
Она в ответ жахнула такой струей, что и умываться не надо - всего меня
окатила.
"Ведьма!" - сказал я, утерся портянкой и вернулся в вокзал.
Жена моя играла в ладушки. Сидя на лавке сдвинув колени под диагона-
левой юбкой, валеночки не по ноге, много раз чиненные кожей и войлоком,
составила пятки вместе, носки врозь. Прихлопывала ладошками и что-то ед-
ва слышно - она не песельница по призванию - напевала. Я попытался уло-
вить - и уловил: "А мы
- ребята-ухари, по ресторанам жизнь ведем..." Ее, эту песню из бога-
того детдомовского фольклора, я пел ей не раз, и она вот уловила мело-
дию, но всех слов не запомнила - хотя и способная баба, но к ней как-то
не липли и в слух ее не проникали подобного рода творения, зато я их
имал с ходу, с маху, с лету. Однако песня сослужила нам неоценимую служ-
бу: мы оказались в вокзальном ресторане. Знакомая официантка подала нам
по коммерческому бутерброду из черного хлеба, два звенышка селедки да по
стакану квасного киселя.
- А вина нам не дадут? - вдруг спросила жена. - Я премию получила, -
и, чтобы я не засомневался, тут же полезла в сумочку, подаренную ей еще