Мы посмеялись, кум, потрафляя моему настрою, начал говорить про наш
покос и про то, как я плавил сено с тестем по Вильве, выходило, что был
я лихой и бесстрашный плотогон, да вот пошел по другой линии, а то б,
если не утонул, бо-ольшую деньгу мог зашибать в ту пору. И к разу пома-
нил меня в кухню, за печку, где, прибитый к стене крупными гвоздями,
красовался ковер с рыбаком, закинувшим удочку в уже отцветшие воды.
- Узнаешь?
- Узнаю, Сана, узнаю. Я ж художник неповторимый, Ван-Гог российский,
бля.
Мы долго и трудно прощались с кумом и кумой у дверей избы, во дворе,
за воротами.
- Ты уж шибко-то не изнуряйся, пожалей себя. Тебя-то никто никогда не
жалел,
- плакал кум, угадывая, что видимся мы в последний раз, и слезы, сла-
бые и частые, катились по морщинам лица, уже забранным в сетку. - Работу
не переменишь, жись не повернешь - проскочила она на коне. На каком коне
- ноне не вспомню, ты читал, давно еще...
- На розовом, - подсказала кума, тоже плача.
- Во-во, на розовом, - подхватил кум и поправился: - На колхозной
кляче со сбитой спиной проскакала она, мать бы ее ети...
Они, кума с кумом, умерли не в один день, но в один год и перебрались
с улицы Трудовой еще выше на гору, в Красный поселок. Натрудились. Отды-
хают.
Им на горе ветрено и спокойно.
* * * И еще одна встреча, произошедшая в ту поездку, достала и доста-
ет мою память.
- Тебя Тая Радыгина, твоя учительница, непременно хочет видеть, прос-
то умоляет повидаться, - сказала наша близкая знакомая, у которой я но-
чевал.
Пришла худенькая, в платок кутающаяся женщина, несмело припала ко
мне, тронула сухими губами мою щеку.
- Настасья Ивановна. Вы учились у меня в вечерней школе, анатомии
учились, хулиганили вместе с юношами. Помните?
Я согласно кивал головой и пытался воскресить в памяти школу, анато-
мию, соучеников своих и учительницу.
- А милой Веры Афанасьевны, вашей классной руководительницы, не ста-
ло.
Совсем недавно, - сообщила она, завязывая разговор.
Кто-то сказал Настасье Ивановне, Тае, как звал ее муж, что я и жена
моя хорошо знали ее мужа, а у нее нет о нем воспоминаний, почти нет: так
нестерпимо и гибло жили после войны и так он, ее лейтенантик, быстро
сгорел, что ничего-ничего не сохранилось от него и о нем. Выросли дети,
подрастают внуки, просят рассказать что-нибудь об отце и дедушке, а она
и не имеет чего рассказать, кроме как сообщить, что он был прекрасный
человек и она сохранила ему верность, более не пыталась устроить свою
жизнь.
- Да и как ее устроить бедной учительнице с двумя детьми? - печально
улыбнулась она.
Я попросил накрыть на стол, наладить чай, и пока две женщины-подруж-
ки, обе бобылки, выполняли мою просьбу, пытался изнасиловать свою па-
мять, что-то выудить из нее, и стало мне ясно, что без сочинительства
тут не обойтись, что на этот раз будет то сочинительство к месту и Бог
мне его простит.
Основной упор в воспоминаниях я сделал на то, как вместе с лейтенан-
том Радыгиным мы ехали на соликамском поезде из Перми в Чусовой, и на
то, как муж ее, Таисьи Ивановны, вынимал мою беременную жену из канавы с
мешком картошки на спине и как провожал нас домой. А вот про встречу в
тубдиспансере я умолчал, зато рассказал о том, как шли мы, опять же с
поклажей картошки, из Архиповки и видели, как нелепо и страшно тонули на
реке Чусовой пьяные люди, пробовавшие плясать в лодке и опрокинувшие ее,
как в холодные воды бросился человек - спасать людей - и спас молодую
девушку с длинной косой, это был, показалось нам, Радыгин.
- Да-да, я знаю эту женщину. Она живет в новом поселке, рядом с нами,
тоже учительствует и до сих пор не ведает, кто ее спаситель. Я непремен-
но сегодня же расскажу ей об этом. Ах, какой это был человек!
Ка-а-ако-ой человек! - сжимая ладошками лицо и раскачиваясь из стороны в
сторону, восторгалась бедная вдова.
- Ты набрехал насчет подвигов покойного Радыгина? - сурово спросила
меня моя знакомая, проводив подругу.
- Чего-то набрехал, чего-то и нет.
- Ну и не винись - ложь эта во спасение. И теперь я свидетель тому,
как ты здорово сочиняешь, могу с читателями твоими поделиться воспомина-
ниями.
- Не стоит.
Ныне меня, как и многих стариков, оглохших от советской пропаганды и
социалистического прогресса, потянуло жить на отшибе, вспоминать, грус-
тить и видеть длинные, вялые сны, почти уж без ужасов. Разгружая память
и душу от тяжестей, что-то, тоже вялое, выкладывать на бумагу, совершен-
но уже не интересуясь, кому и зачем это нужно.
"Отравляющая сладость одиночества" - назвал я однажды мое нынешнее
состояние. Летом, находясь в деревне, поздним уже вечером, когда не мо-
таются по улице пьяные и собаки, спущенные с цепи, смирны, не брехливы,
когда все селяне от мала до велика сидят перед телевизорами, увлеченные
очередными жгучими и бесконечными страстями, угадывая, кто кого на кро-
вать повалит или в конце концов порешит, я люблю пройтись по-над рекой,
по пустынной набережной. Если тиха погода, нет туманов и сырой стыни,
если вышний свет спокойно ложится на Енисей и в нем отражается каменное
веко Караульного быка, а перевальные, горные дали за рекой волнами ухо-
дят в небеса и призрачно соединяются с ними, в моей успокоенной душе
часто повторяется кем-то давно присланное мне стихотворение:
Угасание дня, угасание жизни, Приближение к тайне на крошечный шаг.
Между ночью и днем, между словом и мыслью - Опускаются сумерки в мир
не спеша.
Исчезает зеленых деревьев торжественность, Исчезает приветливость яс-
ных небес.
Отрешенность природы покойно-торжественна, И в себя погружен скал
ближайший отвес.
Какими чуткими, какими блаженство сулящими минутами одаривает вечер
человека! Как разрывает грудь чувство любви ко всем и ко всему! Как хо-
чется благодарить Бога и силы небесные за эти минуты слияния с вечным и
прекрасным даром любить и плакать!
Совсем недавно, в каком-то промежутке тягучих, сочинительски-бредовых
снов, увидел я отчетливо и ясно палец в брезентовом заношенном напалке.
Стянул зубами грязно-соленый напалок и увидел неуклюже обросшую мясом
кость, увенчанную кривым, зато крепким, что конское копыто, ногтем, и
безо всякого ехидства, без боли и насмешки подумал: "Да-а, все-таки они
схожи: моя жизнь и этот изуродованный на производстве палец".
...Четырнадцатого сентября одна тысяча девятьсот сорок четвертого го-
да я убил человека. В Польше. На картофельном поле. Когда я нажимал на
спуск карабина, палец был еще целый, не изуродованный, молодое мое серд-
це жаждало горячего кровотока и было преисполнено надежд.
Село Овсянка.
1987, 1997.