ленной капустой, переплетенную серебряными нитями. Но середка была чис-
та, и когда утрами делали в комнате уборку или поливали цветы, на зерка-
ле появлялась испарина, ее протирали досуха, и тогда оно, зеркало, опять
начинало отражать в себе то свет зимнего солнца, явившегося в заоконье,
то пятнышко лампочки, упрятанной в старомодный абажур. И всегда в этом
древнем зеркале свет то отражался, то ломался, крошился в стеклянки, ис-
корки или вдруг вытягивался живым лучом по всему его пространству, от
угла до угла.
У меня уже заметно отросли волосы, я уже один раз сходил в парикма-
херскую и, поскольку никаких причесок не знал, хотел было назвать, как
мой папа, - "польку-бокс", да в прейскуранте, висевшем на стене,
"полька" и "бокс" обозначались отдельно, к тому же "полька" была наполо-
вину дешевле "бокса", и я назвал эту прическу, да так и не меняю ее до
сих пор, лишь иногда, когда контуженая голова совсем уж начинала разла-
мываться от боли, я стригся машинкой "под нуль", надеясь, что без волос
голове будет легче.
Я любил постоять перед тем старым зеркалом, много лиц повидавшим, за-
чесывая волосы то набок, то кверху - "политикой", то еще как-нибудь. Од-
нажды Калерия, утопивши живот меж колен, что-то сноровисто шила у окна.
- Тебе идет прическа чуть набок и вверх. Ты тогда как петушок... и
изуродованный глаз меньше заметно, - сказала она.
- С-спасибо! - сквозь стиснутые зубы процедил я, уже и подзабывший
про уродство глаза. Жена моя и такого меня любила, ну а если не любила,
то привечала и необидно, по-русски жалела.
В комнате, где обосновались высокие квартиранты, сделалось будто на
выставке, скорей как на барахолке. Всюду: на стульях, на спинке кровати
- горой лежало, висело разнообразное заграничное барахло. Капитан расха-
живал в галифе, в шелковой, голубого цвета, нижней рубахе и пощелкивал
цветастыми подтяжками или валялся на кровати, почитывая книгу. Черти его
сунули в начавшийся разговор.
- Калерия! А что, если мы выдадим один из костюмчиков этому боевому
солдатику, да еще рубашку, может, и сапожки - не парень, загляденье бу-
дет!..
Я не думаю, что он подал эту "идею", чтоб поизмываться надо мной. Он,
наверное, и в самом деле хотел облагодетельствовать меня трофейным доб-
ром.
Калерия, прервав работу, посмотрела на мужа - шутит он или всерьез
говорит.
Она, Калерия, испытывала передо мной чувство неловкости за так нелад-
но, с нашего "переселения", начавшееся возвращение их к мирной жизни,
иногда заговаривала со мной о том, что как родит, они с мужем получат
квартиру: у него на это больше возможностей, чем у меня, - они это пони-
мают. Переедут, обставятся, тогда мы с Милей снова вернемся в комнату
наверх. А сейчас как быть? В положении и ей, и нам неловко, да и тес-
но...
"Да-да, - кивал я головой. - Конечно, конечно. Не беспокойтесь, нам и
за печкой ничего. - И для убедительности добавлял: - С милой рай и в ша-
лаше..." Тяжело донашивающая ребенка, Калерия морщила губы в улыбке, ки-
вала мне и долго потом следила за моим взглядом: правда ли, что я не но-
шу камня за пазухой, не обиделся на нее. Бедная женщина. Она была в том
уже состоянии, когда все земное докучает, мешает, боль и тревога сосре-
доточены на том, что внутри, а не снаружи, что ее мучает, но и дарит
светлую радость небывалого, ни на что не похожего состояния и жуткой
тайны ожидания того, что за этим последует, муки ее завершатся новой
жизнью, подумать только, зачатой на войне.
Ребенка мира! Первенца! Ее первенца! Ради которого она и сама роди-
лась, росла. Не для войны же, не для работы, пусть и в отдаленности от
фронта, рождалась она!
Калерия заметно помягчела нравом, сделалась уступчивей, заискивала
перед сестрой, как я заметил, самой тут непреклонной; не вступала в
стычки с Азарием, даже подарила ему что-то заграничное, вроде ручку-мно-
гоцветку.
Правда, он ее забыл в желобке окна. Отцу с матерью тоже что-то пода-
рила.
Тасе - платье да пальто. Васе - ботинки, хотя и поношенные, но совсем
еще крепкие. А вот у жены моей подарков от Калерии и ее капитана не бы-
ло, видать, они понимали: никаких подарков она не примет, да еще такой
отлуп даст трофейщикам, что зубы заноют.
В общем и целом отношения в доме более или менее утряслись. Калерия
капризничала, или, как тут говорили, "дековалась", только над матерью,
да и то нечасто. Мать терпела и всех терпеть просила. "Господь простит",
- говорила.
Но жизнь под одной крышей - тесная жизнь, тут друг от друга не спря-
чешься.
Мой свояк Иван Абрамович с семьей переехал из Шайтана в Архиповку,
поближе к городу, всего она в шести верстах от города, та Архиповка. Он
часто привозил на салазках мороженое молоко на продажу, из овощей
кое-что - он сбивался на дом. И пока жена его торговала на базаре, Иван
Абрамович вел с нами разговоры, да все больше на политические темы иль
нравственно-социальные.
Видом он был благообразен. Высоко обнажившийся массивный лоб обрамлен
нимбом волос, голубоглаз, длиннолиц, длиннорук, походил он на какого-то
философа из учебника пятого класса. Иван Абрамович читал газеты, книги,
вступил на войне в партию, хотя на Урал угодил спецпереселенцем, негодо-
вал по поводу безобразий, творившихся в лесной промышленности, заверял,
что все это вместе с последствиями войны будет со временем партией лик-
видировано. На лесозаготовках Иван Абрамович очутился не по своей воле,
на фронте метил попасть в политруки, но дальше агитатора продвинуться не
успел, однако патриотический порыв не утрачивал до тех пор, пока жизнь
да болезни совсем не замяли его и не растолкли в порошок. Я его подзужи-
вал:
- Ты такой вот сознательный, почем же сейчас молочко на базаре прода-
ет твоя баба? Почем?
- Дурень ты! - беззлобно и снисходительно гудел Иван Абрамович и от-
ворачивался от меня, как от осы, докучливо зудящей над его мудрой голо-
вой.
- Погоди, погоди, поживешь вот мирной жизнью, покатает она тебя по
бревнам, синяков на бока наставит - поумнеешь.
С товарищем капитаном разговоры у нас не клеились. Он про "свою вой-
ну" помалкивал, я трезвонил шпорой, в кучу собирал все, что слышал, ви-
дел на пересылках, в госпиталях, в запасных полках. Свой боевой путь был
мне настолько неинтересен, что я его почти не касался, вспомню только
иногда, где чё сперли, какие шуточки вытворяли по молодости лет после
того, как отдохнем и отоспимся, от глупости и прыти, связанной с возрас-
том и постоянной взвинченностью, неизбежной у молодых ребят на войне.
Иван Абрамович, рядовой стрелок на войне, пехотинец, вышедший в сер-
жанты, отлично понимал, где я говорю серьезно, где придуриваюсь, хохо-
тал, отмахивался от меня, утирал калеченой рукой, похожей на пучок соси-
сок, глаза. Папаша смеялся приглушенно, и только по глазам его серым,
голубеющим в минуты радости, да по мелко вздрагивающей бороде было за-
метно, что он тоже смеется.
- Тихо вы! Каля там, забыли! - шикала на нас Пелагия Андреевна, но
шикала беззлобно - тоже нажилась в почти безгласном доме за войну. -
Согрешенье с вами... - и удалялась к соседям - отдохнуть, может, переж-
дать: Калерия рассердится - ее тут не было, и она знать ничего не знает.
- Вот с такими вояками и отдали пол-России, провоевали четыре года, -
не выдержал как-то капитан, послушавший мои байки.
Я знал, что он не выдержит, потому что он, когда я, махая руками и
ногами, "травил про войну", фыркал, совался с замечаниями. Я ждал, когда
он сорвется, даже предполагал, что он скажет, и тут же вмазал ему в от-
вет:
- А с такими, как ты, просрали бы целиком дорогую Родину за три меся-
ца!
Осенью немцы были бы уже здесь, - потопал я по полу. - На Урале! А
японцы там! - показал я за окно, на улицу, в восточную сторону.
Повисла неожиданная напряженная тишина. Но капитан был не лыком шит,
немало, видать, поработал с такими "мятежниками", как я. Он побледнел,
но, сдерживая себя, выдал презрительно:
- Шутник! - и быстро удалился наверх.
Папаша снова, несмотря на запрет, свертывал цигарку. Иван Абрамович
угрюмо молвил:
- Зря ты. От говна подальше...
Папаша, с которым мы уже испилили и искололи все дрова в мои выходные
дни, очистили снег и стайки, то вполуха слушал меня, то и вовсе не слу-
шал, но все равно мне одобрительно кивал:
- И правда што, не связывался бы ты с им. Правильно Иван Абрамович
толкует:
от говна подальше - не воняет.
Теща явилась и с порога навалилась на "самово":
- Опять смолишь! Скоко говорено. - И когда, накинув японскую шубу и
бубня что-то себе под нос, папаша удалился на улицу и я стал собираться
следом за ним, сказала Ивану Абрамовичу так, будто меня уже не было в
избе: - Ну нискоко не уступит старшим! И трешшыт, и трешшыт!.. Да хохо-
чет - аж лампы гаснут! Вот как ему весело! С чего? Зарабатыват меньше
уборщицы, но туда же, с гонором...
Папаша сидел под навесом тамбура. Цигарка его, как флейта с дырами по
бокам, дымила вызывающе. Удивительный был он курец, папаша! Курил он всю
жизнь не взатяжку, но без курева жить не мог. Сейчас у него в цигар-
ке-флейте были крупно рубленные табачные крошки - корни вперемешку с
крапивой, но он смолил себе и смолил - аж глаза ело. Протянул было мне
кисет, но моя голова его курева не переносила, угорала - в ней, в конту-
женой-то моей башке, усиливался звон. Папаша убрал кисет в карман. Я
достал за услугу на вокзале заработанные папироски и, когда докурил
"Прибоину" до мундштука, притоптал ее, сказал папаше:
- А давай-ка, Семен Агафонович, сортир чистить. Народу много, все се-
рут...
уже подпирает...
- Пожалуй што айда. Нам така работа самый раз. Капитанам срать - нам,
солдатам, чистить! - Такие сердитые слова, так сердито и грубо произне-
сенные, я услышал от папаши впервые и озадачился, начиная понимать, что
с виду-то у папаши лишь борода да нос, да трудовые корявые руки, испу-
танные толстыми жилами, но внутри, в середке-то, где глазу не видно, -
не все так уж просто да топорно.
Папаша надел "спецовку": старый дождевик, латаные-перелатаные вален-
ки, для чистки изготовленные рукавицы - и заделался черпалой. Меня от
долбежной работы освободил, так как одежда у меня одна - и рабочая, и
выходная.
Пахнуть стану, а работаю на людях, и он, папаша, преотлично это зна-
ет, так как на том же чусовском вокзале, после того как ему повредило
руку при сцепке вагонов, какое-то время состоял швейцаром при ресторане.
Работа легкая, в тепле, да старуха его оттудова отстранила, так как он
там, при ресторане-то, кхе-кхе...
В старом железном корыте я отвозил добро за железнодорожную линию,
опрокидывал его в овраг - весною ручей все зимние накопления снесет в
реку Чусовую. Пока папаша нагружал транспортную емкость, я любопытство-
вал, что же означает это самое "кхе-кхе". Отвернувшись от сортирного
жерла, Семен Агафонович досадливо обронил:
- Не знаешь, што ли? Мужик ведь!.. - и, тяжело вздохнув, признался: -
Виньцем я стал баловаться... А семья!.. С такой оравой не забалуешься, -
и, опершись на лопату, устремив голубеющий взор в какие-то ему лишь из-
вестные дали, исторгнул: - Было делов! - но тут же опамятовался, прик-
рикнул на меня, что полное уж корыто, а ты стоишь и стоишь, ротом ворон
ловишь.
Когда я вернулся во двор и поставил под нагрузку транспорт, папаша,
заглаживая нечаянную грубость, пообещал мне:
- Я ишшо тебе как-нибудь расскажу про службу в городу Витебску.
Во-от, парень, город дак город!
Для папаши это был самолучший город на свете! Так как других он почти
не видел, не задерживался в них, городишко же Чусовой по естеству жизни
плавно перетек в деревенский лик - сельская жизнь тут не могла срав-
ниться ни с какой стороны с городом Витебском. Воспоминания о городе Ви-