холмами на плоскогорье, - база военно-воздушных сил НАТО. По будням, как
рассказали моряки, здесь оживленно, взлетают и садятся самолеты всех типов.
А в наш приход была суббота (эх, находка для поэтов, блестящая аллитерация:
"Пришли сюда мы, в Суду, в суббота, не забуду..."), и натовские летуны,
видимо тоже отдыхали, удалось увидеть две-три посадки небольших двухмоторных
транспортников, и лишь однажды проплыл, медленно снижаясь, огромный "В-52",
темный и зловещий вестник беды, прекращения жизни...
Может, он и натолкнул меня на эти мысли - о жизни и смерти. Впрочем,
через пару дней многое иное вызвало те же ассоциации, столь естественные для
человека далеко не юного возраста.
На берег в Суде нас не выпустили - все из-за той же натовской базы.
Городок казался тихим и мирным, но у причалов дома и склады были без крыш, с
разбитыми стенами. Зимой здесь разгружали пароход с взрывчаткой, она-то и
бабахнула, пострадали здания на полкилометра вокруг. А сейчас, когда я вышел
поздним вечером на палубу, вспомнилась пронзительно-точная фраза Андрея
Платонова: "Медленно шли стенные часы над кроватью, грустный сумрак ночи
протекал за окном навстречу далекому утру, и стояла тишина времени".
Я долго не читал книг Платонова. Из чувства протеста - слишком его
расхваливали, задыхаясь от восторгов. Как Шукшина после смерти. Но за два
месяца до Крита взял в судовой библиотеке сборник "В прекрасном и яростном
мире" - и опешил, ошалел. Впервые проза повергла меня в транс. Впервые
понял, что из простых, обыденных слов можно сложить фразу, которая приобщит
тебя к Вечности. В этой книге было мастерство на уровне каких угодно
стандартов. Но разве существует стандарт гениальности?
Однако после знакомства со столицей Греции я усомнился в точности
словосочетания: "стояла тишина времени". Кипят сегодняшние бурные страсти,
рождаются и умирают люди. полируют подошвы туристов ступени Акрополя,
постепенно рушится мрамор Парфенона - и над всем этим не стоит, а длится,
струится все та же вечная тишина времени, отмечая даты рождений и смертей,
смену эр и эпох.
2 июля мы поехали из Пирея в Афины. Шофер автобуса Михаил Дмитриевич
оказался из наших черноморских греков, эмигрировал сюда из Ялты, а по говору
- типичный одессит. В античном прошлом он не шибко разбирался. Ну и слава
богу, не по дуще мне навязчивая эрудированность профессиональных гидов.
Впрочем, Михаил Дмитриевич был не по-одесски молчалив и скупо рассказал нам
о трудностях теперешней жизни: цены непрерывно растут, люди в Афины лезут со
всей страны, или вот плохо с энергией, потому начались опыты по внедрению
гелиоустановок, - и показал на крыше дома прямоугольную плиту устройства,
преобразующего солнечное тепло в электричество.
Афины фактически уже слились с Пиреем в один город, где живет чуть ли
не половина греческого населения: тесно стоят, толпятся дома, на засыпанном
участке в низине у моря начинается новое строительство, и шоссе ведет через
длинную улицу автосалонов "Ситроена", "Форда", "Фиата", "Фольксвагена"
(нигде нет от них спасения!) - к Акропольскому холму.
Плюс ЗЗ градусов в тени, дымка из смога над равниной у моря, яхточки в
заливе и - три американских военных корабля на рейде. "Американцы на берег
теперь увольняются в штатском", - сообщил Михаил Дмитриевич. Наши ребята -
тоже, на радость им, получившим возможность пощеголять своими джинсовыми
костюмчиками и рубашками с пестрыми картинками. А ведь это не мелочь,
додумались люди наконец, что военная форма (наших мальчиков-курсантов из
мореходок за рубежом упорно принимают за военных) вовсе не сближает народы.
Гида нам все-таки дали, подсела жена нашего торгового представителя,
без скучной дотошности профессионала поведала кое-что, для меня, по крайней
мере, неизвестное. Оказывается, древние греки не признавали белого цвета,
символизирующего, по их воззрениям, смерть. Поэтому они все свои здания и
скульптуры красили, и самой распространенной у них была красная краска.
Не я, конечно, додумался, что лишь искусство имеет право претендовать
на вечность: уходят люди, но остаются храмы, фрески, мозаики. И статуи -
человеческие и божеские.
Однако эллины как будто не очень-то заботились о бессмертии искусства:
не могли же они не понимать, что краска с домов и скульптур слезет гораздо
раньше вечности. Вот и на Парфеноне сейчас лишь кое-где осталась рыжинка. А
издали он розоватый или бежеватый, но не белоснежный, как думалось до сих
пор.
Совсем близко, метрах в ста, - храм Эрехтейона, он подправляется,
реставрируется. Недавно здесь еще стояли кариатиды - рослые и стройные
мраморные девы. Теперь их убрали, чтобы спасти от разрушения, и пока они
находятся в небольшом подвальном музейчике под Парфеноном.
Всему Акрополю угрожает разрушение, смерть - белый цвет смерти. Мрамор
здешних построек содержит в себе много железистых вкраплений, под влиянием
отработанных газов и промышленных испарений железо окисляется и приобретает
способность взрываться. Говорят, от такого микровзрыва пострадал
зазевавшийся турист: рухнул кусочек мрамора тонны на полторы. Поэтому внутрь
Парфенона, в благодатную тень его портиков, туристов не пускают - отгородили
храм веревками, и служитель в ливрее гонит прочь со ступеней любопытных и
неумеренно отважных зевак.
А у дев-кариатид в музее умиротворенные лица, хотя по замыслу ваятеля
они - участницы похоронной процессии. Извечное стремление к красоте,
навсегда враждебной смерти, заставило древних скульптуров преступить через
скорбь, через плач и стенания, и лишь согнутые в коленях ноги кариатид под
мраморными складками их одеяний намекают, что они движутся в траурном
кортеже.
Еще мальчишкой я читал о Парфеноне, о том, как он
соразмерно-пропорционален, и даже колонны его не случайно ассиметричны - на
фоне синевы неба создается впечатление непревзойденной гармоничности и
достигается совершенство линий. В детстве я этому свято поверил, не
усомнился и сегодня, хотя сегодня больше верю не словам других, а своим
ощущениям. Пусть уж специалисты вымеряют и подсчитывают размеры и пропорции
древнего храма, а наше дело - стоять перед ним и удивляться.
И когда мы уходили из Пирея, я с внешнего рейда долго смотрел в
оптический пеленгатор на золотистый холм, на розовый храм, и думал, как все
же странно: для чего был потрачен адский труд, вложенный в сооружение
Парфенона и всего Акрополя. Ведь люди здесь были свободные, не то что в
Риме, где сотни тысяч безгласных и бесправных рабов создавали Колизей, Форо
Италико, Капитолий. А тут люди трудились добровольно... Один ответ - во имя
красоты, жизни.
И все-таки на Акрополе, на пологом спуске от Парфенона в камнях
проложены канавки-бороздки для стока крови жертвенных животных. Овец и быков
закалывали на ступенях храма во имя жизни. Пожалуй, до абсолютной гармонии
эллины не дошли. Однако обвинять их за это абсурдно. Как и огорчаться, что
стерлась краска с их скульптур.
"Все мы греки", - сказал немецкий писатель, имея в виду влияние
античной культуры на мировую. И римляне, которыми я восхищался еще два года
назад, лишь повторяли греков, а потом погибло и их государство, оставив
людям великолепие красоты.
Вечно стремление человека остановить мгновение, продлить жизнь,
победить смерть. Исчезают, уходят в историю цивилизации, выветриваются и
обесцвечиваются храмы и статуи. Остается лишь тишина времени.
* IV *
Мне бесконечно жаль
Моих несбывшихся мечтаний,
И только боль воспоминаний
Гнетет меня...
Песня
ДРУЗЕЙ МОИХ ПРЕКРАСНЫЕ ЧЕРТЫ
В Ленинград в 60-80-е годы я попадал часто, но обычно перед уходом в
рейс или возвращаясь из рейса - и на короткое время. Только весь июнь 1985
года пробыл там, да еще и жил на 21-й линии, рядом с домом, где провел в
юности пять лет... Потом как-то чаще Москва стала возникать в моем
существовании, я начал забывать Ленинград, и казалось, что он - не Главный
мой город. Потребовалась суровая и резкая встряска: в сентябре 1992 года
попал на сложную и опасную операцию, которая вернула меня к жизни. И тогда,
как только очухался, потянуло именно в Ленинград, ставший, увы,
Санкт-Петербургом.
И два месяца - в сентябре девяносто третьего и в июле-августе девяносто
четвертого - провел в тихом, запущенном, но знаменитом местечке на берегу
Финского залива. Имел отдельную комнату, сносную кормежку и... одиночество.
Могу признаться друзьям, что это необходимо человеку, занимающемуся
литературным трудом. Еще Э. Хемингуэй писал: "Писательство - одинокое дело".
Хотя недавно сестра вдруг открыла мне истину, до которой сам не
додумался (или убегал от нее?). Сказала: "Мне тебя очень жалко, у тебя ведь
никого не осталось рядом - из друзей или коллег". Впрочем, жалеть себя не
люблю, и потому не мусолю в сознании этот верный, в сущности, вывод.
Первый приезд в Ленинград-Петербург был разведывательный: заново
знакомиться с городом, который не только название переменил. Сразу пришло
сопоставление: Ленинграл осени сорок пятого и осени девяносто третьего.
Тогда, после страшной и разрушительной войны, порядка и надежд было
неизмеримо больше. Особенно надежд. Хотя надо учитывать и возрастные факторы
- 17 лет и 65! Кое с кем встретился, угодил на очередную революцию (или
контрреволюцию?). И меньше чем через год уже ехал туда с твердым намерением
- повидать как можно больше друзей прошлого. Повидал в разное время и по
очереди - пятерых. А шестой прикатил ко мне домой, в Таллинн.
Теперь должен признаться, что применяю далее искусственный прием. То
есть именую здравствующих друзей не по их подлинным фамилиям, придумываю им
псевдонимы.
Зачем и почему? Трудно объяснить точно. Главным образом потому, что не
уверен, насколько хорошо их понимаю сейчас, через десятки лет. Могу ведь и
обидеть от неверного понимания. И этот прием дает мне некоторую авторскую
свободу, позволяет где-то и в чем-то приврать, приблизительно изобразить
былое...
Да, кстати, в наше давнее время тоже был распространен подобный обычай:
придумывать псевдонимы или заменять имена кличками, как правило, не
обидными. Так, Миша Павлов значился у нас "Балтфлотом". А Володя Митник -
"Васей". Другой Володя, Турчанинов, назывался "Стенькой". Сам я был "Титом",
Коля Калашников - "Трубой" (он играл в духовом оркестре на большой трубе), у
него было и другое имя - "Голова", не помню, почему. Когда повидаюсь с
ребятами еще, может, вспомним какие-то прочие забавные прозвища. А вся наша
общая компания квалифицировалась одним словом - "Толпа".
Так вот, тех, кого встретил в июле-августе 1994 года, называю здесь
другими, не подлинными именами.
Первый, кого навестил - Виктор Александрович. Он в море не пошел после
окончания ЛВМУ, носил очки - и стал толковым инженером, выбрав род занятий,
все же связанный с флотом: сделался конструктором кораблей и судов, выбился
в главные инженеры Большого КБ, а потом выдвинут был в начальники ЦПКБ,
успел еще ухватить звание лауреата премии государства, которое вскоре
перестало существовать.
С Виктором мы провели два дня, я у него жил. Из его большой квартиры
сделали главную базу, куда заманили еще двоих. А сам Виктор оказался
обиженным всеми этими переворотами в судьбах нашей бывшей страны. Я тоже
обижен и потому хорошо его понял...
Тут, дойдя до этих выводов, я споткнулся. Понял: не смогу подробно
рассказать о душевном перевороте Вити. Не имею права. Он мне не все сказал и