затем я обратился к профессору Джоунзу за новым списком литературы. Он
изумился этому, пригласил меня к себе и начал хвалить моё трудолюбие, что
в свою очередь изумило меня. Я вовсе не старался быть пай-мальчиком, а что
гораздо важнее, был любознателен. Он дал мне пару своих книг, и я
отправился в свой клуб читать их. Они лишь сгустили тайну, разъясняя
исторический вопрос, но оставляя возможность докопаться до ответа и
изложить его.
Историки-то не знают! История - не наука, а поле для исследования,
сфера, которую я, любой молодой человек, может исследовать, делать в ней
открытия и писать по ней научные труды. Я был очарован. И по мере того,
как я продвигался день за днём, от главы к главе, частенько обнаруживая
значительные расхождения во мнениях и фактах, я видел всё больший и
больший объём работы, которую надо было проделать. И в этом курсе, курсе
формирования американской конституции, я докопался до того, что начал
подозревать, что Отцы-основатели Республики, написавшие нашу священную
Конституцию Соединённых штатов, не только не создали, но и не
намеревалисьсоздавать демократическое правление, и одно время я даже
мечтал - как я бывало ещё ребёнком воображал себя то Наполеоном, то
охотником - обещал себе написать истинную историю создания американской
конституции. Я не сделал этого, эта тема быларазработана, или, по крайней
мере, этому было положено хорошее начало с той поры двумя учёными: Смитом
из Вашингтонского университета и Бирдом (в то время) из Колумбийского
университета (впоследствии изгнанного оттуда, возможно, за эту самую
работу). Я обнаружил также другие события, других людей и другие эпохи,
ожидающие своих исследователей. Во всех остальных курсах: в древней,
европейской и современной истории разнотолки напоминали мне о
необходимости новых поисковпервоисточников или других основательных
доказательств. Конечно же, я хорошо успевал по программе.
Преподаватели истории скоро увидели во мне исследователя и редко
задавали мне вопросы, за исключением тех случаев, когда никто в группе
немог на них ответить.
Тогда профессор Джоунз обычно произносил: "Ну, Стеффенс, расскажите им
об этом".
Прекрасно. Однако тщеславие не было тогда моей преобладающей страстью.
Я обрёл всё обостряющееся чувство того, что познаю метод изучения истории,
и что каждая её глава, с начала света до его конца вопиёт о том, чтобы её
переписали. Есть кое-что и для Юности, эти самодовольные старикашки ещё
ничего не сделали в окончательном варианте.
Много лет спустя я стоял у дверей учреждения по расследованию
взяточничества, откуда мы только что вышли с Рудольфом Спреклзом,
банкиром, который содействовал расследованию. Нам нужно было куда-то ехать
на его машине, очень спешно, но нам не удалось сделать этого, так как его
шофёр пытался починить какую-то неисправность. Спреклз улыбнулся, он
пристально рассматривал вышедшую из строя деталь и, отвечая на мой
молчаливый, удивлённый вопрос, сказал: "Всякий раз, как я вижу что-либо
сделанное плохо, или не сделанное вовсе, я вижу возможность заработать
состояние Я никогда не сержусь на то, что работа сделана плохо мне
подобными, хотя такого ещёочень много, и мы страдаем от этого. Но наши
ошибки и просчёты - это перспектива для тех молодых людей, которые
приходят нам на смену и ищут работу."
Ничего не сделано. Всё в мире ещё предстоит свершить или переделать.
Лучшая картина ещё не написана, величайшая пьеса ещё не сотворена (даже
Шекспиром), сильнейшая поэма ещё не создана. Во всём мире ещё нет ни
совершенной железной дороги, ни хорошего правительства, ни справедливого
закона". Физика, математика и в особенности наиболее передовые и точные
науки сейчас пересматриваются в основе своей. Химия только-только
становится наукой; психология, экономика и социология ждут своего Дарвина,
работа которого в свою очередь ждёт своего Эйнштейна. Если бы
мальчикам-бездельникам в наших университетах было сказано об этом,
возможно, не все они стали бы такими специалистами по футболу, по шумным
вечеринкам и незаслуженным степеням. Им, однако, этого не говорят, а
сообщают, что следует учить то, что известно. Но философски рассуждая, это
ведь ничто.
Однажды в конце моего пребывания в Беркли случилось так, что два
профессора, Мозес и Ховисон, представлявшие различные школы мышления,
как-то заспорили между собой, возможно, по поводу своих групп. Они собрали
в доме у одного из них нескольких из своих отборных учеников с явной целью
показать нам в беседе, как много или мало мы раньше понимали из того, что
преподавал каждый из них. Я уж не помню, какую тему они бросили на поле
боя, но мы бились над ней друг с другом так, что профессора сами не смогли
удержаться. Тогда они вступили в спор, и мы с большим удовольствием
наблюдали за тем, как они долго и упорно молотили друг друга. Было уже
далеко за полночь, когда после беседы мы разошлись по домам. Я спросил
ребят, что они вынесли из всего этого, и из их ответов мне стало ясно, что
они не увидели ничего, кроме чудесной, справедливой борьбы. Когда же я
рассмеялся, они спросили меня, что еще увидел я, ПКЩ, такого, гораздо
более важного.
Я ответил, что видел, как двое отлично вышколенных, высокообразованных
Магистров и Докторов Наук расходились во мнениях по каждому из
сколько-нибудь значимых вопросов мысли и знания. Они обладали всеми
знаниями, зафиксированными в науках, и тем не менее не смогли найти такого
положения, на котором могли бы основать взаимоприемлемый вывод. Они не
обладают критерием знания, что же в действительности имеется и чего нет. У
них нет критерия наличия истины или отсутствия её, нет основы даже для
какой-либо этики.
Ну и что же из этого? Они спросили меня об этом, и я им не ответил. Я
был ошеломлён открытием, что верно с точки зрения философии, в самом
буквальном смысле, что ничего ещё не известно, что у науки ещё нет
подлинного основания, чтовсё то, что мы называем знанием, базируется на
предположениях, с которыми согласны не все учёные; и что, подобным же
образом, нет научной посылки для того, чтобы, к примеру, заявить, что
воровство - это зло. Короче говоря: нет научной основы для какой-либо
этики. Поэтому неудивительно, что люди говорят одно, а делают другое,
нечего удивляться, что они ничего не могут упорядочить ни в жизни, ни в
высших учебных заведениях.
Я с трудом верил в это. Может быть, эти профессора, которых я очень
уважал, просто не знали всего этого. Я вновь прочитал те книги под новым
углом зрения, с настоящим интересом, и понял, что, как в истории, так и в
других отраслях знания, всё висит в воздухе. И меня это радовало. Несмотря
на всё своё бунтарство, я уже проникся религией познания и науки; я был в
ужасе перед авторитетами в учёном мире. И я чувствовал облегчение от того,
что моё преклонение охлаждается и проходит. Но я всё-таки ещё не совсем
был уверен. Мне нужно поехать, увидеть и послушать тех профессоров,
которых цитировали эти калифорнийские ученые, на которых они смотрели как
на высших жрецов науки. Я решил поехать учиться в Европу, когда закончу
курс в Беркли, и начну с немецких университетов.
Отец выслушал мои планы, и они его разочаровали. Он надеялся, что я
стану преемником в его деле, он и занимался им до сих пор лишь потому, что
мечтал об этом. Когда же я заявил, что чем бы ни стал заниматься, я
никогда не буду бизнесменом, он с грустью заметил, что продаст свою долю и
уйдёт из дела. Вскоре после нашего разговора он так и сделал. Но он хотел,
чтобы я остался дома и, чтобы удержать меня,предложил купить мне пакет
акций одной из сан-франциских ежедневных газет. Он, очевидно, думал об
этом и раньше. Я ведь пописывал: стихи в поэтическом возрасте возмужания,
затем повесть, которую высоко оценила лишь моя мать. Журнализм -хорошее
дело для молодого человека, который любит писать, думал он. И он сказал,
что я часто говорил о работе в газете как о своём призвании. Несомненно я
так и считал в перерывах между своими наполеоновскими кампаниями. Но не
больше. Теперь же я собирался стать учёным, философом. Он вздохнул,
обдумал всё снова и с одобрения матери, которая стояла за всевозможную
учёбу, дал своё согласие.
Глава XVIII БЕРЛИН: ФИЛОСОФИЯ И МУЗЫКА
Германия оказалась чрезвычайно важной для меня не только в плане
философии и естественных наук, но и в плане искусства и музыки. С того
самого дня, как ещё мальчиком я наблюдал за тем, как художник Марпл
рисовал закат над кустарником в долине Америкэн-ривер, с тех пор, как я
услышал то, что он говорил об искусстве, мне хотелось понять и
почувствовать живопись. В школе я ходил на уроки рисования, в университете
по программе не было ничего по искусству, но уже на четвёртом курсе, когда
мне стало известно о лекциях, читавшихся вне университета, я уговорил
одного известного художника придти к нам в Беркли и рассказать нам об
искусстве. Онникогда раньше не читал лекций, возможно, никогда больше не
делал этого и впоследствии. Он взошёл на кафедру, установил картину Милле
"Сеятель", выполненную в белых и черных тонах, как мне кажется, посчитал,
что сумеет выразить нам словамито, что его рука умела выразить языком
линий и красок. Он не смог сделать этого, он произнёс всего лишь несколько
слов, и надо было видеть его изумление и беспомощность.
- Искусство, - начал он, - живопись... живопись - это... Это, вы
понимаете, не картины. Это... ну, давайте возьмём вот этого "Сеятеля". -
Он посмотрел на картину и начал размахивать правой рукой. Посмотрел на
нас, затем на картину, затем вновь взывающе к аудитории, взмахнул рукой,
как бы проводя линию. - Это не сеятель, - выпалил он, - не картина. Это...
разве вы не видите... это линия.
И уж, конечно же, это была линия. Это была та самая линия, которую он
так красноречиво рисовал в воздухе рукой, большая, размашистая,
выразительная, прекрасная линия. Я видел её, я увидел один из ключей к
пониманию искусства.
Произведения живописи - это не только картины, это - среди массы других
деталей - прекрасные линии, подмеченные в природе и написанные так, что
все, кто хочет этого, могут увидеть их.
Художник подумал, что он ничего не сказал, и не мог продолжать. Ещё раз
дико и тупо глянув на нас и на картину, он издал отчаянный возглас и сошёл
с кафедры под крики и смех студентов. Шагая с этим оскорблённым человеком
на станцию, япытался втолковать ему, что он кое-что сообщил мне, и я
повторил своими словами то, что представлял себе.
- Вот именно, - сказал он. - Я и не знал, что рассказал об этом, но вы
поняли. И я расскажу вам, как надо продолжить и понять остальное.
- Вы едете заграницу, - продолжил он. - Побываете в картинных галереях,
соборах... везде, где есть прекрасное. У вас появится соблазн почитать
путеводители и другие книги по искусству. Будьте осторожны. Они могут
помешать вам понятьискусство. Они подскажут вам, какие вещи лучшие, и если
вы им поверите, то узнаете, что считается лучшим, лучшим для них, но вы
так и не поймёте, что же лучше всего для вас лично. Вы не прочувствуете
искусство. Вы можете стать знатоком искусства, но никогда не сможете
судить о нём, у вас не будет вкуса.
Мой совет - посещать галереи без гида, медленно ходить там, часто
останавливаться и рассматривать только те вещи, которые заинтересуют вас.
Уверен, вы выберите не те вещи, возможно, картины... картины, которые
пишущий человек можетописать и рассказать о них лучше, чем художник
написал их. Неважно.
Любите то, что вам нравится. Если они не очень хороши как произведения
искусства, они надоедят вам, и это кончится тем, что вас будет тошнить от
них.
Потом вы будете выбирать лучшие вещи, лучшие и лучшие до тех пор, пока
в конце концов не полюбите то, что лучше всего для вас. Возможно, у вас не
окажется совершенного вкуса, безупречного вкуса не существует, но у вас
будет вкус, и это будет ваш вкус, не чей-либо ещё, а именно ваш,