в университете, чтобы больше узнать, и мне так захотелось этого. Мне
казалось, что вскоре придётся идти в университет. Голова моя, забитая и до
того всевозможными вопросами, была полна пробелов, что мучили меня как
раны, такие же голодные и болезненные, как пустой желудок. И мои вопросы
были чётко выражены, как будто бы я был не просто голоден, мне нужно было
совершенно определённой пищи. Моя любознательность уж больше не была ни
смутной, ни расплывчатой.
По воскресеньям, наполненный раздумьями о том, что слышал накануне
вечером, я отправлялся в Клиф-Хаус и, сидя там на скалах и размышляя,
систематизировал своё невежество. Я составлял развитую систему
непознанного, каталог не исследованных и ещё не решённых проблем в каждой
из наук от астрономии до политической экономии, от истории до тончайших
нюансов стихосложения. Размышляя о них, я с радостью думал о том, что в
каждой науке, каждом ремесле, каждом деле есть к чему приложить свои руки
любому человеку. Ведь люди не умеют толком даже любить, ни физиологически,
ни красиво! Я понял, какой вред принесло мне то, что мои чувства были
отделены от любви и поэзии, а что касается астрономии, государственного
управления, искусства беседы, работы и игр, человек ещё только выползает
на четвереньках из пещеры.
Но лучшее, что я вынес из всего этого была объективность. Эти люди
никогда не упоминали о себе, очевидно, они никогда и не думали о себе. Это
я уловил. Хватит мне валять дурака! Нечего больше воображать себя
Наполеоном или охотником, рыцарем, государственным деятелем или младшим
сыном лорда. Возможно, я уже перерос эту стадию детского развития, сама
интенсивность моей жизни в субъективном воображении, возможно, протащила
меня сквозь это, и вышел ли бы я из неё совершенно обезличенным или нет,
полагаясь лишь на самого себя, не знаю.
Во всяком случае, я уверен в том, что их беседы, отношение и интересы
этих избранных англичан помогли мне и породили во мне сознание того, что
мир гораздо интереснее чем я сам. Не так уж и много? Нет, но я встречал с
тех пор многих:
государственных мужей, учёных, деловых людей, рабочих и поэтов, которые
так и не сделали для себя этого открытия. Это научный подход, и некоторые,
хоть и не все, учёные пользуются им, и не только учёные.
На этот раз, когда я снова пошёл сдавать экзамены в Беркли, я преуспел,
хоть и не очень хорошо, во всех предметах, однако меня приняли в
университет. Той осенью я вошёл в двери Калифорнийского университета с
целым набором вопросов, на которые должны были мне ответить преподаватели
и профессора.
Глава XVI Я УЧУСЬ В УНИВЕРСИТЕТЕ
Для молодого человека поступление в университет - это событие, вводящее
его в новый для него мир, и это довольно странный и цельный мир. Часть
подготовки к этому - рассказы тех, кто уже был студентом; эти рассказы
питают его воображение, которое не может не пытаться представить себе
университетскую жизнь. А рассказы эти и сама университетская жизнь
порядком схожи во всех учебных заведениях. Калифорнийский университет был
новым, сравнительно молодым заведением, когда я поступил туда в 1885 году
на первый курс. Прекрасный Беркли тогда ещё не был таким развитым
средоточием особняков, каковым он стал сейчас, и я бывало постреливал
перепелов в кустарнике под дубами, что окаймляли территорию университета.
Перепелов и кустарников теперь уж нет, но дубы по-прежнему стоят, и
сохранился тот же прекрасный вид с холма над заливом Сан-Франциско и
дальше сквозь Золотые Ворота ивозвышенности графства Марин. На нашем курсе
было около ста юношей и девушек, но ребята преобладали. Они съехались туда
со всех концов страны и представляли собой людей всевозможных сортов и
занятий. Среди нас, однако, царило значительное единство мнений, как это
было, и до сих пор существует в других, старых университетах. Американец
очень рано складывается в определённый тип. То же самое и с
университетской жизнью. В Беркли мы застали уже сформировавшиеся типично
студенческие обычаи, права и привилегированные пороки, которые нам
приходилось соблюдать самим и защищать их от преподавателей, руководства
университета и правительства штата.
Однажды вечером, ещё до того, как я был зачислен студентом, несколько
старшекурсников повели меня с собой, чтобы проучить ректора университета.
Раньше он был главой одной из частных подготовительных школ и пытался
управлять частнойжизнью и общественными нравами университетских "мужей",
так же как он поступал раньше со школьниками. Притащив с собой длинную
лестницу, эти старшекурсники, сунув её в переднее окно дома Прекси, под
похабные прибаутки, размахивали еювзад и вперёд и крутили во все стороны
до тех пор, пока всё бьющееся внутри, казалось, было разбито, и пьяное
возмущение находившихся снаружи было удовлетворено, или пока им это не
надоело.
Поход этот оказался одной из последних битв в той войне за свободу с
этим ректором. Вскоре после этого ему разрешили уйти в отставку, и я
заметил, что не только студенты, но и многие из преподавательского состава
и руководителей университета обрадовались его падению и вместе с нами
сплотились, чтобы бороться с новым ректором, которого после долгих
пертурбаций назначили и представили нам.
Мы многое узнали о соображениях, которые влияли на руководство
университета. Они не были чисто теоретическими. Руководство университета,
так же как и правительство государства и скачки лошадей и множество других
вещей, оказались не тем, что мне говорили о них. Точно так же, как не тем
оказалось и университетское образование, и ум учащегося.
Много лет спустя, когда я работал редактором журнала, я предложил целую
серию статей с тем, чтобы поднять этот вопрос и ответить на него.
Существует ли в наших университетах интеллектуальная жизнь? Идея эта
возникла от вспомнившегосяразочарования тем, что я обнаружил в Беркли и
кое-какого опыта от общения с преподавателями и студентами некоторых
старых университетов на востоке. Беркли, в моё время, был Афинами в
сравнении, к примеру, с Нью-Хейвеном, когда я познакомился со студентами
Йельского университета.
Субботние вечера у Никсона вселили в меня слишком большие надежды в
отношении университетской жизни. Я полагал, а он допускал, что в Беркли я
буду дышать атмосферой мыслей, бесед и в некоторой степени учёности,
работая, читая и стремясь находить ответы на вопросы, которые отсеются в
спорах и беседах. Ничего подобного. Я был сыт вопросами. Мои
друзья-англичане никак не могли найти однозначный ответ на множество
разнообразных вопросов, которые они обсуждали. Им было всё равно, они
наслаждались своими разговорами и не рассчитывали что-нибудь разрешить. Я
же воспринимал всё это гораздо серьёзнее. Меня не устраивало то, что
повисало в воздухе. Некоторые из этих вопросов, как их и стремился
поставить кое-кто из тех англичан, были весьма насущными для меня и даже
лично меня касались. Уильям Оуэн пытался приобщить меня к тому
анархическому коммунизму, в который он искренно верил всем своим
прекрасным существом. Я принимал во внимание его доводы. Другой,
ревностный поборник римской католической церкви, напускал на меня старого
дядюшку Бурхарда и других иезуитов. Каждая из бесед у Никсона привлекала
внимание к какому-либо из вопросов, теоретическому или научному, и ставила
их так остро, что они гнали меня в университет с горячим желанием
познавать. Что же касается коммунизма или католической церкви, то я
разрывался между ними и так и не смог дать себе вразумительного ответа.
Иезуиты отступились от меня, и то же самое с негодованием сделал Оуэн,
когда я заявил, что решусь на ответ лишь после того, как услышу мнение
профессоров и изучу то, что мне предложат в университете по проблемам, на
которых основываются те вопросы, что Оксфорд, и Кеймбридж, и Рим не могли
разрешить и всё время спорили о них. Уж в Беркли-то конечно знают!
В Беркли не было спорных вопросов. Там была работа, которую нужно было
выполнять, знания и навыки, которые следовало приобрести, но там не было
места ответам на вопросы. Я, как и мои товарищи по курсу, стал заниматься
по индивидуальному плану. Выбор был ограничен, и внутри этих рамок он
должен был определяться той специальностью, которой мы должны были
овладеть. Мои вопросы были философскими, но я не имел права заниматься
философией, очаровавшей меня, до тех пор, пока не пройду большой курс
высшей математики, которая меня вовсе не интересовала. Если бы мне
позволили заняться философией и таким образом открыть для себя
необходимость и связи математики, я бы освоил философию и, возможно,
одолел бы и математику, которой мне сейчас не хватает гораздо больше, чем
тогогегельянства, которое преподавалось в Беркли. Или, если бы тот
преподаватель, который отмахнулся от меня, взял бы на себя труд показать
мне отношение математической мысли к теоретической логике, я бы с толком
взялся за подготовку уроков. Но никто никогда не вскрывал отношений ни
одного из требуемых по программе предметов с теми, что привлекали меня,
никто не показал мне отношение того, что я изучал, к чему-либо другому, за
исключением, конечно, этого проклятого диплома. Знания были абсолютными, а
не относительными, и они были разложены по полочкам, категоричные и
независимые. Взаимосвязью знаний и жизни, и даже студенческой жизни
пренебрегали, а что касается вопросов, то их задавали преподаватели, а не
студенты; и студенты, а не преподаватели отвечали на них ... на экзаменах.
Неизведанное - сфера действия пытливого человека, это поле его
жизненной деятельности, и это широкое поле, полное манящих соблазнов.
Любознательность заставит и молодого человека, и ребёнка работать над
известным, чтобы добраться донеизвестного. Но ведь даже и не
предполагалось, что в нас есть хоть сколько-нибудь любопытства или же
потенциальной любви к мастерству, учению и достижениям или же
исследованиям. И как я сейчас себе это представляю, такое отношение
преподавателей было верным для большинства студентов, у которых не было
интеллектуальной любознательности. Они хотели, чтобы им было сказано не
только то, что им надо выучить, но и то, что им было необходимо хотеть
выучить для того, чтобысдать экзамены. То же самое проявлялось и в
соображениях, что определяли выбор факультативных занятий. Студенты
выбирали предметы и преподавателей по принципу: легкий-трудный, чтобы
тратить как можно меньше времени, и всё же "проскочить". Я, как мне
кажется, был единственным в своём роде бунтарём. Ближе остальных ко мне
были те ребята, которые знали, кем они хотят стать: инженерами, химиками,
людьмисвободных профессий или же государственными деятелями. Они пыхтели
над тем, что от них требовалось, над изучением того, что казалось ненужным
в их будущей деятельности. Они не очень-то понимали меня, да и я их тоже,
потому что предпочитал именно те предметы, которые они считали ненужными,
заумными, надуманными. Я не говорил им этого, я сам толком того не
сознавал, но сейчас думаю, что ещё мальчиком я чувствовал себя в некотором
роде великим. Теперь же я не хотел быть великим, теперь мне хотелось
познавать.
А то, что мне хотелось узнать, было погребено подо всем этим
"университетским хламом", что назывался "делом". Оно не имело ничего
общего с тем, что в действительности интересовало нас всех. Выбрав себе
тему и начав работать над нейкак над заданием, мы становились перед
социально важным вопросом: к какому братству примкнуть. Старшекурсники
пытались навязать нам свои решения. Они поступались своим превосходством
для того, чтобы завлечь к себе тех из нас, прошлое которых было известным
и похвальным. Всё это было выспренным, тайным и исключительным. Я вступил
в одно из братств из любопытства. Что же представляли собой эти секреты и
тайные обряды? Я прошёл с завязанными глазами церемонию посвящения и
обнаружил, что в этом не было ни секретов, ни тайн, а одно лишь
притворство и чепуха, и от этого мне стало так противно, что я не стал