литератора, ибо он слышал, как я говорил, что хочу понять технику живописи.
- Я научу вас, - предложил он, - я научу вас живописи, если вы научите
меня писать.
Это было подобно предложению Иоханна обмениваться уроками английского и
немецкого, но только Лёб возобладал в этой сделке, как я возобладал над
Иоханном. Лёб учился читать. Я тогда спросил его, что он читает. Он вынул
из кармана томик стихов Мильтона, и я выбрал два стихотворения:
"Задумчивый" и "Весёлый". Я прочитал ему несколько трудных строк из
одного, затем несколько лёгких строк из другого, указал ему на выбор слов,
на различия в ритме и прочие приёмы поэтического искусства,
проиллюстрировав их этими двумя стихотворениями.
Книги в прозе у него с собой не было, но я поговорил немного о тех или
иных приёмах в прозе. Вот примерно и всё. Позже он приносил мне книги, где
были помечены абзацы, которые он зачитывал мне как образцы прекрасного и
анализировал их в моём присутствии. Да, у него была искра божья. Он
подходил к чтению со вкусом, с артистическим чутьём, он был заинтересован
этим, ему хотелось познавать. Поэтому ему хватило всего лишьнескольких
намёков и подсказок.
Пользуясь ими как ключом, он всю зиму раскрывал книгу за книгой, всю
свою короткую жизнь, слишком короткую; и он читал с признательностью
литературу на всех языках, которыми владел: английском, французском и
немецком. Луис Лёб стал одним из самых начитанных моих знакомых,
вдумчивым, развитым, широкообразованным человеком, образованным гораздо
лучше среднего выпускника университета. Но своим поведением и словами он
всегда выражал, что ему чего-то не хватает - он так и не учился в
университете. Я спорил с ним, знакомил его с недотёпами с высшим
образованием, чтобы показать ему, что он выучился и подготовился гораздо
лучше того, что дал университет им. Но всё напрасно. Луис Лёб научил меня,
что в университете стоит поучиться хотя бы для того, чтобы узнать, чего же
там нет.
Вот чему я учился и чему выучился. В университетах Соединённых Штатов,
Германии и Франции имеется строго отмеренный объём знаний, историю
которого послушный, прилежный студент может выучить, и если он к тому же
умный, может добавить главу-другую. Но если у него возник вопрос или
какая-либо потребность, то там не так-то легко найти ответ. Во всяком
случае, в плане этики все университеты смогли предложить мне лишь долгую
историю того, что люди думали о добре и зле.
Ясчитал себя готовым отправиться на родину и читать лекции в вузах о
следовавших друг за дружкой системах этики, я конечно же мог получить
степень по своей специальности и писать учебники для американских школ с
немецкой основательностью и французской аккуратностью. Но мне не хотелось
этого, такая карьера не привлекала меня, мне хотелось обнаружить некоторую
основу научной теории этического поведения. А этого я не мог. У французов,
как и у немцев, её не было. Лучшее, что я смог вынести из своих научных
блужданий, так это веру, которая, пожалуй, была только надеждой на то, что
когда появится наука психология, наука социология и наука биология, когда
мы сможем познать, как человек рождается, воспитывается, что его волнует,
и к чему он стремится, только тогда мы, вероятно, сумеем разработать
программу направления его поведения. К примеру, исходя из посылки, что
человек - это эволюционирующая особь, можно сказать, что все действия,
личные и общественные, способствующие развитию, - хороши, а любое
поведение и условия, тормозящие рост - плохие. Я принял это в качестве
общего руководства для себя, но чтобы сделать его научным, биологии нужно
доказать наличие эволюции и дать её описание, психологии нужно проявить
возможности человека, социология должна провести исследование влияния
окружающей среды на психологию человека, и даже тогда людям нужно знать о
возможностях своего роста и выбирать из них.
Рассуждая об этих и других обширных, великих проблемах в студии Луиса
Лёба, где он учил меня живописи, разрешая мне смотреть, как он пишет, я
научился живописи гораздо меньше того, чему он научился в чтении, но
кое-чему я всё-таки научился.
Я понял, что научиться писать не смогу, если не буду писать сам. Сам
Лёб не научился литераторству, он научился только читать, а я лишь
научился читать живопись, ну хоть немного. И выяснилось, что это вовсе не
то, чего мне хотелось; в живописи мне хотелось не только почувствовать,
что это такое, но и познать, что значит писать. А этого я не мог сделать
без практики. Поразмыслив таким образом, я попробовал приложить это к
этике. Без практики нельзя получить даже философской этики, вначале надо
изучить мораль. И я решил для себя, что мне нужно бросить университеты,
заняться бизнесом или политикой и выяснить, что делают люди на практике и
почему, а не то, что думают об этом мыслители.
И это не было переворотом. Я уже во всяком случае почти завершил своё
образование, жена уже работала над романом, который, как она поняла, не
имел никакого отношения к той психологии, которую она так добросовестно
изучала, а основывался на её собственных ощущениях личностей и опыта.
Поедем домой. Я хотел съездить на несколько месяцев в Лондон, чтобы
позаниматься в Британском музее, её мать, пережив все исторические эпизоды
в церквах, дворцах, тюрьмах и на площадяхПарижа и большей части Европы,
тоже хотела побывать в Лондоне, а Жозефине хотелось отдохнуть. Как только
год в Париже истёк, они отправились в Лондон, а я бросился в Германию,
чтобы навестить Иоханна, который в то время лечился от туберкулёза в одном
удалённом месте, доехать куда можно было только со многими пересадками,
при этом надо было в определённой степени владеть немецким. И я заметил,
что я владеюим достаточно хорошо. Когда я уезжал из Германии, разговорный
язык у меня был довольно коверканый, в Париже я вовсе не разговаривал на
нём, не встречал немцев и не произнёс ни слова на их языке. И вот теперь,
после года общения только на французcком и английском, я болтал по-немецки
как абориген. И Иоханн заметил это.
- И где же, - воскликнул он, встретив меня на станции, - где же ты
научился так хорошо говорить по-немецки?
Очевидно мозг подобен мускулам. Пока его тренируют, он вроде бы и не
очень быстро осваивает требуемые качества, он как бы перенапрягается, как
это было со мной в течение двух лет, когда я постоянно был вынужден
говорить по-немецки.
Нотолько дайте ему отдохнуть, как это делают спортсмены со своим телом,
и поток крови и рост получают необходимое время для того, чтобы создать
то, что требуется. Как бы там ни было, после двух лет практики и года
полного забвения я стал говорить по-немецки бегло, легко и с удовольствием.
Но и для меня была довольно приятная неожиданность. Иоханн выглядел
хорошо, так хорошо, как никогда. Он так настойчиво взывал ко мне, что я
стал опасаться, что его дела плохи, но нет, его высокая прямая фигура и
сильное, волевое лицо были так же энергичны и выразительны, как и прежде.
Мы прошли пешком по длинной дороге до его гостиницы, там он познакомил
меня со своими новыми друзьями, прочими пациентами, и в течение недели я
жил их довольно приятной жизнью на свежем воздухе при солнечном свете.
Как-то Иоханн спросил меня, как делаются завещания на стипендии в
американских университетах, как зовут моего отца, сколько ему лет, где он
родился, какая девичья фамилия моей матери, и затем попросил меня, в
случае, если с ним что-нибудь произойдёт, приехать в Германию и сделать
то, что он попросит.
Я не стал обещать просто так. Поразмыслив, я ответил, что по приезде в
Америку я вероятнее всего устроюсь на работу, буду занят и вряд ли смогу
свободно бросить дело и приехать в Германию. Но если он, учитывая это, всё
же просит меня, то тогда обещаю. Его это вроде бы удовлетворило, он был
даже доволен, но больше ничего не сказал. На прощанье мы хорошо провели с
ним вечер, и я уехал с чувством, что у него впереди много счастливых,
здоровых лет, которые он собирался провести в Италии за изучением истории
искусств, как он и планировал это.
Я вернулся к Жозефине и её матери в Лондон. Стал заниматься в
Британском музее и ходить на экскурсии с г-жой Бонтеку, которая оказалась
информированным гидом с воображением, жена пыталась пристроить куда-нибудь
рукопись своей книги, и все вместе мы занимались покупками, так как
главным образом нас в то время занимало возвращение домой. Я шил себе на
заказ модные одежды для того, чтобы начать новую жизнь: утренние костюмы,
вечерние костюмы, спортивные костюмы и даже деловые костюмы, и шляпы:
высокие, низкие, мягкие и твёрдые, все на английский манер, самые
последние модели. Был даже пиджачный костюм и фуражка для парохода.
Когда я прохаживался по палубе корабля, который вез меня "домой" на
работу и к действительности жизни, я выглядел прекрасно, блестяще одет и
образован, американский парень двадцати шести лет, разодетый как
англичанин и напичканный культурой американских и европейских
университетов.
К счастью, я вовсе и не подозревал, что представлял собой милого,
настоящего американского олуха, которому вот-вот придётся полностью
переучиваться всему, и который не справится даже с этим.