вернулись в отель около двенадцати, Женя попросил ужин, ему
ответили, что ресторан уже закрыт; "Что же мне, принимать
снотворное? Я не могу заснуть на голодный желудок"; пойдите
в валютный бар, ответили ему, там сделают сандвич.
На следующий день программа удалась отменно; более всего
сыну понравился Верещагин; потрясла картина, на которой была
пирамида черепов - "Этот художник умел работать, ничего не
скажешь"; впрочем, "Купание Красного Коня" он назвал
пропагандистской живописью, то же заметил и в портретах
Петрова-Водкина; в Ленинской библиотеке попытался было
говорить по-русски, но смутился, путается в падежах,
насупился, замолк; ему предложили перейти на английский; он
спросил, какие книги Гитлера, Черчилля и Троцкого можно
получить к изучению; ему ответили, что "Майн кампф" Гитлера
как расистская литература запрещена в Советском Союзе;
работы Черчилля он может запросить в зале для научных
работников; речи Троцкого изданы в стенограммах съездов
партии, имеются и здесь, на выдаче, "Годунов" ему показался
затянутым, хотя постановочно - тут он согласился с отцом -
все было прекрасно.
Спектакли МХАТа ему не понравились, он плохо понимал
живую речь: в ГУМе потешался над товарами и очередями; был
в полном восторге от театра оперетты - это и сломало
окончательно Евгения Ивановича; все, понял он, мальчик
потерян, никакой он не русский, бесполезно пытаться изменить
его, он живет узкими пеналами западных представлений о том,
что хорошо а что плохо; количество ресторанов и дансингов
для него важнее уровня культуры; нет, я не оправдываю,
конечно же, русский сервис, он еще плох, спору нет. Но ведь
нельзя же за деревьями не видеть леса! "Дерево - это и есть
лес", - ответил Женя, не поняв отца. Ростопчин пошел в бар
в выпил водки; он в тот вечер пил много, опьянеть не мог,
молил бога, чтобы тот дослал ему слезы выплакаться, но глаза
были сухими; позвал Женю на прогулку, остановился напротив
"Метрополя", показал на мозаику: "Это великий Врубель".
Женя пожал плечами. "Если тебе хочется называть великим
того, кто делает нечто странное, называй, но я не обязан с
тобою соглашаться, надеюсь, ты не обидишься на меня за это,
или тебе угодна неискренность? Пожалуйста, я могу сказать,
что это гениально...
Они вернулись в Цюрих, Женя сразу же улетел к матери,
позвонил из ее парижского дома, попросил выделить часть
денег; "Начинаю свое дело, стыдно висеть у тебя на шее,
вырос уже, спасибо за все, отец".
С тех пор Ростопчин жил один; полгода в его замке провела
австрийская горнолыжница, чудо что за женщина; вечером,
возле камина, словно кошка; незаменима в путешествиях,
заботливый дружочек; как-то она сказала: "Мне тебя мало, ты
совсем не любишь свою девочку". Предложила пригласить в дом
кого-нибудь из его молодых друзей, в конце концов, любовь
втроем вполне современна; он купил ей квартиру в Вадуце и
устроил на работу; вскоре она сошлась с одним из тамошних
банкиров, тот бывал у нее раз в неделю, остальные вечера она
проводила в Австрии, километров двадцать до границы, в
Фельдкирхе, уютном городке в Альпах, масса испанцев,
югославов, мулатов, никаких условностей, никто не спрашивает
паспорт в отелях, живи как хочешь, надо жить, пока можно,
так мало отпущено женщине, так несправедливо мало, все надо
успеть, чтобы не было страшно, когда придет пора, останется
память, а еще усталость, да здравствует усталость, панацея
от мечты, надежды, боли, отчаяния, ощущения утраченности
самой себя...
...Со Степановым он познакомился случайно: ночь
проговорили, перебивая друг друга; потом Ростопчин приехал в
Москву и привез одно из самых первых русских изданий Библии;
купил за две тысячи долларов по случаю на аукционе.
- Меня посадят, если я сделаю этот дар вашей библиотеке?
- спросил он Степанова.
Тот не сразу понял его - почему?
- Ну, пропаганда религиозного дурмана, чуждая идеология,
так ведь у вас говорят?
- Евгений Иванович, куда-то вас не туда понесло. Уж
так-то бы вам не надо, вы ж не чужой и боль и счастье
принимайте всерьез.
В следующий раз он привез две иконы; Московская
патриархия устроила в его честь прием, благодарили сердечно;
"Ну, хорошо, - сказал он Степанову на прощание, - а если я
решу собрать коллекцию картин и устроить экспозицию - дар
Третьяковке, - вы думаете, такое возможно?"
С этого и пошло.
Но более всего он охотился за Врубелем; основания к тому
были особые, мамочка знала живописца, дружила с его женою,
Надеждой Забела.
...Когда Ростопчин спустился в маленький домик Пети, стол
был накрыт уже; он сел в красный угол, под образа, выпил
"вансовки"; Петечка позволил себе пригубить самогона, гнал
из проросшей пшеницы с медом, старый рецепт российскии.
- С днем рождения вас, сердечно желаю счастья, а вот а
подарок вам, - и Петечка достал из старенького шкафа
расшитый рушничок.
- Ах ты; мой дорогой, - Ростопчин обнял его,
почувствовав, как в груди разлилось тепло, - ну, спасибо
тебе, ну угодил, умница...
Петечка тоже умилился: это в обычае - умиляться радости
ближнего, допил, свою самогонку, заел соленым сыром и начал
ставить вопросы, так у них заведено было, словно неписаный
ритуал - после первого стакана беседовать с полчаса;
как-никак, расставание на год, кто знает, доживем ли, наши
годы к преклону идут, да и мир безумен, нажмут на кнопку, и
полетим в тартарары, там не очень-то побеседуешь, отвечать
за греха земные придется, а безгрешных нет, все ныне сатаной
отмечены, оттого как власть золотого тельца окрутила
людишек.
- Вот объясните мне, ваше сиятельство, зачем это католики
так между собою разлаялись? Отчего у них столько религий
взамен одной стало?
Ростопчин ответил задумчиво, словно бы говоря с самим
собою:
- Видишь ли, Петечка, грех Ватикана в средние века был
таким ужасающим, стольких великих мыслителей задушило
папство, что терпеть и далее это люди не могли - внутри
самого же католичества. Всякий бунт зреет внутри
существующего, а не вовне. Если вовне, не так страшно, тут
армия решит дело, а коли в каждом живет мысль о
несправедливости, тут армией дело не исправишь, тут грядет
развал. Первыми от Ватикана, который был столицей святой
инквизиции, отделилось англиканское исповедание, они
отринули папу, провозгласили своим главою короля;
островитяне, им легче. И было это в начале тысяча пятисотых
годов, и они победили, а вот Мартин Лютер до них еще начал,
но того, чего достигли англиканцы, при своей жизни не
достиг, лишь после его смерти лютеранство сделалось фактом
общественной жизни. А кальвинисты? Отвалились от папства в
середине того же века, но те стояли на вере в
предопределенность людских судеб. Дальше уже пошли
выкрутасы, Петечка, все эти адвентисты, квакеры, свидетели
Иеговы, тут, милый, сплошная мешанина, дурь, но не случайно
все это - отлилось Ватикану и сожжение Бруно, и запрет на
мысль, и уничтожение холстов, на которых было изображено
обнаженное тело Матери. Ересь и грех!
- А вот я про свидетелей Иеговы что-то никак не пойму,
ваше сиятельство, они ко мне сюда приходили, беседы
заводили...
- Гони взашей! Их безумный американец создал, Рассел,
недавно сравнительно, в прошлом веке. Пугал, что конец мира
близится. А мир не исчез, наоборот, начался расцвет науки,
ремесел и искусства. Тогда они быстренько перелопатили на
то, что мир расколется в две тысячи четырнадцатом году; так
что нам с тобою еще дают тридцать лет на жизнь... Не
дотянем, а, Петечка?
- Дотянем. Уинстон-то под сотню прожил, а коньяк пил и
сигары курил.
- Так, милый, он ведь в прошлом веке родился, когда
молоко было коровьим, а не порошковым.
- Верно, однако ж пенициллина не было, от гриппа мерли,
как мухи.
В дверь постучались, Петечка спросил:
- Кто?!
Ответили по-французски; господи, подумал Ростопчин, ведь
я же в Ницце, на русском кладбище, а ощущение такое, будто в
Загорске, как странен мир, как непостижим...
Оказывается, приехали туристы из Бельгии: им сказали,
что есть русское кладбище, просят показать, сулят пятьдесят
франков за экскурсию; Петечка ответил, что занят, за деньги
историю не рассказывает, только если чувствует в себе
потребность; предложил самим прогуляться, а если языка не
знают, то пусть впредь берут с собою словари, да и русский
не грех учить, не последний язык на земле...
Отправив шумных бельгийцев смотреть могилы аристократов,
он вернулся к столу, опрокинул еще одну стопочку и сказал:
- Значит, только у нас в православии единение и братство,
только наша православная церковь всегда была собою самой...
- Да будет тебе, - поморщился Ростопчин, - нечего из себя
богоизбранника строить, все одним миром мазаны... Про
Никона слышал?
- Это про какого? Про древнего?
- Ну и не такого уж древнего... Раскол-то откуда пошел?
От чего?
- От англичанина, - ответил Петечка с уверенностью.
- От англичанина, - повторил, вздохнувши, Ростопчин. -
Несчастные мы люди, Петя. Чуть что не так, сразу же ищем,
на кого б причину перевалить, себя виновными признать ни в
чем не желаем...
- А кто себя виновным желает признать? - возразил Петя.
- Американец, что ль? Или немец? А тутошние люди?!
- Американец чаще свою неправоту признавал, Петечка. Они
ж во времена Рузвельта признали много своих ошибок, на том и
выстояли... А мы? Мне ж мамочка рассказывала, покойница,
как шептались про то, что Победоносцев Россию душит,
государыня психопатка, только колдунам верит, про то, что
Россией правит коррумпированная банда, но ведь шептались,
Петечка, вслух-то славословили! Пойди кто задень - на дыбу!
Славь, ура, не тронь! Вот и случился семнадцатый год, когда
взорвалось изнутри... А ты про наше православное
единение... Ерунда это, Петечка. Давно уж нет единения, с
Никона еще, с наших обновленцев. Ладно, Петечка, давай
помолимся молча, чтоб и в следующий год нам с тобою вместе
этот день отметить. Следи за могилами, как и прежде.
Ростопчин дал Петечке пятисотфранковый билет и, не
прощаясь, пошел к арендованному "фиатику"; через пятнадцать
минут был в аэропорту, а через два часа оказался в своем
замке над озером, в Цюрихе.
Дворецкий сказал, что прилетел Шаляпин, Федор Федорович,
отдыхает в той комнате, где обычно останавливается; неважно
себя чувствовал с дороги, от обеда отказался.
"Господи, - подумал Ростопчин, - вот счастье-то! Если о
ком и можно было мечтать, то лишь о нем, как же мило он
поступил, что не забыл о моем дне!"
- Пожалуйста, Шарль, накройте нам в каминной, к телефону
не подзывайте, Федор Федорович любит птицу, пусть сделают
фазана, спросите на кухне, успеют ли?
Потом он поднялся к себе, принял ванну, как-никак намотал
за сутки более двух тысяч верст, взял аспирин (все-таки
здесь странные люди, подумал он, "взял самолет", "взял
метро", "взял аспирин". Все берут, берут, когда отдавать
успевают?!), закапал в глаза мультивитамины (ложь прекрасна;
великолепно известно, что эти капли никакие не
мультивитамины, а возбуждающее средство, форма наркотика,
можно получить только по предписанию врача) и начал
переодеваться к ужину...
- Ах, Женя, - пророкотал Федор Федорович, подвинув стул
поближе к камину, громадному, сложенному из грубого камня,
стиль Кастилии или северной Шотландии конца прошлого века, -
какое счастье быть беспамятным, не знать, сколько нам лет,
не ведать, где наши родные. Если б помнить только
радостное, если б забыть, где ныне наши отцы, друзья,
подруги...
- У тебя какая пора самая счастливая?
- Детство, конечно же... Да ведь и у каждого так.
Вспомни, как Лев Николаевич писал про волшебную зеленую
палочку, про брата Николеньку, про доброго Карла
Ивановича... "Guten Morgen" (11), Карл Иванович", - за
одной фразой весь дух прошлого века встает... Ты, кстати,
знаешь, отчего соловьи ночью поют?
- Нет.
- О, это поразительно... Они, знаешь ли, оттого
заливаются, что полны беспокойства, как бы самочка не
уснула, развлекают ее, покудова она птенцов высиживает, а то