Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2
Demon's Souls |#10| Мaneater (part 1)
Demon's Souls |#9| Heart of surprises

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Детектив - Юлиан Семенов

Аукцион

   Юлиан Семенов
   Аукцион

                       Роман

                Журнальный вариант.

                    "Дружба народов" щ 8,9 за 1985 год


   Фамилии главных героев, звания и титулы несколько
изменены. Так, в частности, графа Ростопчина здесь все
называют князем.

                    Вместо пролога

   Соответствующие службы страховой корпорации "ДТ"
зафиксировали определенное падение интереса ряда весьма
престижных клиентов к аукционам, на которых торговали
произведениями европейской культуры, чаще всего
восточноевропейской, в первую очередь русской.
   Электронно-вычислительные машины просчитали вероятный
убыток; он исчислялся в два миллиона семьсот сорок семь
тысяч долларов, не бог весть какие деньги, но вопрос не в
них, а в тенденции.
   Сектор анализа конъюнктуры заказал исследование этой
проблемы Бруклинскому центру; среди возможных причин,
объясняющих тревожный симптом, была названа и такая: в
Европе появилась группа лиц, которая травит тех. кто
приобретает, а равно и торгует произведениями культуры,
возможно, похищенными во время прошлой войны.
   Понятно, ни одна серьезная страховая фирма, входящая в
группу "ДТ", не может идти на то, чтобы платить полис за
краденое. Риск слишком велик, поскольку возможен удар по
престижу, а это невосполнимо.
   Проблема была запущена в работу, как всегда, в разных
городах, в разных учреждениях, по разным людям...
   Одним из тех, кого привлекли к исследованию этого
путаного и странного дела, оказался Джос Фол.
   На сорок четвертом году жизни он стал вице-директором
компании "АСВ" (связи с "ДТ" весьма опосредствованы,
скрыты); оценка, закупка и страхование антикварных книг,
картин и скульптур, выгодный бизнес. До этого в течение
тринадцати лет Фол работал в "русском отделе" Центрального
разведывательного управления США, ведал вопросами
культурного обмена; окончил университет в Принстоне; во
время массового движения хиппи в конце шестидесятых ушел из
дома (отец был ведущим инженером консервного завода, мать
держала салон красоты), поселился в "хипарском" районе
Гринвич Виледж, снимал комнату вдвоем с Робертом О'Дэвисом
(тот уехал из Штатов, поселился в Риме, пьет, не смог найти
себя; снимался в массовках), бранил президента Джонсона,
рисовал лозунги: "Люби, а не воюй!"; потом увлекся
девушкой; пришлось вернуться домой, женившись, начал
подыскивать работу; человеком, который пригласил его в
систему, оказался Александер, сосед по общежитию в Гринвич
Виледж (в прошлом был самым горластым противником Белого
дома); проверили - после нескольких бесед в управлении
кадров - довольно быстро, за семь месяцев прошел курсы,
потом работал как дипломат в Варшаве, Москве и Софии.
   Именно он и затребовал через частную детективную фирму
"ИТСА" - данные телефонного прослушивания, которые были
получены оперативным путем в вилле князя Евгения Ростопчина
в Цюрихе и в доме фрица Золле, Бремен, ФРГ.
   И тот, и другой часто звонили в Москву писателю и
журналисту Дмитрию Степанову, обсуждали вопрос о картинах,
исчезнувших из музеев Ровно, Харькова, Киева, Риги, Курска и
Смоленска.
   Техники из специального подразделения, ведавшего
расшифровкой кодов, со всей определенностью сообщили, что
никаких особых слов ни Москва (Степанов), ни Цюрих (князь
Евгений Ростопчин), ни Времен (г-н Золле" не употребляли;
интонация разговора, просчитанная на специальных
компьютерах, свидетельствовала всего лишь о
заинтересованности; какой-то особой нервозности,
свойственной агентам во время полулегальных встреч,
зафиксировано не было.
   Именно эти обстоятельства более всего озадачили фола, и
он обратился к председателю Совета директоров фирмы с
просьбой санкционировать его работу по странному узлу: с
одной стороны - красный, с другой - русский аристократ, один
из немногих, кто смог вжиться в условия Запада, разбогатеть,
открыть свое дело, и с третьей - немец, консерватор,
обладатель уникальной документации об эсэсовцах.
   Данные детективной фирмы "ИТСА" Фол подстраховал через
друзей из ЦРУ; связей с Лэнгли не порывал; оказывал услуги;
в свою очередь, получал от коллег консультации и наводки.

                   Часть первая

                       1

   - Понятно вам? - в который уже раз настаивающе повторила
Галина Ивановна, продолжая медленно и властно идти своим
тяжелым взглядом по спине Степанова; ее мягкие ладони лежали
у него на плечах; руки были сухие и очень горячие. - У вас
были почечные колики; давление меняется часто, особенно
когда плохо с погодой и предстоит резкий слом на холод или
жару... Понятно вам? Верно?
   - Верно, - согласился Степанов, ощущая неловкость оттого,
что женщина занималась им уже десять минут, а он молчал,
никак не помогал ей, что входило в противоречие с его
жизненным принципом наибольшего благоприятствия работающему.
   - У вас было сотрясение мозга, причем не один раз, -
продолжала женщина, - понятно вам?
   Было три, подумал он; первый раз в сорок третьем, когда
Земляк, - маленькая двенадцатилетняя тварь с лицом старого
алкоголика, столкнул его в подвал, на камни; второй раз это
случилось в пятидесятом, когда он калымил на ринге, выгодное
было дело: выходишь против перворазрядника, а у тебя
третий, но весом ты на несколько килограммов, побольше; тебя
крепко бьют, только успевай уходить от ударов, зато тренер
перворазрядника платит тебе тридцатку, а в те студенческие
годы тридцатка была деньгами; десять боев - вот тебе и
туфли, чешские, из выворотной кожи, с дырочками на носках,
шик; категория риска учитывалась и вполне поддавалась
оценке: ты знал, на что шел, и, когда бугай из Филей
повалил тебя в начале второго раунда в нокаут, ты был готов
к этому; девятнадцать лет, до старости заживет обязательно!
Эк же Галина Ивановна умеет читать людские болезни, ай да
кудесница! А когда же случилось третье сотрясение? Погоди,
сказал себе Степанов, это было весной пятьдесят третьего, ты
впрыгнул в троллейбус, родная "букашка"; последний
троллейбус спешил по Москве, вершил по бульварам круженье, а
ты возвращался от Ляльки с Божедомки и обернулся к
кондукторше, тогда в каждом троллейбусе у входа сидела
кондукторша, увешанная разноцветными рулонами с билетами -
пять копеек, десять, пятнадцать, двадцать, в зависимости от
дальности маршрута.
   Степанов протянул рубль и, ожидая сдачи, откинулся на
дверь, блаженно откинулся, представляя себя со стороны.
Молодой, крепкий, в пальто с поднятым - по моде тех времен -
воротником, очень стильно: либо Зигмунд Колосовский был
такой фильм Киевской студии, который их поколение еще в
сорок пятом смотрело раз по десять; герой антифашистской
борьбы, обманывал нацистов как хотел, дурни, что они
понимали вместе со своим бесноватым; либо Джеймс Кэгни из
картины "Судьба солдата в Америке"; безработица, гангстеры,
организованная преступность; одно слово, Нью-Йорк...
Откинуться-то он откинулся, но старенькая кондукторша не
успела еще дать команду водителю, чтобы тот закрыл дверь, и
Степанов ощутил какое-то странное чувство стремительной
неотвратимости, когда понял, что летит на асфальт и увидел
звезды в прекрасном весеннем московском небе, а потом все
исчезло, настала гулкая темнота. Уже после, очнувшись, он с
каким-то тяжелым недоумением увидел над собою милиционера,
который сокрушенно качал головой.
   Десять дней Степанов тогда лежал в больнице - в коридоре,
возле окна; мама приносила гречневую кашу, кормила с ложки,
поила морсом; страшное ощущение радужности, несобранности
мира, какой-то его зыбкости прошло, предметы снова сделались
конкретными; и на этот раз пронесло...
   - У вас одно сотрясение было особенно сильным, -
продолжала между тем Галина Ивановна, не снимая своих
горячих ладоней с плеч Степанова, - мне кажется, вы упали с
большой высоты, и трещинка в черепе не заросла толком, так
что бойтесь падений, гололеда, весенней грязи, крутых
спусков; четвертое сотрясение может оказаться роковым,
понятно вам?
   - Понятно, - ответил Степанов. - А теперь объясните, как
вы все это прочитываете?
   Женщина еще с минуту продолжала его осматривать молча,
тяжело, сосредоточенно, он чувствовал спиною взгляд ее
голубых прозрачных глаз, потом чуть шлепнула Степанова по
плечам, убрала руки и сказала:
   - Одевайтесь... Раньше я ничего этого не умела, - улыбка
у нее была настороженная. - До того как меня стукнуло током
в кабине моего крана, я была нормальным человеком. Отвезли
в морг, это в пятницу было, а в понедельник пришли студенты,
стали заниматься, один мальчик и увидел, что я жива, в
шоке... Полгода пролежала в госпитале, что-то случилось со
зрением, стала видеть предмет насквозь, в цвете... Как и
полагается, мне не верили: колдунья, самозванка... Трудно
у нас приходят к тому, что не укладывается в привычные
рамки... Ну, а сейчас я в онкологическом отделении
консультирую, работаю с врачами, понятно вам?
   - Мешают?
   - Теперь нет. Когда поставила десять верных диагнозов,
начальство сказало, чтобы разобрались, с той поры не
дергают.
   - А в каком цвете вы меня видите? - спросил Степанов.
   - Смотря что... Незажившая трещинка на черепе видится
бледно-розовой... Те два ушиба, которые я ощутила,
наоборот, темно-красные, видимо, что-то осталось после
гематом. Сосуды вообще кажутся мне перламутрово-голубыми,
хотя я точно ощущаю цветовую разницу между артериями,
венами, капиллярами... У вас, например, сосуды ломкие,
изношенные... Не по возрасту...
   - Курить, конечно, нельзя? - спросил Степанов.
   - Если так уж невмоготу, выкурите. Организм сам себя
регулирует... Вот только стрессов избегайте... Сплющит
сосудик, и все...
   - А как их избежишь, стрессов-то?
   - Так я ведь не колдунья, я только умею чувствовать чужую
боль и цвета чувствовать, понятно вам?
   До чего ж хитрая, подумал Степанов; впрочем, хитрость -
не предательство; как правило, хитрецы не предают,
чувствуют, что дело это рискованное.
   ...Апрельская Ялта была утренней; белая оторочка
последнего снега делала Крымский хребет задником гигантской
декорации; рыбачьи кораблики, втиснутые в свинцовую гладь
моря, казались нереальными, крошечными; там сейчас, подумал
Степанов, склянки, бьют, уху варят, музыку слушают и в
кубрике спорят про то, кто выиграет в предстоящем матче -
Каспаров или Карпов; какая разница, все равно свои, мы
только чужим отдавать не хотим, а так - добрые...

                         2

   - Мужчина, - окликнул Степанова на аэровокзале
молоденький милиционер, - вы что, не видите, здесь хода нет!
   Степанов даже зажмурился от ярости, вспомнил Галину
Ивановну: "Только стрессов избегайте..." А это что ж такое,
когда вместо "товарищ" или, допустим, "гражданин" человек в
форме обращается к тебе "мужчина"?!
   - Я вам не мужчина, - ответил Степанов, понимая, что
остановить себя уже не сможет.
   - А кто ж вы? - удивился милиционер. - Не женщина
ведь...
   - Чему вас на политзанятиях учат?
   - Это мы знаем, чему на политзанятиях учат, а вы свои
документы покажите, мужчина...
   - Ну, тупица, - сказал Степанов, - пойдем в отделение,
пойдем сейчас же! И, конечно же, сосудик прижало, сердце
заколотилось в горле; все верно, человек человеку - друг,
товарищ и волк, как же таких беспамятных неучей берут в
милицию, как им доверяют форму, они же - надев ее -
олицетворяют не что-нибудь, а власть нашу?!

   - Накажем, Дима, - сказал (в Москве уже, в министерстве)
генерал Гаврилов; раньше он был Сережей (впрочем, им же и
остался, слава богу, нос не задрал), вместе учились, вместе
выходили на ринг.
   Наказать, однако, не удалось - с места на Степанова
пришла "телега", сработали мгновенно, мол, оскорблял
сержанта, тот был корректен, а что мужчиной назвал, так
разве ж это неверно? Мог бы - ненароком - и дедом, все,
кому за пятьдесят, вполне могут быть дедами, разве нет? А
вот столичному гостю неприлично себя так вести, попусту
кричать, а потом валидол сосать - такого коллектив не
простит, напишет письмо, сообщит по месту работы, потребует
наказания.
   Гаврилов тем не менее спустил дело на тормозах, попросив
провести беседы с личным составом по поводу обращения к
трудящимся, никаких "мужчин" и "женщин", и чтоб честь при
этом не забывали отдавать...
   После разговора с Гавриловым, чувствуя разламывающую
тяжесть в затылке (погода меняется, Галина Ивановна верно
говорила, сосуды, как тряпки; только отчего они
перламутрового цвета, как-то не вяжется, перламутр
ассоциируется с эластичностью), Степанов позвонил на
киностудию.
   - Дмитрий Юрьевич, очень ждем вас, - сказал заместитель
директора съемочной группы (их три, заместителя-то; плати
директору две зарплаты, и ни одного зама не надо). -
Просмотр материала назначен на восемь.
   Режиссер перед началом нудно и бессвязно говорил о том,
каким будет фильм, какова его сверхзадача, объяснял героев
(будто не я их написал, думал Степанов), мотивировал
необходимость изменения сюжета; после просмотра пригласил к
себе. Степанов чувствовал, что говорит в пустоту - когда у
человека глаза похожи на те, что бывают у вареных судаков,
убеждать нет смысла; есть люди, которые верят только себе; в
искусстве они обречены на гибель; раз повезет, другой раз
обрушится; чувство исключительности целые страны приводило к
краху, не то что молодого режиссера.
   Вернулся домой в половине одиннадцатого, поставил на газ
кастрюлю с водой (жидкий "геркулес" с оливковым маслом и
протертым сыром - самая любимая еда), просмотрел газеты, за
время поездки в Ялту их скопилось множество, телефонный
звонок испугал отчего-то - поздно уже; звонил Лопух.
   - Здорово, старик, привет тебе.
   - Добрый вечер, Юра... Как ты?
   - Звоню, чтобы попрощаться.
   - Куда уезжаешь?
   - Да никуда я не уезжаю. Просто рак у меня.
   Степанов прижал ухом трубку, прикурил сигарету, тяжело
затянулся.
   - Да брось ты, какой, к черту, там рак?!
   - Рак легких, старик, И вроде бы желудка.
   - Значит, надо оперироваться.
   - Что я и собираюсь делать в ближайшие дни.
   - Все будет в порядке.
   - Возможно. Я ведь не просто так в онкологию ложусь, за
своего Дениску иду драться, ему ведь только одиннадцать,
Катя выйдет замуж, ей тридцать один, у нас двадцать пять лет
разницы, а дети трудно привыкают к отчиму - или уж в самом
раннем детстве, или лет в семнадцать, там армия, друзья,
нормальный ход...
   - Погоди, Юра, погоди, ты что-то слишком рационально
мыслишь для ракового больного... Потапова помнишь?
   - Какого? Игоря?
   - Да. У него ведь тоже рак нашли, а потом оказалась
вполне пристойная язва...
   - Митя... Старик... Друг мой, - Лопухов вздохнул
наконец, потом закашлялся тяжело, сухо. - Так ведь у него
стрессов было поменее...
   Это верно, подумал Степанов, стрессов у Потапова было
мало, растение, а не человек, главное, чтоб вовремя "бросить
в топку", только чтоб зря не выделялся желудочный сок, ел по
минутам, а Лопуха, бедолагу, сняли с работы за то, что его
заместитель оказался проходимцем, жена после этого ушла,
ютился по койкам, пока Степанов не пристроил его на
"Мосфильм" администратором: там Лопушок вновь поднялся,
доказав свое умение работать, лихо вел картины, но внутри-то
кровоточило постоянно, нет ничего горше, чем несправедливое
наказание, вот его и шандарахнуло; одно слово, стресс, когда
только и кто его придумал?! Тысячи лет такое в мире
происходит, а на тебе, слово совсем недавно изобрели,
краткое слово, определяющее то, что грозит каждому: стресс.
   - Кто тебя смотрел, Юр?
   - Хорошие врачи... Я верю им абсолютно...
   Он же ветеран, подумал Степанов, ему тогда, в войну, было
семнадцать; а в восьмидесятых пошел седьмой десяток, рубеж,
словно Рубикон, как же коротка жизнь, сколь стремительна.
   - Юрок, я могу чем-нибудь помочь тебе, брат?
   - А ты мне помог. Поэтому я и звоню, чтобы на всякий
случай попрощаться, Мить, я мало кому звоню, я только к тем
звоню, кто...
   ...Каша подгорела, не говорить же Лопуху, подожди, я газ
выключу, сиди и смотри, как чадит кастрюля, и вспоминай то
время, когда вы были молоды, ты совсем молодым, а он
сорокалетним, только поседел в одночасье, резко сдал, боль в
себе носил, как занозу... Любимая присказка была у него
тогда: "Будем жить". Поди сочини такую, не сочинишь, это
должно отлиться; неужели только боль и обида дают ощущение
истины в слове?
   ...В одиннадцать позвонили из редакции; Игорь стал членом
коллегии, вел иностранный отдел, попросил написать
комментарий в номер.
   - Ладно... А ты поговори с ребятами из отдела очерка,
пусть подумают над тем страшноватым обращением, которое
родилось: "мужчина" и "женщина".
   - Солоухин предлагал восстановить "сударя" с "сударыней",
- улыбнулся Игорь. - Как?
   - Я за... Ты, кстати, Астафьева читал?
   - Что именно?
   - Статью "Мусор под лестницей".
   - Читал.
   - По моему, здорово. В моем прагматическом черепе тоже
родилась статья - в продолжение Астафьева - по поводу
многочисленных "нельзя", которые страшны тем, что крадут у
нас главное богатство общества - время. Почему оформлять
покупку машины должен я и тратить на это день принадлежащий
государству, вместо того чтобы поручить сие юристу или
нотариусу, оплатив услугу по установленному прейскуранту?
Почему не открыть еще тысячу бензоколонок, чтобы люди не
проводили в очереди часы, принадлежащие опять-таки
государству? Почему не передать первые этажи под кафе,
закусочные, бары, чайные, дабы люди не выстаивали в очередях
долгие часы, чтобы попасть в ресторан или кафе, а
неудачники, которым так и не досталось места, не
отправлялись в подворотню - гулять? Кто и почему
по-прежнему мешает - в нарушение государственного
постановления - давать трудящимся землю под садовые участки?
Зачем ограничение на то, сколько чего можно на участке
держать? Словно бы две козы и три свиньи - грех какой
нарушение, а нет такого запрещающего закона, есть дурь
чиновника, живущего по принципу "тащить и не пущать".
Посодействуй инициативе, заинтересуй людей, - и у
государственного торга будут меньше требовать, да и в
субботу с воскресеньем люди будут при деле, а не на диване
или во дворе - при "козле" и с бутылкой! Почему нет
посреднических контор, которые помогали бы мне и в том,
чтобы купить нужную книгу, построить домик на садовом
участке, сдать на комиссию автомобиль? Это же экономия
миллионов часов, а каждый час имеет свою товарную стоимость.
   - Покупаю тему, - вздохнул Игорь - На корню Готов
доложить завтра на редколлегии. Как будет называться
материал? "Очередной удар по родимому разгильдяйству"?
Подумай над заголовком, чтоб не очень ретроградов пугать.
   В половине двенадцатого позвонила мама.
   - Меня очень беспокоит Лыс, - сказала она сердитым
голосом; Лысом называла младшую дочь Степанова. - Экзамены
на носу, а у нее запущена физика.
   - Мамочка, но в актерском училище физика не требуется.
   - Ты не прав. Физика нарабатывает дисциплину... Надя ей
во всем потворствует из- за того, что вы Живете врозь...
   - Ну и что ты предлагаешь?
   - У меня стенокардия. В больницу надо...
   Господи, подумал он, ну отчего мама так любит лечиться?
Она всегда придумывала себе болезни. И как же подобрела к
старости! Стала похожа на бабушку Дуню, такая же
пучеглазая, обожает подавать еду на маленьких блюдечках; это
неистребимо в нечерноземной России, от давней нищеты,
видимо; казаки кладут еду на большие тарелки. Хотя Василий
Савельевич прав, на маленькую тарелочку можно два рада
положить, гляди, как хитро, а?!

                            3

   ...Около трех ночи его разбудил звонок; сразу понял, что
из-за границы, трезвонят, будто пожар.
   - Привет тебе, - голос Евгения Ростопчина был хриплым,
видно, гулял, только- только верну лей к себе и замок, один
как перст бродит среди шкафов с книгами, статуй, гобеленов.
- Я хочу обрадовать Тебя сенсацией...
   - Валяй...
   Ростопчин рассмеялся.
   - Боже, как по-русски!
   - У тебя сейчас сколько времени?
   - А бог его знает... Ночь.
   - Значит, у меня утро.
   - Ты сердишься? Я пробивался к тебе целый час...
   - Не томи душу, Женя...
   - Мне сегодня позвонил фриц Золле. Он собирал документы
о том, что картина Врубеля, которую выставляют на торги в
"Сотби"; на Нью-Бонд стрит, была, по- видимому, похищена из
музея на Украине. Так что давай-ка бери самолет и прилетай
в Лондон. Торги состоятся девятого мая, я остановлюсь в
отеле "Кларидж", его хозяин - мой давний друг, экономия
прежде всего, он меня держит бесплатно, как реликт - русский
князь в отеле английской аристократий. Восьмого мая в
десять часов жду тебя в лобби (1), там кафе, ты меня
увидишь.
   ...Он ждет меня восьмого мая в лобби, отель "Кларидж",
Лондон, Англия, подумал Степанов, закуривая. Я должен найти
редакцию, Которая даст деньги на этот полет. Должен выбить
командировку. Должен, и все тут.

                        I

   "Милостивый государь Николай Сергеевич!
   Безмерно рад был получить Ваше любезное письмо. Очень
обрадовали Ваши слова о том, что мой обзор передвинут на
номер раньше. Как всегда, на мели, а хозяин меблирашек
господин сурового норову, скупердяй и аккуратист.
   Был бы премного Вам Признателен, посодействуй Вы срочной
пересылке мне гонорара.
   Теперь о новостях. Их множество!
   Как всегда, Врубель играет в оригинальность. Он посмел
прикоснуться своей рукою к стенам Владимирского собора,
написал тьму эскизов, чушь несусветная! К счастью, заседала
синодальная комиссия, да и мы, ревнители православия,
старины и традиции, загодя написали свое мнение по поводу
бесстыдных выходок этого дэкадэнтского маляра, и ему ныне
роспись запрещена. Слава богу! На решение комиссии
повлияло и то, что сам по себе Врубель - человек, не
воздержанный до спиртного, Кривляка, раскрашивающий свое
лицо то в синий, то в лиловый цвет, лишен всякой
серьезности.
   Судите сами: Васнецов, навестивши Врубеля у него в
мастерской (стульев нет, одни табуретки да колченогий стол,
все пропивает и прокучивает), увидал у него картину, которая
весьма ему приглянулась. Не знаю уж, что там ему
показалось, сам он бо-оль-шой оригинал и полнейший
бесхребетник, воистину доброта хуже воровства, однако ж
немедля отправился к меценату Терещенке. Тот посмотрел
"создание" и приобрел его.
   Что же сделал Врубель? Как бы поступил истинный художник
на его месте? Купил бы краски, холсты, мебель, снял бы
приличную мастерскую, оделся по-людски, а не в балахон, коим
он поражает взоры киевлян... Так нет же! Непризнанный
гений отправился в цирк, увидал там мадмуазель Гаппе, был
покорен тем, как она дрыгает ножками, пригласил ее в
ресторацию, поил дорогим шампанским вином, затем привел в
номер и там умолил позировать. А холста у голубчика не
было. Так он всю Терещенкину картину, за которую деньги
получил, и записал этой самой циркачкою!
   Ничего не окажешь, нравы! Даже его отец, полковник
Врубель, из полячишек, а может, и того похлеще, говорил
своим знакомцам, что новая работа, над которой мудрит его
сыночек в те короткие часы, когда не предается Бахусу, сера
и безвкусна, хотя называется весьма претенциозно - "Демон".
Тянет их всех на великое, норовят разрушить лермонтовский
образ, дорогой сердцу каждого русского! "Баба какая-то, а
не Демон", - сказал Врубель-пала. Верно сказал, хоть сам я
не видел пока еще этого "шедевра".
   Кстати, говорят, что сей "выученик" Чистякова вообще не
пишет с натуры. Попросит кого руку вытянуть, пять минут
поводит углем по холсту - и все, спасибо, больше не нужно!
А мы-то ревнители прекрасного, все мечтаем про то, что на
вернисажах будем видеть труд, правду, натуру, а не плоды
воображения эстета. Эдак они бог знает что навоображают, а
нам смотри! Я совершенно не возьму в толк, как Академия
терпит все это! Не мог же Его Высочество Великий Князь
Владимир позволить такого! Не мог! Пользуясь тем, что Е.
В. занят делами государевыми, времени для просмотра всего,
что малюют ныне, нету у него, пользуясь добротою его, ложь
возводится в абсолют нашей культурной жизни. Когда я
написал протестующее письмо в Академию, ответ пришел для
меня весьма горестный, мол, учтем, благодарны, а выводов
никаких!
   Я готовлю небольшую заметку (но, признаюсь, вполне едкую)
про то чуждое, что несет в наше искусство Врубель и иже с
ним. Коли вовремя не поставить на их пути плотину, не
запретить прикасаться гнили к святому храму творчества, бог
знает какие горести будут ждать нас, милостивый государь
Николай Сергеевич...
   Впрочем, благообразный Верещагин, чуждый застолий и
Бахуса, вполне, казалось бы, русский (если нет только в нем
татарвы), умудрился такую возвести клевету на Русь и
доблестное ее воинство своими "шипкинскими" гнусностями, что
не приходится удивляться глумлению Врубеля над православными
святыми Киева.
   Прямо какой-то бомбардирский залп против традиций
искусства и устоев нашей православной морали,
   Дай бог долгой жизни спасителю и заступнику
Победоносцеву, без него тьма опустится над Россией,
распутство и грех.
   Он соизволил любезно ответить на мое письмо. Идею
коротких заметок супротив дэкадэнтов вроде Врубеля поддержал
всячески.
   Думаю, Врубель поежится после моих коротких заметок.
Спесив весьма, гонор-то ляха, они бесенеют, ежели супротив
шерсти погладить... Безденежье он легко переносит, о доме
не думает, порхает по жизни, весел, общителен, любимец
"общества", но мой удар, полагаю, запомнит надолго. И
поделом! Такого рода удары ломали людей покрепче, чем он.
Подкосится... Я незлобивый человек Вы это знаете, мне,
признаюсь, даже жаль его, по-людски жаль, но ведь истина-то
дороже!
   Остаюсь, милостивый государь Николай Сергеевич, Вашим
покорнейшим слугою
                                   Гавриил Иванов-Дагрель.

   P.S. Нижайший привет Вам от моей Татьяны, она в
восторге от Ваших последних статей в московской повременной
печати, а также рецензий у Суворина в "Новом времени".
Кланяются Арсюша, Миша. Федя и Лариоша.
   P.P.S. Я намерен отправить письма старцам в
Академию, тем, кому ненавистно все то, что ненавистно и Вам,
и мне. Пусть выйдут из своих ателье, посмотрят воочию, что
и кто поднимает в живописи голос и голову. Думаю, это
подвигнет их к действию. К их мнению Е. В. прислушается,
совершенно в этом убежден".

                             4

   Прочитав копию очередного перехвата телефонного разговора
Степанова с князем, Джос Фол отправился в служебную
библиотеку, подошел к любимой своей полке, где стояли
справочники "Who is Who" (2), достал советский
энциклопедический словарь, открыл двести пятьдесят пятую
страницу и внимательно прочитал заметку о Врубеле, Михаиле
Александровиче, 1856 года рождения, русском живописце,
произведения которого "отмечены декоративностью и
драматической напряженностью колорита, "кристаллической"
четкостью, конструктивностью рисунка, тяготел к символико-
философской обобщенности образов, нередко принимающих
трагическую окраску...". Иллюстрировал "Демона", сделал
росписи Кирилловской церкви в Киеве; произведения
прикладного искусства близки к стилю "модерн"...
   Фол не поленился открыть восемьсот двадцать восьмую
страницу того же энциклопедического словаря и посмотрел
разъяснение по поводу "модерна", из коего явствовало, что
это стилевое направление в европейском и американском
искусстве конца прошлого, начала нынешнего века... Стремясь
преодолеть эклектизм буржуазной художественной культуры XIX
века, "модерн" использовал новые технически конструктивные
средства и свободную планировку для создания необычных,
подчеркнуто индивидуализированных зданий, все элементы
которых подчинялись единому орнаментальному ритму и
образно-символическому замыслу. (X. ван де Велде в
Бельгии, И. Ольбрих в Австрии, А. Гауди в Испании, Ч. Р.
Макинтош в Шотландии, Ф. О. Шехтель в России.)
"Изобразительное и декоративное искусство "модернистов"
отличают поэтика символизма, декоративный ритм гибких
текучих линий, стилизованный растительный узор..."
   На этой же странице, только чуть ниже, "модернизм"
определялся как общее направление искусства и литературы
(кубизм, дадаизм, сюрреализм, футуризм, экспрессионизм,
абстрактное искусство и тому подобное), выражающее кризис
буржуазной культуры и характеризующееся разрывом с
традициями реализма...
   Вернувшись к себе, Фол полистал старые записные книжки,
потом достал из нижнего ящика стола специальные альбомы для
визитных карточек (на каждой стояла дата, краткая
характеристика человека, вручившего ее), отобрал тот,
который был укомплектован фамилиями критиков, экспертов по
живописи, репортеров, освещавших наиболее интересные
аукционы произведений искусства, проводимые лондонской
фирмой "Сотби", медленно пересмотрел каждую страницу,
заставляя себя вспоминать лица людей, заложенных в это его
личное досье, и наконец отложил три визитки: Мишель До,
обозреватель "Ивнинг пост" по вопросам театра, кино,
телевидения и живописи, работал в Праге, Лондоне, Берне,
Москве; жгучий брюнет лет сорока, нет, сейчас уже больше;
хороший возраст, никаких шараханий, устоявшаяся позиция;
Юджин О'Нар, владелец картинной галереи "Старз", и Александр
Двинн, посреднические услуги при страховании библиотек,
картинных галерей и вернисажей, устраиваемых крупнейшими
музеями мира.
   Мишеля До, однако, ни в Вашингтоне, ни в Нью-Йорке не
было, телефонный автомат- ответчик пророкотал голосом
журналиста, что тот прилетит в конце недели, сейчас отдыхает
на Багамах, просит оставить свои координаты, позвонит
немедленно по возвращении в конце этой недели.
   Юджин О'Нар был на месте, предложение поланчевать (3)
принял сразу же; уговорились встретиться в рыбачьем
ресторане на берегу Потомака; Александр Двинн попросил
назначить встречу на девять; у меня люди из Прадо, объяснил
он, возможен вернисаж Эль Греко, предстоит разговор о том,
как транспортировать его картины, самолет или корабль; все
доводы про то, что корабли тонут чаще, чем самолеты бьются,
на людей из Мадрида не действуют, что вы хотите,
мореплаватели...
   Потом Фол поднялся в сектор информации, запросил все
данные на русского художника Врубеля и его семью; живут ли в
России, на Западе ли, если да, то где; особенно выделил
вопрос о том, не был ли Врубель связан с большевиками
подобно футуристу Маяковскому (он понимал, что этот вопрос
наверняка вызовет ироническую улыбку у заместителя шефа
подразделения информации, ничего, пусть улыбается, улыбка -
не укус, можно пережить, русские - люди непредсказуемые, их
суть определяют таинственные пересечения, непонятные
прагматической логике западного человека; только там
бизнесмен Морозов мог давать деньги на нужды революции,
смешно представить себе, чтобы наш Рокфеллер давал деньги
бунтарям) и, наконец, сформулировал последний вопрос таким
образом, чтобы получить исчерпывающий однозначный ответ:
действительно ли Врубель представляет для русских
историческую, художественную ценность, и если да, то почему.
   По прошествия десяти минут зеленоватый экран
телевизора-ответчика засветился своим пугающим светом,
забили молоточки ЭВМ" отстучав два слова: "Нет информации".
   И все. Никаких иллюзий, будь проклята объективность
техники; нет ничего слаще и надежнее людских слухов и
мнений, их бы запускать в компьютеры, и не только на
дипломатов и разведчиков, но и на модернистов; пусть надо
мною смеются, перетерпим, все великое начинается с мелочи,
как, впрочем, и все великое кончается малостью, диалектика.

   Юджин О'Нар носил в петличке темного пиджака (шил в
Париже) розетку какого-то странного ордена (скорее всего,
ливанского); причесывался каждое утро у парикмахера, хотя
давно уже начал лысеть, как-никак семьдесят два; суждения
его были безапелляционны:
   - Хитрить со мною вам не по плечу, Джос, проиграете, я
научился хитрости в сорок третьем, когда меня сбросили с
парашютом во Францию. Да и потом я ирландец. Я не "Мак",
то есть "сын", я "О", то есть "внук", это еще престижнее, За
мною предки - четыре столетия борьбы против британских
оккупантов. Мы, из Ольстера, умеем не только гранаты
кидать, но и вступать в необходимые для родины коалиции,
будь то король Испании или двор Людовика, читайте историю...
Эрго (4): говорите правду. Что вас интересует? У вас
хорошие связи, а это в наше время ценнее денег, я помогу
вам, но при условии: карты на стол, игра в открытую...
   - Я люблю темную только в покере, Юджин. Я действительно
интересуюсь русским художником Врубелем, ценою на его
картины, его письмами, покровителями, коллекционерами,
отношением к нему в мире живописцев...
   - Странный интерес... К странному художнику... У него
врожденная маниакальность; родовая травма или дурная
наследственность... На аукционах идет довольно неплохо...
Хотя, на мой взгляд, краски его несколько странны, словно у
человека, который хочет кричать, но от страха лишился
голоса... Размеры его живописи впечатляют, но в полотнах
сокрыта избыточная нервность, истерия какая-то... Очень
нравилось семейству Клайфердов, он-то наш, а жена то ли из
Киева, то ли из Москвы Они покупали его полотна в Париже и
Женеве. Кажется, году в семьдесят третьем или пятом, могу
ошибиться, цена была пристойной, но не сумасшедшей, как на
Пикассо. Что-то восемь тысяч долларов к продаже. Торги
дошли до пятнадцати, не более того. Да, пятнадцать,
Клайферды уплатили пятнадцать, я подучил эту информацию от
Саймонза, он тогда ставил на русскую живопись, хотел собрать
коллекцию для Штатов.
   - Коллекцию одной лишь русской живописи?
   - Да.
   - Резон?
   - Какой-то фонд, из тех, что работают на Центральное
разведывательное управление, обещал поддержку. Видимо,
политическая акция, ставка на обиженных и гонимых в
России...
   - Отчего же он не купил Врубеля?
   - Саймонз не смог купить не только Врубеля, но и Рериха,
Пастернака-отца, Малявина... Все-таки фонд-это фонд, а банк
Клайферда располагает большими возможностями, когда речь
идет о приобретении тех картин, в которых заинтересована
мадам...
   - А как ценится Врубель в России?
   - Джос, я ничего не знаю про эту страну, кроме того, что
там правят коммунисты... Пытался начать бизнес с их
художниками, которые уехали на Запад, но из этого ничего не
получилось.
   - Отчего?
   - Странные люди... Вы вообще-то знаете, как мы создаем
художника?
   - Нет.
   - Объясняю Вы дипломат, занимавшийся вопросами культуры,
должны это знать. Итак, мне сообщают, что в некоем городе
появился талантливый, молодой - Обязательно молодой - или,
на худой конец совершенно не приспособленный к жизни
художник. Естественно, никто у него ничего не покупает, нет
денег на квартиру, краски, холст и на аборт спутнице жизни.
   - Если талантлив, отчего не покупают?
   - Причин много. О том же, насколько он талантлив, мне
скажут эксперты, занимающиеся ситуацией на рынке. Если меня
убедят, что конъюнктура в нашу пользу, я поговорю с людьми
из прессы. Затем начну зондаж моих клиентов из мира
большого бизнеса, которые строят дома и хотят иметь
живопись. Липа после этого вызову художника и предложу ему
договор: я снимаю тебе, молодой Рубенс, ателье, плачу за
страховку, краски, холсты, электричество, воду, телефон, за
еду, а ты отдаешь мне свою живопись... Всю, целиком. Если
он согласится - а он согласится, ибо безвыходность жизненной
ситуации толкает на все, - мы оформим наши отношения у
юриста, срок три года, не меньше) мне это влетит в тысячу
двести долларов за месяц, талант стоит того, сорок три
тысячи двести долларов за три года да плюс еще тысяч десять
прессе и не менее двадцати пяти - телевидению...
   - Для рекламы?
   - Конечно... И пару тысяч на организацию слухов о новом
гении. Кстати, самое эффективное в рекламе именно это, хотя
обходится дешевле остального.
   - А как вы организуете слухи?
   - Очень просто... Устраиваю коктейль по поводу приезда в
Вашингтон великого испанского ученого, сводного брата
Сальвадора Дали...
   - Но у Дали нет сводного брата...
   - Спасибо, я это лучше вас знаю... Нанимается испанец,
кто-то из старых актеров, показывается приглашенным
меценатам, произносит заученные фразы о моем гении, потом
его быстренько накачивают виски и уводят почивать в отель, а
мои сотрудники начинают "выдавать" тайну о "новом Пикассо",
который вот-вот завоюет Европу; качественно иной стиль; надо
покупать, пока не взвинтили цены до уровня шагаловских;
старый черт - это я, как понимаете - никому его не
показывает, бережет, хочет сделать выгодный бизнес... Шар
пущен. Мне начинают звонить. Я открещиваюсь, говорю, что
речь идет о человеке, которого еще надо опробовать на
вернисаже, нет смысла продавать товар, не прошедший оценки
прессы и экспертов, словом, темню... Но интерес уже стал
реальностью, фактом... Наступает время устроить вернисаж я
организовать три статьи. Одну разгромную: "Хулиганство от
искусства". Другую восторженную: "Старый ирландец вновь
открыл гения, цены невероятны, до самым приблизительным
подсчетам, картина размером семьдесят сантиметров на сорок
пять идет за десять тысяч". И третью, главную, в которой
будет сказано, что шарахание из одной крайности в другую
чуждо свободному обществу, это удел тоталитарных режимов, мы
не должны ни захваливать, ни хулить чрезмерно, однако
объективности ради стоит заметить, что новый художник,
конечно же" через два-три года станет украшением лучших
музеев мира, поэтому, видимо, следует ожидать торгов на его
полотна для наиболее престижных коллекций, потом будет
поздно, все разойдется по частным собраниям. Этот мой
пассаж, как понимаете, бьет без проигрыша. Десять банкиров,
которые купят работы нового гения, вернут мне все, что я
затратил на него за три годе... Несколько лет он будет
моим, потом выпорхнет из рук - и бог в помощь... Гений
создан, да здравствует гений! Меня он больше не интересует,
мой бизнес кончен, на вложенную единицу капитала я хочу
получить семь процентов, больше и не надо, мне хватит...
   - Поразительно, - улыбнулся Фол, - истинная индустрия. А
отчего у вас не вышло с русскими?
   - Один просто-напросто убежал со своими картинами...
Сейчас его ищет полиция... А три других спились... Я
поселил их в одном доме, думал, как лучше, так они вздумали
писать доносы консьержке, кто к кому водит баб с Пигаль.
Они в Париже обосновались, я туда к ним летал. Склоки, друг
на друга грязь льют, не хватило нервов, пришлось списать
десяток тысяч - цена риска, ничего не попишешь, такова
жизнь.

                          5

   В отличие от старого ирландца Александр Двинн, видимо,
догадывался, что Фол - никакой не дипломат; это его
радовало, потому что большинство своих деловых операций он
вел в Европе, а люди типа Фола располагают прекрасной
информацией; что ж, услуга за услугу, как это принято в
бизнесе; вполне достойная сделка.
   Выслушав вопросы Фола, он моментально просчитал самую
выгодную для себя линию поведения - на это ушло те
шестнадцать секунд, пока он доставал из кармана зажигалку
("Пьер Кардэн"), сигареты ("Честерфилд" без фильтра),
прикуривал и делал первую затяжку.
   - Врубель, конечно, интересен, но об этом на Западе знаю
я да еще кое-кто из специалистов. С какой точки зрения он
интересен'' Во-первых, то, что его сейчас чтят в России,
весьма симптоматично. Раньше замалчивали. Он ведь церкви
расписывал; на определенном этапе это не поощрялось. Теперь
они поумнели, научились отделять злаки от плевел, мистику от
искусства, а может, даже соединять оба эти понятия.
Во-вторых, Врубель и поныне некое орудие в схватке
традиционалистов и новаторов. Как вы заметили, обе эти
позиции носят политический оттенок. Вас ведь интересует
именно такой аспект?
   - Отнюдь, - Фол сразу же понял, что собеседник уловил
фальшь в его ответе; глупо; тут надо в лоб, чувственен, как
баба, ничего не скроешь. - Меня интересует все, связанное с
этим художником.
   - Тогда спрашивайте.
   - Если б я знал, что спрашивать, - улыбнулся Фол. -
Друзья, занятые проблемами математики, объяснили мне суть
революции, произошедшей в их науке: если раньше высшим
достижением являлось получение однозначного ответа, то
теперь смысл математики заключен в том, чтобы расчленить
ответ на тысячу вопросов, а уж потом засадить их в
компьютеры. Проблема выбора, множественность, очень
актуально...
   - Врубель ныне очень популярен в России, на Западе он
почти неизвестен, - кивнув, продолжил Двинн. - Вообще мы
сейчас переживаем определенный спад цен на рынке живописи.
Абстракционисты, по сути, кончились, их берут только для
дизайна в тех виллах, которые строят на берегу океана с
широкими окнами без рам; кто-то, конечно, готовит новых
гениев, но на это уйдет года три-четыре, надо уловить
тенденции среди тех, кто согласен платить деньги... Точнее
говоря, надо поначалу сформулировать и донести эти тенденции
до них; процесс, как понимаете, непростой, дорогостоящий...
Дали и Пикассо, считайте, умерли; попытка поставить на
русских, приехавших сюда, не оправдала себя. Возрождение
разошлось полностью, в продаже циркулирует всего десяток
работ Тинторетто и Боттичелли...
   - "Возрождение разошлось полностью..." - повторил Фол. -
А скажите, с какого времени вы определяете точку отсчета?
Какой век?
   - Век нынешний, точка отсчета - конец сороковых годов,
когда на аукционы стали вываливать сокровища Возрождения и
русской иконописи; циркуляция трофеев, хаос в мире,
отсутствие точного учета похищенного немцами в коллекциях
Парижа. Польши, Чехословакии, России Власти думали о том,
как накормить людей поднять Европу из разрухи, план Маршалла
и все такое прочее... А уж когда напились и наелись снова
стали думать об искусстве, воистину, бытие определяет
сознание. Мне приятно быть вам хоть в чем-то полезным...
Запишите фамилию - Грешев, Иван Грешев, живет в Лондоне:
Челси; Голливуд роуд, возле лучшего китайского ресторанчика
без почтового индекса в Лондоне запутаешься так что
запишите. С Грешевым надо заранее списываться о встрече, он
знаток русского искусства конца прошлого века...

                          6

   Вернувшись в офис после ужина Фол попросил дать ему новую
информацию - если она понятно поступала - на Фрица Золле;
написал телеграмму в гамбургское представительство (работает
"под крышей" Немецко-американского института по
"исследованию проблем океанского судоходства" охватывает
регион от Бремена до границы с ГДР) в которой сформулировал
аспект своего интереса к Золле затем набросал план
завтрашнего разговора с шефом и лишь после этого поехал
домой.

   ...Председатель Совета директоров выслушал Фола
внимательно, с улыбкой поинтересовался:
   - Вы на самом деле слабо верите в возможность русской
шпионской сети? Я имею в виду группу Степанова Золле.
Ростопчина... Признайтесь, Джос. вы же не верите?
   - Слабо верю. Но не отвергаю такого рода вероятности.
   - В конечном счете, нашу фирму не очень-то волнует
шпионаж, даже если б он и был. Пусть себе, только б нам не
мешали.
   - Пусть себе, - усмехнулся Джос Фол, - согласен.
   - Значит, вам просто-напросто хочется прокатиться в
Европу?
   - Нет. Я там был прошлым летом. Устаю от Европы. Лучше
всего я чувствую себя в этой стране... Дело в том, что
альянс красного писателя с русским аристократом, живущим по
швейцарскому паспорту, и глубоко верующим немецким историком
представляется мне более опасным, чем шпионская сеть...
   - "Третья корзина" в Хельсинки и все такое прочее? -
вздохнул председатель Совета. - Что ж, хорошо думаете.
Такого рода контакт, конечно, беспрецедентен, а потому
нежелателен. Когда вы намерены лететь?
   - Я доложу вам. Главное, что вы поддержали меня,
спасибо...

                              7

   Редактор Андреев, старый знакомый, - выслушав Степанова,
вздохнул.
   - Митя, побойся бога, о чем ты?! Мы съели все наши
валютные запасы в первом квартале. Я отправлял Игоря на
Ближний Восток, а Ваню в Латинскую Америку... Могу
финансировать твою поездку в Лондон только осенью.
   - Но ты ведь понимаешь, что мне Лондон не нужен осенью?!
Он нужен мне в мае, в начале мая, я ж объяснил тебе!
Клянусь, материал будет сенсационным.
   - Можешь не клясться, я верю тебе. Ты вольный художник,
ты не знаешь, что такое план и смета, не имеешь
представления о режиме валютной экономии, счастливый
человек...
   - Сам просился в это кресло, - ответил Степанов. - Мог
бы сидеть дома и писать книги.
   - Не доставай меня, Митя, не надо. Если у меня что-либо
получится с фунтами, я тебе позвоню. Ты где сейчас
обитаешь?
   - В мастерской, где же еще...
   - С Надеждой, в разводе?
   - На Западе это называется "живем сепаратно"...
   - Большой ты мастер на формулировки, Митя...
   "Он поразительно изменился, - думал Степанов, наблюдая за
тем, как Андреев метался от одного телефонного аппарата к
другому; голос менялся в зависимости от того, кто звонил;
пятьдесят с лишним лет, а с начальством говорит, будто
школьник; но ведь это не всякому начальству нравится; рано
или поздно глупых начальников все-таки взашей гонят; и с
подчиненными не надо б так уж иронизировать; поддевать можно
только тех, кто вправе ответить тем же: ты б начальство
поддевал, так ведь нет же, стелешься. Доктор наук,
писатель, публицист... Неужели поддался вирусу
чинозанимательства?
   ...Степанов вспомнил, как они познакомились с Андреевым
четверть века тому назад; Андреев был тогда душою компании;
никто так не умел вести застолье, танцевать, шутить, как он,
сварить пельмени; никто не был так щедр на советы.
   Потом он надолго уехал за границу, вернулся, встретились
в Доме журналистов. Андреев достал какую-то мудреную
книжечку (Степанов раньше таких и не видел), перебросил пару
страниц, пояснив, что это "денник" - расписание встреч,
звонков, памятных дат (не забыть, кого и когда поздравить),
сказал задумчиво, что послезавтра в семнадцать тридцать у
него есть "окно" и он рад был бы выпить со старым другом
чашку кофе.
   Степанов ощутил какую-то холодную пустоту. Перед ним был
Андреев - прежний, красивый, резкий в движениях, - но в то
же время это был уже совершенно другой человек, записывающий
дату встречи с другом в "денник", в то "окно", которое
свободно от деловых свиданий и нужных звонков.
   Тогда Степанов подумал: "А может, он и раньше был таким,
просто играл роль рубахи-парня?" Он одернул себя: ты не
смеешь так думать о том, кого называл другом, это
предательство обида - плохой советчик в человеческих
отношениях, но, с другой стороны человек не умеющий
обижаться, есть явление зловредное, приспособленец в
конформист.
   - Завтра перезвонимся, - сказал Андреев.
   - Когда?
   - Вечером.
   - Конкретно?
   - Около десяти, идет?
   - Буду ждать.

   На телевидении посмеялась.
   - Товарищ Степанов, у нас уже в Лондоне сидят
корреспондент и оператор! Мы могли бы послать вас туда, где
нет наших людей... Да и то надо все это было обговорить в
начале года, когда уточняется план поездок...
   - Но в начале года никто не знал, что состоится аукцион в
Лондоне и что на нем будут торговать Врубеля. Того,
который, вполне возможно, был похищен из одного нашего
музея.
   - А сколько он стоит? Тысячи. Откуда деньги? Кто даст?
   - Это моя забота.
   - То есть?
   - Моя забота, - повторил Степанов, - не хлебом единым жив
человек. Есть на земле добрые души, которые радеют о
русском искусстве не словом, но делом...

   В Госкино предложили командировку в Лондон на второе
полугодие; в Министерстве культуры назвали точную дату:
Эдинбургский фестиваль, сентябрь, очень интересно,
съезжаются лучшие музыканты мира.
   Степанов слушал собеседников, а в ушах его звучал голос
Ростопчина: приезжай восьмого вечером, жду в холле отеля
"Кларидж", это совсем неподалеку от Нью-Бонд стрит, именно
там в "Сотби" станут торговать Врубеля и других русских
художников, будем сражаться.
   (Стоп, сказал себе Степанов, не пори горячку, не паникуй.
У тебя еще есть время. Езжай на Тишинский рынок, купи
творог, зелень, сметану, чекушку; хотя вряд ли, их теперь
почти не выпускают, видимо, нерентабельно, много тары
уходит, устрой царский пир, достань записные книжки и толком
подумай, кто может тебя поддержать. Только не надо смотреть
все записные книжки, возразил он себе, там еще есть телефоны
тех, кто уже ушел, господи, сколько же друзей ушло, а
телефоны остались; самое Страшное - звонок в пустоту.
   Он отчего-то вспомнил, как хоронили режиссера Ивана
Пырьева; после гражданской панихиды Марк Донской поцеловал
его в лоб и тихо сказал:
   - До свидания, Ваня.)

                          8

   ...Федоров пришел в новую газету с первой "командой";
пересидел всех редакторов, стал наконец шефом, быстро обрел
"начальственную форму" и поэтому слушал Степанова с плохо
скрываемым раздражением, передвигал на большом полированном
столе прибор, то и дело поправлял стопку бумаги, ровняя ее
так, будто готовился продать придирчивому клиенту, а потом
все же не выдержал, прервал:
   - Слушай. Дмитрий Юрьевич, давай-ка я внесу тебе
встречное предложение, а?
   - Давай, - согласился Степанов, поняв уже, что зря он
сюда пришел.
   - Хочешь, я дам тебе командировку на Кубань? В Сибирь?
На Ставрополье? Напиши о посевной. О том, как решается
деле с культурным охватом тружеников полей. О новом в
сельском строительстве, о бригадном подряде, наконец, о
нерешенных проблемах экономики,
   - Ладно, - легко согласился Степанов. - Напишу. А ты
съезди в Лондон и постарайся вернуть Врубеля. Сговорились?
   - Пусть этим делом Министерство культуры занимается, это
им вменено в обязанность. Им, а не тебе. И не мне.
   - "Вменено в обязанность", - повторял Степанов. -
Каждому человеку вменено в обязанность то, что он, как
гражданин, считает долгом себе вменить. И никак иначе.
Если иначе, то дров много наломаем; хватит, наломали уже,
когда ждали вменения обязанностей сверху, директивно. Что
же касаемо проблем села, то я - увы, не специалист - вижу
один и тот же вопрос сугубо не решенным и в промышленности,
и в науке, и на селе: недоверие к руководителю, мелочность
опеки, оппозиция инициативе. Если директор сможет платить
хорошему рабочему премию не в сумме семи рублей десяти
копеек, а три или пять зарплат, если он получит право
держать столько рабочих, сколько нужно делу, а не штатному
расписанию, если инициатива будет гарантирована законом,
только тогда мы пойдем вперед воистину семимильно.
   - Ты зря сердишься, товарищ Степанов. Я действительно
считаю литературу о рабочем классе, о селе ведущей. Поэтому
и предлагаю тебе прокатиться по России... Не обижайся, но
картины - это все же гарнир, Нужный, не спорю, но гарнир.
   - А я полагаю, что важнее всего литература для рабочего
класса и крестьянства. Не считай рабочий класс
приготовишкой от культуры. Ты верь ему, а не клянись им.
Он сам разбирается, какая литература ему нужна, а какая нет.
Послал бы своего корреспондента на книжный рынок, там можно
убедиться, какую литературу втридорога покупает рабочий, а
какую тащит в макулатуру.
   Федоров откинулся на спинку стула, прищурился, впервые
посмотрел прямо в глаза Степанову.
   - Ну, и какую же он тянет в макулатуру?
   - Спекулятивную.
   - Это как понять?
   - Да очень просто. В частности, когда литератор
описывает в романе технологию производства станин, лампочек
или шин там каких... Надо уважать читателя. пора, он
заслужил.
   - Демагогия это.
   - Почему? Обнажение проблемы, всего-навсего. Ты сам-то,
товарищ Федоров, обливаешься слезами над романом о том, как
передовой главный инженер бьется с директором, который
консерватор? Или к Пушкину припадаешь, который больше
занимался проблемами политики, истории, этики? - Степанов
поднялся. - Жаль, что пришел к тебе. Ей-богу, жаль.
   - Да и мне твой визит радости не доставил, - откликнулся
Федоров.
   - Вот и обменялись откровениями, - согласился Степанов.
- Но самое досадное заключается в том, что тебе никто не
вменял твоего отношения к тому делу, которым пытаюсь
заниматься я. Это твое мнение, твое кредо. На этом ты и
рухнешь, помяни мое слово. Рано или поздно.

                        9

   ...Конечно же, спас предприятие Андрей Петрович -
седовласый, моложавый, собранный, элегантный (только на
пляже Степанов увидел, как изранено и обожжено его тело,
начал войну на рассвете двадцать второго июня, партизанил,
освобождал Польшу, закончил Парадом Победы; чрезвычайный и
полномочный посол в прошлом, член ЦК).
   - Все понимаю, - сказал он, выслушав Степанова, - но
какой прок из вашего вояжа можно ожидать в государевом
плане? Какую выгоду - помимо попытки спасения Врубеля -
получат наши ведомства культуры? Если бы вы провели
пресс-конференцию о новых фестивалях в Ленинграде и Крыму, о
готовящемся юбилее Новгорода, как- никак вторая тысяча лет
идет Господину, о Пушкинских днях в Михайловском, тогда мне
с руки войти с предложением о вашей командировке в мае...
Готовы к такого рода уговору?
   - Конечно.
   - Успеете подготовиться?
   - Постараюсь.
   - Я попрошу товарищей из управления культуры подобрать
кое-какие материалы. Пригодится?
   - Еще как.
   - Думаете писать об этом?
   - Вряд ли, Андрей Петрович... Просто сердце рвется,
когда видишь наши картины на чужбине... Убили вдову Василия
Кандинского года три, что ли, тому назад, лучшие его вещи
она держала в сейфе в банке, кажется, в Цюрихе; то, что
украли в доме у старушки, как в воду кануло: ни один музей
не купит, только частная коллекция, а это гибельно для
живописца, тотальная закрытость.
   - Не каждый решится покупать такие вещи, скупка краденого
у них тоже порицаема, кажется, и по закону...
   - Не везде. Если доказать, что вещь была у вас в доме
более тридцати лет, то изъять ее по суду невозможно... Мой
друг из Гамбурга, исследователь Георг Штайн, выискал икону
четырнадцатого века, Иверскую; нацисты вывезли из Пскова;
нашел в молельне кардинала Соединенных Штатов Спелмана...
Писал, требовал вернуть похищенное в русский храм, без
толку. Обратился к папе. После этого семья покойного
кардинала подарила икону церкви в Сан-Франциско, все вроде
бы соблюдено, ушло к православным, а там и по-русски-то
никто не говорит, старшее поколение вымерло, молодые не
знают языка, привержены той культуре, а не нашей, о войне
знают понаслышке...
   - Трагедия современной войны заключается еще и в том, что
сразу же перестанут поступать свет, вода и тепло, -
задумчиво, словно бы продолжая разговор с кем- то, заметил
Андрей Петрович. - Нынешняя война-это уничтожение детей и
стариков в первую очередь. До начала Отечественной в
городах еще были колодцы; газ считался новинкой; в деревнях
хлеб пекли; а сейчас? Как жить без привычного водопровода,
электричества и газа? Рейган не может представить себе, что
это такое, но ведь европейцы должны помнить войну?
   - Поляки помнят... Югославы... Норвежцы... французы,
хотя за Париж кровавой битвы не было, Гитлер туда вроде как
на экскурсию приехал; Гаагу не бомбили, Брюссель тоже...
Лондон не знал оккупационного статута, а "фау" Гитлер
использовал уже после Сталинграда, когда дни его были
сочтены.
   - Но ведь Бонн знал оккупационный статут, бомбежки,
голод... Они-то о чем думают?
   - Слишком крепко повязаны Белым домом, план Маршалла еще
в сорок восьмом году начался. Но, мне сдается, западные
немцы рано или поздно осознают свою значимость в раскладе
сил мира. Дядя Сэм нервничает, потому что Бонн тянет на
себя одеяло в Аргентине, Венесуэле, Боливия. Если
социал-демократы выиграют выборы, возможен серьезный поворот
в Европе. А тенденция, куда ни крути, социал-
демократическая - Лиссабон, Мадрид, Париж, Стокгольм...
   - Тенденция, - улыбнулся Андрей Петрович, - Политика берет
в расчет очевидность, Дмитрий Юрьевич, особенно нынешняя
политика сверхскоростей... Пока-то вызреет тенденция,
пока-то наберет силу, пока-то станет реальностью. Экономику
Франции кто расстреливает? Или Испании? То-то и оно, что
не французы с испанцами. С реальностью трудно бороться, с
тенденцией куда легче. А возьмите реальность американского
консерватизма. Она проистекает из инерции, страха и
соперничества; а такие черты характера чаще всего приложены
к людям неблагополучным, живущим под секирой неуверенности в
завтрашнем дне, полагают, что "раньше было лучше", отсюда
один шаг до реакционности, которая мечтает реставрировать
то, что было в пору дедов и прадедов. Когда наши внуки
мечтают жить в условиях рыцарства Айвенго или удалого
гусарства Дениса Давыдова - это одно дело, детская игра, а
вот если президент не может признать допустимым то, что не
укладывается в его сознании, тогда вызревает конфликтная
ситуация. Противоречия правого консерватизма наиболее
отчетливо обнаружились в Генри Форде - махровом реакционере,
склонном к крайним мерам во имя того, чтобы сохранить
традиции. Но ведь то, что он сделал для Штатов в
автопромышленности, на самом-то деле революционизировало
страну, вывело ее к решению совершенно новых проблем, и
завершил это здравомыслящий Рузвельт, которого Форд не
любил. Любопытно, знаете ли: американские либералы ставят
на примат государственной стратегии, на сильное
правительство, которое знает, как вывести страну из тупика,
а консерваторы уповают на челюсти и мускулы каждого,
способного действовать круто и резко, - возвращение к
временам Клондайка... Пугает метание; то провозглашение
абсолютного изоляционизма, то безусловное и немедленное
освобождение Восточной Европы от коммунистов. Джон Фостер
Даллес провозгласил эту доктрину весьма шумно, дело
провалилось. Перешли к тактике сдерживания Советского
Союза, оттуда к войне во Вьетнаме, которая стала
национальной катастрофой; как выход - разрядка; потом прочь
от нее; ныне приглашают к крестовому походу против нас с
вами, "исчадий ада". Чего ждать дальше? Все понимаю -
разочарование в идеалах, рост антиамериканизма в мире,
хочется как-то помочь делу, но... И еще: когда правый
ультра Уоллес нападает на государственный аппарат как на
самых страшных врагов, охранников либерализма и демократии,
я вспоминаю Германию начала тридцатых годов. Дмитрий
Юрьевич... Я очень боюсь, что там, за океаном, появятся
люди, крепкие люди, которые станут играть на нынешней
конъюнктуре, играть круто, и привести это может к
неуправляемым ситуациям.

                          II

   "Дорогой Иван Андреевич!
   Нет сил видеть трагедию, разыгрывающуюся ныне в Нижнем
Новгороде, на "Всероссийской промышленной и
сельскохозяйственной выставке".
   Савва Иванович Мамонтов, имеющий, видно, добрые отношения
с министром финансов Сергеем Юльевичем Витте, чувствовал
себя здесь хозяином, но не хамом-нуворишем, как большинство
наших хозяев, а меценатом, которого отличают такт и
доброжелательство, что вообще присуще истинно русскому
интеллигенту, радеющему о культуре не на словах, а на деле.
Он и привлек к росписи павильона, посвященного Крайнему
Северу, своего любимца Константина Коровина, а огромные
панно в центральном павильоне поручил Врубелю. Конечно,
только Мамонтов мог позволить себе такое. Когда старики
академики развесили в центральном павильоне свои картины в
громадных рамах, они оказались раздавленными талантливостью
Врубеля. Работает он с невероятной скоростью и не считает
нужным скрывать этого. Представляете, как это злобит его
многочисленных врагов?! На одной стене наш сюжет, русский.
А на противоположной - его панно "Принцесса Греза" по Эдмону
Ростану. Он, кстати, сам и перевод сделал. Тот, что
опубликовали, не понравился ему; французский, латынь Врубель
знает, как русский, в совершенстве; по-моему, и немецкий
чувствует великолепно, Ростановскую вещь сделал мастерски,
лучше наших литераторов. Вообще же, коли говорить о
иерархии в мире искусств, то, бесспорно, на первом месте
стоит музыка, на втором живопись и лишь на третьем
литература. Ведь ни Бах, ни Мусоргский перевода не требуют,
они входят в сердца и души сразу же и навсегда. А
литература субъективна в восприятии, да и перевод потребен
отменный, соответствующий созданной прозе. Кстати, Врубель
эпатирует общественность, браня повсюду Толстого: мол,
пристрастен, Анну Каренину не любит, оттого и бросил ее под
поезд, князя Андрея терпеть не может, оттого и заставляет
его, несчастного, мучаться в лазарете. Признает только
"Севастопольские рассказы". Считает, Толстой присвоил себе
функции высшего судии, а сие, по его мнению, от папства.
Достоевского тоже костит, мол, конструирует характер,
подделка под Запад, оттого в Лондоне так и нравится. Зато
Гоголя знает наизусть; читая, плачет и смеется, как ребенок.
   Отвлекся. Это я с силами собирался, чтоб рассказать про
то, что разыгралось на моих глазах.
   Гроза начала собираться, когда приехали старцы из
Академии, дабы самолично наблюдать за развеской своих
картин. Когда Коровин приш°л в павильон (Врубель в то время
работал под потолком, на лесах, как только не сверзился,
сделаны шатко, все скрипит, шатается!), поглядел на
привезенные работы - сплошь мундиры с крестами или же
безоблачные дали, и то и другое зализано отменно, - лицо его
помрачнело.
   "Зарежут Врубеля, Вася, - сказал он мне, - не простят,
что его панно давят этих карликов".
   Я, признаться, решил, что живописец, как и всякий человек
искусства, склонен к преувеличениям, и не поверил ему.
Действительно, что можно сделать с готовой уже работой,
поражающей каждого, кто входит в павильон?!
   Однако по прошествии немногих дней лишний раз убедился в
том, что художник всегда чувствует точнее, чем мы, грешные.
   Старцы из Императорской Академии объявили, что не желают
выставлять свои картины рядом с "дэкадэнтским безобразием"
Врубеля. Кто-то подсказал им, что решение Сергей Юльевича
Витте об оформлении павильонов не согласовано с
Императорской Академией. Была создана специальная комиссия,
которая прибыла в Нижний Новгород и сразу ж" забраковала
панно Врубеля как чуждые "духу православия, Самодержия и
Народности".
   Бедный Врубель впал в прострацию, начал прикладываться к
бутылке, и, что б с ним стало, не знаю - сначала травили в
Киеве, запретив роспись Собора, травят постоянно в
довременной печати за "дэкадэнтство", - не покровительствуй
ему Мамонтов и не обожай его наш добрый Поленов. Оба
бросились в бой, каждый по- своему. Мамонтов отправился к
Витте, Поленов к Врубелю, опекал ею, как добрый дядька, не
отходил ни днем, ни ночью. Витте, выслушав Мамонтова,
обещал подумать. Положение его трудное, как-никак
живописью, распоряжается не кто- нибудь, а Великий Князь,
его слово есть истина в последней инстанции. А Мамонтов,
закусив удила, не стал дожидаться решения вопроса в Сферах,
вернулся в Нижний и, не скупясь на "борзых" для местного
начальства, арендовал пустырь возле Всероссийской выставки.
Несмотря на вею нашу азиатскую неповоротливую косность,
Мамонтов получил разрешение властей и в несколько дней
построил павильон специально дли панно Врубеля. И повелел у
входа повесить огромную вывеску: "Выставка декоративных
паяно художника Врубеля, забракованных жюри Императорской
Академии художеств".
   Поленов помог закончить второе панно, поскольку Врубель
по-прежнему был в прострации, ошеломленный и раздавленный.
   А когда именно на Врубеля повалили толпы народа и
художник узнал о невероятном своем успехе, он сел в поезд и
уехал из Нижнего. Истинная слава пришла к нему в его
отсутствие.
   Я спросил Поленова, что слышно о несчастном, опасаясь за
него.
   Тот ответил, чтоб я не переживал, ибо Врубель уехал к
своей невесте, оперной певице Надежде Забеле; любит ее без
ума; это, верно, и спасло его от гибели в те страшные дни.
   Давай-то бог, чтоб всегда любовь помогала художнику.
   Да его ли одного это доля?! Не есть ли это удел всего
нашего общества, где Истину определяет Победоносцев да те
еще, кто толпится вокруг трона?!
   Я пробуду здесь до конца месяца, Иван Андреевич. Адрес
мой прежний, гостиница "Волга". Был бы рад Вашему письму.
   Нижайший поклон всему милому семейству.
                                Искренне Ваш
                                          Василий Скорятнн".

                     Часть вторая

                          1

   - Фриц Золле похоронил любимую женщину полгода назад, -
сказал Ричардсон, пропуская Фола в маленький бар возле
Репеербана, пустого, не расцвеченного еще вечерними
рекламами; тишина и усталость; в летние месяцы проститутки
работают круглосуточно; в апреле сезон еще не начался. -
Посидим тут, никто не будет мешать. Что хотите? Пиво? Или
виски?
   - Молоко. И хороший гамбургер.
   - Молока здесь нет. Я схожу в "Эдеку", за углом. Какое
любите, жирное или постное?
   - Жирное. Спасибо, мистер Ричардсон, но ходить и "Эдеку"
не надо, не смею вас затруднять. Выпью воды, я плохо
переношу перелеты, живот болит, с удовольствием жахну с вами
хорошего виски завтра вечером.
   - Меня зовут Стив...
   - Очень приятно, я Джос. Вы, полагаю, знаете предмет
моего интереса?
   - Знаю. Странно, человек с таким, казалось бы, мягким
именем занимает столь жесткую позицию.
   - Разумную. Так точно. Надоело отступать - у меня отец
погиб в Дюнкерке в сороковом... Я помню его и горжусь им.
   Ричардсон возглавлял подразделение, занимавшееся анализом
информации по интеллектуалам Западной Германий; именно ему
было поручено обобщить все те материалы, которые собраны на
Фрица Золле; указание из Вашингтона он получил неделю назад;
в прошлом научный сотрудник Центра стратегических и
международных исследований Джорджтаунского университета, он
был привлечен к работе, когда команда из Джорджтауна вошла в
администрацию Рейгана, чтобы отстаивать концепцию
военно-морского присутствия Соединенных Штатов во всем мире
для обеспечения контроля над ключевыми районами
энергетических ресурсов.
   - Если захотите вкусно поесть, я отведу вас в хороший
кабачок, сытная еда, причем недорого. Я-то думал, что в
самолете вас обкормили, поэтому пригласил сюда - здесь можно
спокойно поговорить о деле, нет посетителей, начнут
собираться к семи часам, не раньше.
   - Вы все правильно решили. Давайте о Золле. Он меня
сейчас интересует больше, чем все остальные.
   - Но я не знаю остальных.
   Фол отрезал:
   - Я знаю.
   Ричардсон обернулся к бармену, чтобы Фол не заметил
острого чувства неприязни, вспыхнувшего в нем: интеллигент,
он строил свои отношения с коллегами на принципе доверия и
дружества, только поэтому и сумел собрать уникальную
картотеку и завязать добрые связи с ведущей профессурой
университетов севера Германии (на юге работал другой центр,
базировавшийся в Мюнхене, под крышей филиала фирмы "Кемикл
индастри лимитед", в Бонне работала резидентура посольства,
в Базеле и Аахене дислоцировались филиалы швейцарского и
голландского центров в рамках "Общества по исследованию
проблем мира и развития").
   - Пожалуйста, Франц, - сказал Ричардсон бармену, -
принесите кофе моему другу и мне. Если бы вы смогли
организовать пакет молока, было бы вообще совершенно
великолепно, И большой гамбургер. - Ричардсон наконец
обернулся к Фолу; в глазах была смешинка; он давно уже
подсчитал, чтобы погасить в себе гнев, ему достаточно
семь-восемь секунд; вначале, правда, на это уходило секунд
двадцать; собеседник, если не был полным чурбаном, не мог не
обратить внимания на то, как долго Ричардсон копался в
кармане, доставал сигарету, мял ее, прикуривал; всякая
задержка темпоритма неестественна; только разве что
заикание. Увы, далеко не всякий наделен этим удобнейшим
качеством: естественная возможность продумать ответ,
погасить ненужные эмоций, вызвать улыбку или даже
сострадание собеседника.
   - Вы зря на меня обиделись, Став, - заметал Фол. - Я бы
никогда не посмел просить имена ваших информаторов. Это не
входит в мои правила. Каждый делает свое дело так, как
считает нужным, и с тем, кто ему пришелся по душе. Но и я
никому не открываю то, что считаю своим. Поймите меня
верно.
   - Почему вы решили, что я обиделся?
   Фол пожал плечами.
   - Я мог бы принять вашу ложь, однако наши отношения после
этого сломались бы, Стив, Я человек открытый, поэтому отвечу
вам: я знаю, как вы работали над собой, чтобы научиться
скрывать эмоции. Я знаю, с кем вы делились своими
соображениями по этому вопросу. Более того, - он улыбнулся,
- мне известно имя той актрисы из Бохума" которая давала вам
уроки, некий сплав систем Станиславского, Брехта и "Комеди
Франсез"...
   - Что ж, значит, красные не очень-то далеки от истины,
когда говорят, что мы стали страной тотальной слежки, привет
Орвеллу, очень весело...
   - Красные весьма далеки от истины, а вот обижаться друг
на друга нам не пристало... Итак, я весь внимание, Стив.
   Ричардсон откинулся на спинку стула, чтобы не мешать
бармену накрывать стол, закурил, прикрыл глаза и,
откашлявшись, начал монотонно, без всякого интереса, как-то
со стороны раскручивать:
   - После того как у Золле умерла помощница и подруга, он
остался совершенно один, не приспособленный к жизни, с
кредиторами, которых сдерживала она же, фрау Анна, с ее
родственниками, теперь уже никто их не может уговорить,
чтобы она повременили с выплатой им процентов йод деньги,
взятые Золле в рост...
   - Простите, что перебиваю, Стив. Деньги были взяты им,
чтобы фотокопировать документы, необходимые для его поиска
русских, польских и французских культурных ценностей?
   - Естественно.
   - Вы не обидитесь, если я, слушая вас, расправлюсь с
гамбургером?
   - Не обижусь. А я в это время выпью кофе.
   - Да что же вы такой колючий?!
   - В такой же мере, в какой вы бестактный.
   Фол стремительно съел гамбургер, выпил молоко из высокого
стакана, тщательно вытер рот салфеткой, на которой был
изображен толстый бармен Франц, номер телефона и адрес его
заведения, взяв зубочистку, прикрыл рот ладонью и, тщательно
проверив, не осталось ли мяса во рту, сказал:
   - Стив, если вам трудно со мной работать, я готов
предложить некий паллиатив сотрудничества: вы знакомите
меня со всеми материалами, а я после их изучения ставлю вам
те вопросы, которые, возможно, возникнут. Устраивает? Я не
люблю трепать нервы коллегам. У меня, наверно,
действительно дрянной характер. Бухаю то, что думаю, весь
на виду, не учен политесу...
   - Учены, - отрезал Ричардсон. - Мой контакт из здешнего
ведомства по охране конституции познакомил меня с записью
вашего разговора с профессором из Аахенского университета.
Ваш такт и учтивость показались мне образцом джентльменства.
   - Так ведь этот профессор-немец, то есть иностранец. Вы
же знаете про наш комплекс преклонения перед иностранцами.
Европа! Матерь мировой цивилизации...
   - Матерью мировой цивилизации серьезные ученые считают
Египет, Грецию и Рим.
   - Так ведь это серьезные ученые, - жестко рассмеялся Фол.
- А я нувориш. Парень из провинции. Знаете, как одного
англичанина спросили, в чем секрет его интеллигентности?
   - Знаю. Он ответил, что надо кончить Оксфорд.
Собеседник заметил, что он тоже окончил Оксфорд, тогда
англичанин хмыкнул: "Я имею в виду дедушку. Ваш дедушка
должен был окончить Оксфорд". Вы это хотели рассказать?
   - Именно.
   - Ну и напрасно, потому что ваш дед окончил университет,
Джос. А мой отец был шофером такси. Не подделывайтесь под
меня, не надо. Тем более вы мой начальник... В какой-то
степени... До той поры, пока я не отправлю рапорт в Центр с
оповещением о том, что принял приглашение Института анализа
внешней политики в Кембридже и расстаюсь со своей работой в
конторе.
   - Только не пишите в рапорте, что причина вашего ухода
моя бестактность. Вам не поверят.
   - Поверят, - ответил Ричардсон.
   "Псих, - подумал Фол. - Господи, какой тяжкий возраст
между пятьюдесятью и шестьюдесятью. Неужели я стану таким
же?"
   - Стив, послушайте. Я знаю имена всех кредиторов Золле.
Из родственников покойной фрау Анны меня интересуют только
Зигфрид Рив и Карл Уве Райхенбау. Что касается парников
Золле, то вчера утром он сдал их в аренду племяннице
покойной фрау Анны на два года. Интересует меня также
господин Хайнц Отс. Именно он дал возможность господину
Золле фотокопировать материалы в Боннском университете. А
там, мне сказали, страница стоит десять пфеннигов, но не
сорок, как на почте.
   - У вас здесь есть еще один центр, проверяющий нашу
работу? - спросил Ричардсон несколько растерянно.
   - Я обязан ответить, что у нас нет ни второго, ни
третьего центра, контролирующего ваши материалы, да и самого
вас, Стив. Тотальную слежку, маккартизм и все такое прочее
оставьте крикунам от либералов. Мы с вами консерваторы,
люди традиций, нечего задираться по пустякам. Я готов
учиться у вас тому, что ценю: дерзости мысли. А вам не
грех перенять мой опыт погружения в материал. Я крот, Стив,
архивная крыса. Люди моего плана пригодятся вам, теоретикам
моделей будущего на европейском континенте...
   - Хоть вы и сукин сын, - улыбнулся Ричардсон, - но голова
у вас варит, ничего не скажешь. О парниках я ничего не
знал, хотя готовился к разговору весьма тщательно.
   - Я выдумал про парники, - вздохнул фол. - Чтобы сбить с
вас профессорскую спесь. И сбил. Вот так-то, Стив, поехали
дальше.

                           2

   Зигфрид Рив работал в бургомистрате, ведал вопросами
прописки; имел поэтому контакты с секретной службой; хоть в
Гамбурге не было такого огромного количества турецких
"gastarbeiter" (5), как в Западном Берлине (более семидесяти
тысяч, район Кройцберга стал прямо-таки турецким - своя
полиция, свои мечети, магазины, школы, только публичные дома
по-прежнему принадлежали немцам), зато здесь оказалось много
испанцев и югославов; службы особенно интересовались
югославами, хотя испанцы также изучались достаточно
тщательно, особенно после того, как в Мадриде к власти
пришли левые.
   Фол позвонил в бургомистрат незадолго до обеденного
перерыва, передал Риву привет от господина Неумана (под
такой фамилией ему был известен сотрудник министерства
внутренних дел Альберте) и предложил поужинать, заметив, что
он прилетел из-за океана именно для того, чтобы поговорить с
ним о предметах вполне конкретных, представляющих для
господина Рива непосредственный интерес.
   Тот записал фамилию Фола ("мистер Вакс"), осведомился о
национальности, спросил, где остановился заокеанский гость,
удобен ли отель, нет ли каких претензий к хозяину ("Они все
связаны со мною, так что обращайтесь без стеснения"),
поинтересовался телефоном бара, из которого звонил "мистер
Вакс", сказал, что свяжется с ним, как только уточнит свой
план на вечер; сразу же после этого отзвонил "господину
Неуману", рассказал о напористом и неизвестном госте из-за
океана, выслушал рекомендацию принять приглашение; отчего же
нет, это ведь не человек с Востока; набрал номер телефона
бара "Цур зее", попросил позвать к аппарату того господина,
который только что беседовал с ним, договорился о встрече и
отправился в профсоюзную столовую на обед; поразмыслив, от
супа отказался, какой резон, если приглашен на ужин, и,
ограничился салатом с сосиской.

   ...Карл Уве Райхенбау закончил преподавание в школе три
года назад; пенсия не ахти какая, приходилось подрабатывать
консультациями; готовил служащих контор и фирм, имевших
деловые связи с Францией, язык знал отлично, три года служил
в Париже, переводчиком при Штюльпнагеле, генерал восхищался
его произношением.
   Звонку Фола не удивился, сразу же дал согласие выпить
кружку пива, предложил увидаться возле Музея искусств, в
баре, что на углу, там неподалеку "parking" (6), вы легко
найдете, господин Вакс; но как я вас узнаю? Да, понятно,
ну, а я седоусый, в фуражке черного цвета, костюм черный,
рубашка белая.
   Фол отметил, что Карл Уве Райхенбау ничего не сказал про
свое родимое пятно на щеке, поросшее черными волосками;
человека с такой отметиной узнаешь из тысячи; семьдесят лет,
а все еще считает себя мужчиной; молодец, ай да Карл Уве, с
ним можно говорить, это не квашеная капуста вроде Зигфрида
Рива, стучал гестапо, стучит и поныне, всего из-за этого
боится, в каждом иностранце видит шпиона, одно мучение с
ним, а времени подводить к нему немецкую агентуру нет, до
торгов в Лондоне всего две недели.

   - Нет, господин Вакс, я не стану говорить с вами на
английском, я привык делать только то, что умею делать. На
французском - извольте, к вашим услугам...
   - Господин Райхенбау, ваш английский лучше моего, -
заметил Фол, - наш английский - варварский, говорим
символами, спешим, будь трижды неладны, такая уж нация:
понаехали за океан бунтовщики, беглые и протестанты, вот
теперь мир от них и кряхтит.
   Райхенбау вздохнул.
   - К людям, которые смеют ругать свою нацию, я отношусь с
интересом и завистью... Чем могу быть полезен?
   Он еще раз посмотрел визитную карточку американца:
"Честер Вакс, вице-президент Ассоциации содействия развитию
культурных программ, 23-я улица, Нью-Йорк, США", - спрятал в
карман, достал трубку, сунул ее в угол узкого, словно бы с
натугой прорубленного рта, но раскуривать не стал.
   - Вы пьете кофе с молоком? - спросил Фол.
   - Если вы хотите угостить меня, то лучше виски, люблю
виски без воды, со льдом.
   - Любите шотландское пойло? Я его терпеть не могу, дымом
воняет... Думаю, не откажетесь от двойной порции?
   - Не откажусь. Я сегодня совершенно свободен, виски же
способствуют живости, не находите?
   - Черт его знает. Я-то практически не пью, папа запугал.
Строгий папа - только кофе в любом количестве, днем и ночью.
А пригласил я вас вот по какому поводу, господин
Райхенбау... Мою ассоциацию интересует работа шефа и друга
вашей покойной сестры, фрау Анны.
   - Что вас интересует в работе Золле?
   - Все.
   - Что вы знаете о нем?
   - Только то, что он собрал уникальную картотеку
культурных ценностей, похищенных в музеях Европы.
   - Кем?
   Фол подавил в себе остро вспыхнувшее желание ответить:
"Нацистами, твоими соратниками по партии, сволочь
недобитая". Сказал мягче:
   - Прежним правительством Германии, режимом Гитлера...
   - Я не очень верю во все эти слухи, господин Вакс... Ну
да не в этом суть. Есть какие-то предложения к Золле?
   - Господин Райхенбау, вам прекрасно известно, что Золле
не станет иметь со мною дело, он результаты своих
исследований передает русским...
   - Это его право.
   - Вы говорите верно, только как быть с теми деньгами,
которые он обещает отдать вам вот уже три года? Я имею в
виду пять тысяч марок, взятые в долг...
   - Откуда вам про это известно?
   - Это мое дело, господин Райхенбау. Я пришел к вам с
коммерческим предложением, вполне реальным: вы передаете
нам копии его архива, а мы платим вам пять тысяч марок.
   - Господин Вакс, - вздохнул Райхенбау, - не надо считать
меня ганзейским тупицей с замедленным мышлением. Архив
Золле стоит пару сотен тысяч марок - по меньшей мере.
   - Вы ошибаетесь. Большая часть его документов - это
материалы, фотокопированные им в нашем архиве. Нам известны
все те единицы хранения, которые он истребовал к копировке.
Мы знаем также, что он копировал в архивах Фрайбурга и
Базеля. Это нас не волнует. Речь идет о русских
материалах, о документах из Восточного Берлина и, главное, о
его классификации собранного. Он истратил что-то около
тридцати тысяч марок на все свое предприятие, а никак не
двести...
   - Никогда и ни при каких условиях Золле не продаст свои
материалы, господин Вакс.
   - Значит, вы смирились с потерей денег?
   - Говоря откровенно, да. Мне это обидно, конечно же, я
весьма стеснен в средствах, вы, видимо, знаете об этом, если
знаете все о Золле, но я не умею быть взломщиком сейфов, это
не по моей части.
   - Хорошо, давайте сформулируем задачу иначе: как
думаете, после вашей просьбы Золле пойдет на разговор со
мною? На откровенный, конструктивный разговор?
   - О продаже его материалов?
   - Да.
   - За тридцать тысяч? - усмехнулся Райхенбау.
   - Ну, скажем, за пятьдесят.
   - Нет. Не пойдет. И за двести тысяч он вам ничего не
продаст.
   - Почему?
   - Потому что фанатик. Вы знаете, что такое немецкий
фанатизм?
   - Откуда мне, американцу, знать это? Я занимаюсь
конкретным делом, мою ассоциацию интересует архив профессора
Золле, карты на столе открыты, мы прагматики, эмоции не по
нашей части...
   - Тогда все-таки расспросите у сведущих людей про
немецкий фанатизм, очень интересная штука...
   - Я попросил о встрече, оттого что именно вас считал
сведущим человеком, господин Райхенбау.
   - Полно... Вы думали, что я РОГОВ на все из-за тех пяти
тысяч? Идти на все рискованно, господин Вакс, этот урок я
получил на всю жизнь. Золле чувствует свою вину перед
русскими, перед поляками, перед французами, хотя он не
воевал в отличие от меня.
   - Мне казалось, что вы тоже не воевали, господин
Райхенбау. Мне говорили, что вы допрашивали французов,
перед тем как их гильотинировали...
   Фол достал из кармана конверт, положил его на стол,
подвинул мизинцем Райхенбау, попросил у бармена счет и,
поднявшись, сказал:
   - Это документы о том, как вы воевали в Париже, Хотите
скандал - получите; полистайте на досуге, я позвоню вам
завтра утром, И ее вздумайте отвергать факты: если вы были
Райхенбоу, а стали Райхенбау, то истину легко восстановят
свидетели, их адреса в моей записной книжке, вполне
уважаемые господа из Парижа и Бордо.

   С Ривом "мистер Вакс" встретился на Эшгендорферййррассе,
поехали я аргентинский ресторан, чудо что за "парижжя" (7);
аргентинцы вместо "лья" говорят "жя", вместо "йо", что
значит "я", "джо"?, такой уж народ, мистер Рив, очень
интересный народ, надеюсь, вам понравится парижжя...
   - Я ни разу не был в аргентинском ресторане, - ответил
Рив, разглядывая крупного, резкого в движениях человека,
сидевшего рядом с ним в такси. - Рассказывают, что один наш
ганзеец купил землю на Фолклендских островах за три дня до
начала войны, вложил все накопленные деньги, попал под
бомбежку и сошел с ума от ужаса...
   - Вылечат, - ответил Фол. - Англичане умеют лечить от
безумия. А угощение вам понравится, уверен. И вино там
должно быть прекрасным.
   - Где вы учили немецкий? - спросил Рив. - Вы
великолепно говорите на нашем языке.
   - В Берлине. Я там работал в центре, где хранятся
документы на всех нацистских преступников. Начиная с мелких
осведомителей гестапо и кончая родственниками Бормана,
   - Как интересно, - сказал Рив и долго откашливался,
прикрыв рот узкой сухой ладошкой.
   ...Они устроились в углу уютного зала, чтобы никто не
помешал, причем, как показалось Фолу, не метрдотель повел
их, а сам Рив первым пошел именно к этому столику со свечой
в толстом мельхиоровом подсвечнике на красиво вышитой
салфетке: по белому полотну яркая черно-красная каемочка,
вполне национально.
   Вино было тоже из Аргентины! розовое, из бодег Мендосы
(8).
   Официант, как и положено в дорогом ресторане, налил вино
Фолу, тот попробовал, сказал, что чудесно, тогда был
наполнен бокал Зигфрида Рива, тот сделал маленький глоток,
блаженно зажмурился; рука его чуть дрожала, оттого, видимо,
что пальцы слишком сжимали тоненькую хрустальную ножку.
   - Парижжя вам понравится еще больше, уверяю. Спасибо,
что нашли время для встречи. Мне было очень важно увидеть
вас.
   - Простите, но я не имею чести знать, кто вы.
   - Разве я не представился? Простите бога ради! Я
работаю в сфере изучения памятников мировой культуры. Меня
интересует все, что связано с деятельностью господина
Золле... Он ведь ваш родственник...
   - Ну, я бы не сказал, что он мой родственник. Мы были
связаны какими-то узами, пока жива была моя сестра...
Теперь он мне никто.
   - Он ваш должник?
   - Да. Откуда вам это известно?
   - Известно. У нас с вами общие знакомые, они сказали...
   - Кто именно?
   - Человек, которого вы давно и весьма искренне уважаете.
Вот моя визитная карточка, можете звонить мне в Вашингтон и
Нью-Йорк, "collect-call" (9), я оплачу разговор, сколько бы
он ни стоил...
   - Простите, но я все-таки не очень понимаю причину вашего
интереса ко мне, господин Вакс, - сказал Рив, еще раз
посмотрев визитную карточку американца.
   - Мои коллеги и я заинтересованы в том, чтобы получить
картотеку господина Золле. Он ваш должник. Он бесспорно
честный человек, следовательно, его долг вам - три тысячи
марок, верно? - тяготит его и, видимо, тревожит вас.
Почему бы вам не поговорить с ним дружески? Предложите ему
компромисс: либо он продает нам свою картотеку и мы
выплачиваем вам его долг - вне зависимости от того, на какой
сумме мы с ним сойдемся, либо пусть предложит свой архив
Франции, там тоже заинтересованы в его работе...
   - При чем здесь Франция?! Больше всего в его работе
заинтересованы красные! Он же вернул русским какие-то
ценности! Ему могли уплатить деньги здесь, называли сумму в
пятнадцать тысяч марок! Но он отказался! Он же
коллекционер, исследователь, псих...
   - Фанатик, одним словом...
   - Он не фанатик. Неверно. Фанатик - это другое, это
когда политика или религия. А он псих, как каждый
исследователь, филателист, коллекционер фарфора. Я встречал
таких, они невменяемы...
   - А с чего у него все это началось?
   - Не знаю. Анна была очень замкнутой, а он совершенно не
воспитан. Истерик, настроения меняются то и дело, верит
любому слуху, плачет, когда что-то не удается...
   - Вы думаете, это бесполезно - устроить нам встречу? Я
предложил бы ему хорошие деньги...
   - Совершенно бесцельная трата времени. Он, видите ли,
хочет искупить вину немцев перед русскими. А я не убежден,
что мы были так уж виновны перед большевиками...
   - Были, господин Рив, были. Конюшню в их национальной
святыне, в Ясной Поляне, устроили не зулусы, а вы, немцы...
Золле сам пришел к идее поиска и возвращения русским их
ценностей? Или ему кто-то подсказал такого рода мысль?
   - Не знаю. Что вы имеете в виду? Контакт с
коммунистами?
   - Вы допускаете возможность такого рода контакта?
   - Нет... Впрочем, а почему бы и не допустить?
   - Потому что такой допуск глуп, господин Рив, - отрезал
Фол. - И вам прекрасно известно, что натолкнула его на эту
мысль церковь. Конкретно - пастор Иверс, великолепный
человек и достойнейший слуга божий, который вину немцев
перед русскими никогда не отвергал... Скажите, пожалуйста,
вы советовались с кем- нибудь из коллег перед тем, как
принять мое предложение?
   - Я не понимаю вас.
   - Полно! Вы все понимаете. Вам рекомендовали со мной
поужинать. Поэтому давайте говорить доверительно, так,
чтобы никто третий о нашей беседе не узнал. А интересует
меня чисто торговое дело: на что прореагирует господин
Золле, на что он откликнется, что его заденет и понудит
вступить в переговоры со мною о продаже своего уникального
архива? Меня интересуют черты его характера, привычки,
болевые точки, уязвимые места. Вы, человек богатого опыта,
прекрасно понимаете мой интерес. Вы были ближе всех к
покойной фрау Анне, она все-таки советовалась с вами,
делилась мыслями. Кстати, она говорила вам про визиты к ним
в дом некоего господина Степанова? Из России?
   Рив допил вино, облегченно улыбнулся и сказал:
   - Ну, теперь-то я начал понимать, в чем дело... Поначалу
вы подошли слишком уж издалека.
   - Обернитесь, - требовательно сказал Фол, закаменев
лицом.
   Рив испуганно обернулся.
   - Видите, - сказал Фол, - это несут нашу паряжжю. Не
пугайтесь ее размеров. Все уберем. Только не надо
торопиться...

   Назавтра Райхенбау попросил "господина Вакса" приехать к
нему домой; болит сердце, не тот возраст, чтобы волноваться.
   Выложил все, что знал и помнил; фантазировал, как можно
нажать; говорил много пустого, пока не вспомнил, что Золле
трепетно относился к каждой строчке, которая появлялась в
прессе о его работе; делал фотокопии, клеил в альбом,
посылал детям фрау Анны. Однажды написал возмущенное письмо
в исторический журнал, когда в заметке о его деятельности
была допущена крошечная неточность, сущий пустяк,
орфография, а никак не злой умысел редакции. Ему принесли
извинение, однако он этим не удовлетворился, потребовал
напечатать официальное опровержение; журнал отказал; Золле
начал было тяжбу, но адвокат, господин Тромке, не
рекомендовал ему входить в процесс; проиграете; ошибка
пустячная; будете выглядеть болезненным честолюбцем в глазах
всех, кто вас знает; не солидно...
   "Вот это как раз то, что надо, - понял Фол. - Теперь-то
мне и понадобится Ричардсон, он сам невероятно раним, надо
понаблюдать за ним, он выведет меня на то решение и на тех
людей, которые сделают дело с Золле".

   ...В тот же день почти одновременно и Райхенбау и Рив
отправили господину Золле официальные уведомления, в которых
сообщали, что обратятся в суд, если в течение семи дней не
будут возвращены деньги, взятые им в долг под
соответствующие расписки, заверенные в бременской конторе у
нотариуса Герберта Казански.

                            3

   Ричардсон жил один в небольшой квартире на Бебельаллее;
на week-end (10) уезжал по четыреста тридцать третьей дороге
в Бад-Зегеберг, останавливался в пансионе господина фон
Укперна, наскоро переодевался и уходил на прогулку,
километров пятнадцать в день, не меньше. Возвращался
счастливый, уставший; пил с хозяином настоящее пльзенское
пиво (самое дорогое, пять марок бутылка, ничего не попишешь,
импорт), завороженно, как ребенок, слушал истории о моряках
(господин фон Укперн был в прошлом капитаном первого ранга,
состоял ври гросс-адмирале Редере); старику нравился этот
худой, долговязый "профессор истории"; постепенно Ричардсон
составил картотеку (все разговоры он писал, обожал свои
маленькие диктофончики, словно ребенок) на всех военных
моряков рейха, оставшихся в живых; после этого протянул нити
к тем издательствам, газетам, журналам и литературным
агентствам, которые работали со старцами (мемуары из года в
РОД набирают силу, бестселлеры). Таким образом он смог
классифицировать значительное число журналистов-записчиков
по их идейной направленности, это легко просчитывалось на
ЭВМ.
   Дома он с Фолом говорить не стал, кивнул на отдушину,
"друзья", конечно же пишут каждое слово, не лыком шиты;
угостил гостя прекрасным чаем из трав, собранных им во время
прогулок, поинтересовался, не мучает ли коллегу
остеохондроз, бич всех тех, кто занят сидячей работой,
показал, как он смонтировал себе шведскую стенку совершенно
особой конструкции, а потом предложил съездить поужинать в
ресторан Шу Чжедина; поехали, конечно же, не туда, а к
итальянцам.
   - У меня есть пять кандидатур, - сказал Ричардсон, когда
они заказали еду. - Журналисты разного плана, которые
сотрудничают со мною уже два-три года, вполне надежные
люди...
   - Кого бы вы порекомендовали? Времени в обрез, Стив, а
промахнуться опасно.
   - Видите ли, если мы будем ставить на ранимость господина
Золле, на его обостренное отношение к печатному слову, тогда
надо пускать в дело костолома. У меня есть такой, из левых,
резок, выступает с любопытными шлягерами и, что самое
важное, имеет ход на телевидение. Мир сейчас знает только
тех, кто мелькает на экранах телевизоров, все остальные
журналисты мотыльки, легковесность. Вальтер Шасс, не
слыхали?
   - Слыхал. Я ведь смотрел перед вылетом ваши материалы.
Он поддается режиссуре?
   - Трудно сказать... Честолюбив чрезмерно, прет, как
танк, но, в общем-то, ни разу не подводил.
   - Он знает, на кого работает, или вы используете его
втемную?
   - Только втемную... Он же талантлив, его не возьмешь на
тысячу марок.
   - А на чем вы его взяли?
   - Турне по Штатам, лекции в университетах. Собрали
десять молодых олухов, изучающих проблемы Западной Германии,
заставили шумно аплодировать, устроили интервью в местных
телекомпаниях и пару фотографий в газетах, очень
способствует налаживанию дружества.
   - Его отношение к религии?
   - Хороший вопрос. Меня это тоже более всего
настораживает. Он атеист, костит клерикалов, все мои
разговоры о революции в Ватикане после второго вселенского
собора ни к чему не привели. Он постоянно оперирует
архивными материалами советника посольства рейха при
Ватикане, который передавал в Берлин текст проповеди
епископа Константини: "Вчера на земле Испании, сегодня на
собственной земле большевизма, где Сатана обрел своих
представителей, храбрые воины, среди которых есть солдаты и
нашей страны, ведут величайшую из битв. Мы всем сердцем
молимся за то, чтобы это сражение привело их к окончательной
победе..."
   - А про то, как Риббентроп призывал посла рейха в
Ватикане всячески избегать конфронтации с папой, он вам не
говорил?
   - Нет, видимо, еще до тех архивов не добрался.
   - Умеет работать с документами?
   - Не очень... Но хорошо читает исторические журналы, они
у него все помечены маркерами...
   - Как относится к русским?
   - Период гражданской войны в Испании и последней войны
ценит положительно; к нынешнему московскому режиму настроен
отрицательно. Ему однажды отказали в визе, мои друзья
всячески напоминают об этом, реагирует он весьма болезненно.
   - Отчего ему отказали в визе?
   - По-моему, в одной из его статей были личные выпады, а
Москва этого не любит.
   Фол усмехнулся.
   - Можно подумать, что это очень нравится Вашингтону. Я
вам изложу схему. Подумайте, что в ней слабо, что пойдет в
дело, а что вообще надо похерить. Итак, мы открываем
Вальтеру Шассу материалы - видимо, стоит сказать, что они
получены вами от друзей из разведки, какой именно, не
уточнять, честолюбцы на это падки, - что русский по фамилии
Степанов, тоже журналист, постоянно встречается с рядом
немецких исследователей, получает у них информацию о судьбе
русских культурных ценностей, похищенных нацистами, причем -
в этом суть моего плана - платит им за информацию деньги, не
ахти какие, министерство культуры русских не очень-то
расшвыривается валютой, в то время как Золле не платит
ничего. В чем дело? Где причина? Может быть, господин
Золле - меценат? У него счета в швейцарских банках? Или же
он почему-то обязан отдавать свои материалы русскому
бесплатно?
   - Сколько Степанов платит?
   - Да ни черта он никому не платит.
   - Чего вы хотите добиться, Джос? Я что-то не очень
понимаю ваш план.
   - Так это очень хорошо! Это прекрасно! Если бы вы
поняли мой план, куда бы он годился?!
   - Слава богу, я начинаю к вам привыкать, а то бы снова
озлился. Извольте объяснить, чего вам надо добиться?
   - Мне надо, чтобы Золле сказал Степанову: "Друг мой, я
весь опутан долгами, у меня нет ни копейки, пожалуйста, дай
мне десяток тысяч, чтобы я расплатился с кредиторами". И
сказать он это должен не где-нибудь, а в Лондоне, и не
когда- нибудь, а вечером восьмого мая, и не просто так, с
глазу на глаз, а в присутствии третьего человека...
   - Это еще кого?
   - Пейте вино, Стив. Плачу я.
   - Вальтер Шасс не подойдет для вашего дела, - сказал
Ричардсон и полез за сигаретами.
   - Да? Плохо, А почему?
   - Потому что он такой же хряк, как и вы, а я вижу в этом
деле человеческую работу.
   - Ну и черт с ним. Значит, подойдет другой, у вас же их
пятеро. За вас, Стив. Мне приятно работать с вами.
Честное слово.

                         III

   "Дорогой Иван Андреевич!
   Только что видел Врубеля. Вид его был ужасен, глаза
запали, обычно тщательный в подборе своего гардероба (даже
несколько экстравагантный), он был одет небрежно, руки его
мелко тряслись, будто у пьяницы. "Что с вами?" - спросил я.
Он посмотрел на меня недоумевающе. "Разве вы не знаете, что
Александр Антонович покончил с собою?!"
   Я сразу же представил себе маленького, кроткого,
добрейшего Александра Антоновича Риццони, его прелестное
ателье в Риме и наши совместные чаепития. Его постоянная
опека над Врубелем, когда тот работал там в начале
девяностых, да и позже, приехав к старику со своей
очаровательной женою, была истинно отеческой. О, как же он
умел опекать - требовательно, но в то же время добро, как
тактичен был в своих советах и наставлениях, как застенчив,
когда его просили показать новые работы, а ведь мудрый
Третьяков в свою коллекцию чуть ли не самым первым приобрел
именно его полотно "Евреи-контрабандисты". Это ли не оценка
труда художника?!
   "А что же случилось? - спросил я. - Долги? Или
семейная трагедия?"
   Врубель по-прежнему недоумевающе посмотрел на меня. "Да
разве вы не читали в "Мире искусства", что его назвали самым
худшим изо всех современных художников?! Разве не читали,
как черным по белому было напечатано, что обществу надо как
можно скорее избавиться ото всех работ Риццони, которые
позорят наше искусство?!" - "И он из-за этого покончил с
собою?! Вам достается не меньше, милый Михаил
Александрович!"-"Так ведь я моложе, - ответил Врубель, - кто
знает, что станется со мною, доживи я до шестидесяти шести,
как Риццони..."
   Мы стояли на улице, ветер был промозглым. Врубель
предложил пойти к "Давыдке", на Владимирский проспект, я
согласился с радостью, ибо время, проведенное с гением,
обогащает тебя куда больше, чем сделка на бирже.
   Врубель попросил шампанского, от еды отказался, я,
однако, умолил его взять икорки, только-только пришла из
Астрахани. Мы долго сидели в молчании, потом он поднял
бокал, сказав: "Мир его праху и добрая ему память в наших
сердцах. Какой был твердый хозяин своей жизни, какой
честный труженик. А как пристрастно истолковал эту его
честность "Мир искусства"! Как безжалостно, бесшабашно, без
боли за судьбу нашего искусства! Господи, в чьих же руках
суд над нами, художниками?! Кто только не дерзал на нас!
Чьи только грязные руки не касались самых тонких струн
чистого творчества?! А разве эта вакханалия
недоброжелательства не путает реальные представления в нашей
среде? Надо всегда помнить, что труд скромного мастера
несравненно почтеннее, ч°м претензии добровольных
невропатов, лизоблюдничающих на пиру искусства. В ту пору,
когда "неумытые" звали меня "Юпитером дэкадэнтов", полагая в
своей темной наивности, что это страшное зло, Александр
Антонович был так добр ко мне, так трогателен... Утешитель
и друг с лучистыми глазами младенца. Когда же мы убедимся,
что только труд и умелость дают человеку цену? Когда мы
ополчимся против этой истины?!"
   Он выпил, отставил бокал, посмотрел на меня своими
прекрасными глазами и заплакал.
   Господи боже ты мой, как же трудна жизнь артиста!
   Два года двадцатого века отмечены на всемирном календаре,
а нравы наши по- прежнему подобны дикарским, пещерным.
   Поклон нижайший Вашему семейству.
   Искренне Ваш
                                       Василий Скорятин".

                            4

   Свое шестидесятипятилетие Евгений Иванович Ростопчин
отметил в одиночестве; никого не звал; накануне слетал в
Париж, отстоял службу в православной церкви на Рю Дарю,
оттуда вылетел в Ниццу, взял в аэропорту на прокат маленький
"фиат" (терпеть не мог показного шика, экономил в мелочах,
чтобы главные средства вкладывать в дело, а проценты с дела
обращать в приобретение русских книг, картин, икон, архивов)
и отправился на кладбище - совсем небольшое, на окраине
города; дорога петляет, словно в Крыму, похоронены здесь
русские, никого другого, только русские: Горчаковы,
Ростопчины, Вяземские, Епанчины, Пущины, Раевские,
Бенигсены, Кутузовы, Романовы...
   Смотритель кладбища, веселый серб Петя, как всегда в этот
день, приготовил Ростопчину огромные букеты роз; белые - для
бабушки, красные - мамочке; их любимые цвета; память о людях
продолжает их жизнь среди нас; не так силен ужас потерь,
иллюзия постоянного соприсутствия, непрерываемость бытия...
   Евгений Иванович долго сидел возле скромных памятников;
потом прошел по маленьким узеньким аллеям, остановился возле
свежей могилы, спросил Петю, кто почил, отчего нет креста;
тот ответил, что преставилась Аграфена Васильевна
Нессельроде; жила в жестокой нужде, голодала, старенькая; на
крест собирают, но пожертвование дают очень скупо - по пять,
десять франков, откуда ж денег взять, князь; старики
вымерли, молодые по-русски не говорят, стыдятся предков,
норовят фамилию поменять, а уж имен православных я вовсе не
осталось: где был Миша, там ныне Мишель, где Петя - Пьер;
что бы Марье в Мари переделаться, так ведь нет, в Магдалены
норовят, только б от своего корня подальше, несчастные мы
люди, кочевники; про евреев говорят, что они рассеянны по
миру, дудки, если уж кто и рассеян, то мы, а как же, ведь и
прежний помощник американского президента Збигнев Бжезинский
славянин, и французский генерал Пешков, усыновленный
Горьким, да и папа нонешний тоже не итальянец, а нашей,
славянской крови.
   Евгений Иванович дал Петечке денег, тот пошел в лавку
купить сыра, хлеба, зелени, бутылку красного вина из
Сен-Поль де Ванса; князь вообще-то не пил, а если и
пригубит, то лишь "вансовку", ее так и Бунин называл, Иван
Алексеевич, и Шаляпин, когда наведывался на юг, и даже
Мережковский, хотя сурового был норова человек и более всего
на свете любил изъясняться по-французски, русскую историю
комментировал на чужом языке, так, говорил, точнее ее
чувствуешь, науке угодна отстраненность.
   Однажды кто-то из здешних стариков заметил, что Северную
Америку интереснее всех понял француз Бомарше; Китай и его
культуру открыл миру итальянец Марко Поло в своей "Книге";
Бисмарк, наверное, точнее других ощущал Россию, а именно
русские смогли синтезировать дух Европы, ошеломить ее, в
свою очередь, Чайковским, Толстым, Чеховым.
   ...Ростопчин вернулся к родным могилам. Место между
могилой мамочки и князя Горчакова было пустым - он купил эту
землю для себя девять лет назад, когда сын женился на певице
из Мадрида, уехал с нею в Аргентину, изменил фамилию, став
Эухенио Ростоу-Масаль (сократил наполовину отцовскую и
принял девичью фамилию жены), купил земли на границе
Патагонии; отцу писал редко, чаще матери; американка, она
бросила Ростопчина, убежав с французским режиссером; была
счастлива, пока тот не умер от разрыва сердца, вернулась в
Цюрих, позвонила бывшему мужу, предложила мировую; сын Женя
(тогда еще не Эухенио) был в восторге, хотя мать оставила
мальчика отцу, не видала его двенадцать лет, только порою
присылала открытки на рождество, очень красивые; Ростопчин
отверг предложение: "Я не прощаю измены". Женя тогда
замкнулся, он все эти годы - хоть уже и окончил университет
- жил мечтою о семье; это ведь так не престижно, когда за
столом нет папы или мамы, приходится уклончиво отвечать на
вопросы друзей; в том кругу, где он вращался, дом должен был
быть крепостью, все необходимые приличия соблюдены; внешнее,
то есть форма, обязана быть абсолютной, на этом держится
общество, нельзя замахиваться на святое. Наверное, именно
тогда и начался разлад между отцом и сыном; Женя перешел- на
французский, перестал читать русские книги; по прошествии
года Ростопчин, к ужасу своему, услыхал акцент в говоре
сына; "Мальчик, - сказал он ему тогда, - ты не вправе забыть
родное слово". Женя ответил, что его родная речь -
французская или английская, на худой конец, немецкая или
испанская. "В России я никогда не был, не знаю эту страну и
не люблю ее". - "Разве можно не любить родину? - спросил
тогда Ростопчин. - Ту землю, где родились твои предки?!"
Моя родина здесь, ответил Женя, а большевики выкинули твоих
предков и тебя вместе с ними, хороша родина... Ростопчин
заметил, что в случившемся больше нашей вины, тех, кто
правил, чем большевиков; те знали народ, а мы не знали его,
жили отдельно, в этом трагедия; не только большевики, но
даже Гучков с Родзянко, тузы, говорили государю, что
необходимы реформы, нельзя тасовать колоду знакомцев из
придворной бюрократии, люди без идей охраняют традицию, а
какова она была, наша традиция, если говорить честно?
Революция случилась через пятьдесят шесть лет после того,
как отменили рабство, а править империей продолжали те, что
служили рабству, по-иному не умели; надо было привлекать к
управлению людей нового толка, предпринимателей,
специалистов производства, а не стариков вроде Штюрмера или
Горемыкина, которые спали во время заседаний кабинета,
тщились сохранить привычное, чурались самого понятия
движение, страшились реформ, а уж про конституцию и слышать
не хотели.
   - Пойми, Женя, Россия и Англия были единственными
странами в Европе, которые жили без конституции.
Конфуцианство - в Китае, у нас - теория общины, то есть не
личность, не гражданин превыше всего, но клан, община,
деревня; что хорошо для сотни, то обязательно для каждого, в
этом мы повинны перед Россией; да, горько, да, трагедия
эмиграции, но ведь, когда мы были в Москве, страна занимала
последнее место в Европе, а большевики - хотели мы того или
нет - вывели ее на одно из первых мест, несмотря на все
трагедия и войны; нет ничего горше объективности, эмоции
всегда угоднее, душу можно облегчить, поплакать или
покричать, но ведь и эмоция подвластна разуму, то есть
объективному анализу данностей, а не наоборот, если
наоборот, тогда жди новой трагедии, тогда ужас, крах,
Апокалипсис.
   - Папа, - сказал Женя, - я счастлив, что живу здесь, я не
хочу иметь ничего общего с тем, что было у вашей семьи
раньше... Мама дала мне душу американца, и я благодарен ей.
Я живу просто и четко, по тем законам, которыми управляется
это общество...
   - Сколько лет ты жил без мамы. Со мною, - заметил
Ростопчин. - Когда ты был маленьким, я мыл тебя, одевал,
водил в театр, рассказывал тебе сказки...
   - Ты упрекаешь меня? - сын пожал плечами. - По-моему,
это принятое отношение к тому, кому ты дал жизнь. Мама меня
никогда и ни в чем не упрекает...
   - Не мама воспитывала тебя, но я, Женя.
   - Мама родила меня... И я всегда ее помнил. И любил. И
ты не вправе требовать от меня, чтобы я вычеркнул ее из
сердца. Она мать.
   - Настоящая мать не бросает свое дитя.
   - Если ты посмеешь еще раз так сказать о маме, я уйду из
твоего дома.
   "А на что ты будешь жить? Ты, привыкший к этому замку и
к дворецкому, и к своей гоночной машине, и к полетам на
море, к моей библиотеке и к утреннему кофе, который тебе
приносит в спальню фрау Элиза?"
   Но он не задал этого вопроса сыну. Наверное, поэтому и
потерял его, ибо безнаказанность - путь к потерям.
   С той поры Женя ни разу не произнес ни одного русского
слова.
   Ростопчин пригласил его съездить в Россию.
   - Я помню Москву, - сказал он сыну, - хотя мне тогда было
очень мало лет. Давай полетим туда, все-таки надо тебе
увидеть страну, откуда твой отец родом.
   - Зачем?
   - Ну, хотя бы затем, что я прошу об этом.
   - Я совершенно забыл твой язык, мне будет там
неинтересно, какой смысл?
   - Только такой, что я об этом прошу. По-моему, я ничем
не унижал тебя, Женя. Выполняю все твои пожелания, какое
там, я угадываю твоя желания, во всяком случае, мне так
кажется... Я очень тебя прошу, сын...
   Тот вздохнул, пожал плечами, согласился, но поставил
условие, чтобы эта поездка состоялась в те месяцы, когда нет
ни купального сезона на Средиземноморье, ни лыжного сезона в
Альпах.
   Они приехали в Москву в октябре; моросил дождь, ветер был
сырым, пронизывающим; Ростопчин попросил шофера, который вез
их из Шереметьева (он купил люксовый тур, с автомобилем и
двухкомнатным номером в "Национале"), ехать помедленнее; то
и дело повторял "невероятно", когда проезжали Ленинградский
проспект и улицу Горького; нет, это не потемкинская деревня,
это явь; он-то помнил, что здесь была узкая улочка,
старенькие дома; каждая деталь врезалась в память; говорят
"ты был совсем еще маленький, ты не помнишь", какая чушь,
что может быть точнее детского восприятия, что может быть
рельефнее, истинней?!
   Поздним вечером пошли гулять по Москве; возле "Арагви"
Женя увидел очередь, спросил отца, что это; тот объяснил;
сын фыркнул: "Веселая родина у моего отца, такая веселая,
что даже поужинать нельзя толком, надо ждать под дождем,
какое варварство"; Ростопчин, однако, надеялся на завтрашний
день, он мечтал отвести сына в Третьяковку, потом в
библиотеку Ленина, заказал билеты на "Годунова"; они
вернулись в отель около двенадцати, Женя попросил ужин, ему
ответили, что ресторан уже закрыт; "Что же мне, принимать
снотворное? Я не могу заснуть на голодный желудок"; пойдите
в валютный бар, ответили ему, там сделают сандвич.
   На следующий день программа удалась отменно; более всего
сыну понравился Верещагин; потрясла картина, на которой была
пирамида черепов - "Этот художник умел работать, ничего не
скажешь"; впрочем, "Купание Красного Коня" он назвал
пропагандистской живописью, то же заметил и в портретах
Петрова-Водкина; в Ленинской библиотеке попытался было
говорить по-русски, но смутился, путается в падежах,
насупился, замолк; ему предложили перейти на английский; он
спросил, какие книги Гитлера, Черчилля и Троцкого можно
получить к изучению; ему ответили, что "Майн кампф" Гитлера
как расистская литература запрещена в Советском Союзе;
работы Черчилля он может запросить в зале для научных
работников; речи Троцкого изданы в стенограммах съездов
партии, имеются и здесь, на выдаче, "Годунов" ему показался
затянутым, хотя постановочно - тут он согласился с отцом -
все было прекрасно.
   Спектакли МХАТа ему не понравились, он плохо понимал
живую речь: в ГУМе потешался над товарами и очередями; был
в полном восторге от театра оперетты - это и сломало
окончательно Евгения Ивановича; все, понял он, мальчик
потерян, никакой он не русский, бесполезно пытаться изменить
его, он живет узкими пеналами западных представлений о том,
что хорошо а что плохо; количество ресторанов и дансингов
для него важнее уровня культуры; нет, я не оправдываю,
конечно же, русский сервис, он еще плох, спору нет. Но ведь
нельзя же за деревьями не видеть леса! "Дерево - это и есть
лес", - ответил Женя, не поняв отца. Ростопчин пошел в бар
в выпил водки; он в тот вечер пил много, опьянеть не мог,
молил бога, чтобы тот дослал ему слезы выплакаться, но глаза
были сухими; позвал Женю на прогулку, остановился напротив
"Метрополя", показал на мозаику: "Это великий Врубель".
Женя пожал плечами. "Если тебе хочется называть великим
того, кто делает нечто странное, называй, но я не обязан с
тобою соглашаться, надеюсь, ты не обидишься на меня за это,
или тебе угодна неискренность? Пожалуйста, я могу сказать,
что это гениально...
   Они вернулись в Цюрих, Женя сразу же улетел к матери,
позвонил из ее парижского дома, попросил выделить часть
денег; "Начинаю свое дело, стыдно висеть у тебя на шее,
вырос уже, спасибо за все, отец".
   С тех пор Ростопчин жил один; полгода в его замке провела
австрийская горнолыжница, чудо что за женщина; вечером,
возле камина, словно кошка; незаменима в путешествиях,
заботливый дружочек; как-то она сказала: "Мне тебя мало, ты
совсем не любишь свою девочку". Предложила пригласить в дом
кого-нибудь из его молодых друзей, в конце концов, любовь
втроем вполне современна; он купил ей квартиру в Вадуце и
устроил на работу; вскоре она сошлась с одним из тамошних
банкиров, тот бывал у нее раз в неделю, остальные вечера она
проводила в Австрии, километров двадцать до границы, в
Фельдкирхе, уютном городке в Альпах, масса испанцев,
югославов, мулатов, никаких условностей, никто не спрашивает
паспорт в отелях, живи как хочешь, надо жить, пока можно,
так мало отпущено женщине, так несправедливо мало, все надо
успеть, чтобы не было страшно, когда придет пора, останется
память, а еще усталость, да здравствует усталость, панацея
от мечты, надежды, боли, отчаяния, ощущения утраченности
самой себя...
   ...Со Степановым он познакомился случайно: ночь
проговорили, перебивая друг друга; потом Ростопчин приехал в
Москву и привез одно из самых первых русских изданий Библии;
купил за две тысячи долларов по случаю на аукционе.
   - Меня посадят, если я сделаю этот дар вашей библиотеке?
- спросил он Степанова.
   Тот не сразу понял его - почему?
   - Ну, пропаганда религиозного дурмана, чуждая идеология,
так ведь у вас говорят?
   - Евгений Иванович, куда-то вас не туда понесло. Уж
так-то бы вам не надо, вы ж не чужой и боль и счастье
принимайте всерьез.
   В следующий раз он привез две иконы; Московская
патриархия устроила в его честь прием, благодарили сердечно;
"Ну, хорошо, - сказал он Степанову на прощание, - а если я
решу собрать коллекцию картин и устроить экспозицию - дар
Третьяковке, - вы думаете, такое возможно?"
   С этого и пошло.
   Но более всего он охотился за Врубелем; основания к тому
были особые, мамочка знала живописца, дружила с его женою,
Надеждой Забела.
   ...Когда Ростопчин спустился в маленький домик Пети, стол
был накрыт уже; он сел в красный угол, под образа, выпил
"вансовки"; Петечка позволил себе пригубить самогона, гнал
из проросшей пшеницы с медом, старый рецепт российскии.
   - С днем рождения вас, сердечно желаю счастья, а вот а
подарок вам, - и Петечка достал из старенького шкафа
расшитый рушничок.

   - Ах ты; мой дорогой, - Ростопчин обнял его,
почувствовав, как в груди разлилось тепло, - ну, спасибо
тебе, ну угодил, умница...
   Петечка тоже умилился: это в обычае - умиляться радости
ближнего, допил, свою самогонку, заел соленым сыром и начал
ставить вопросы, так у них заведено было, словно неписаный
ритуал - после первого стакана беседовать с полчаса;
как-никак, расставание на год, кто знает, доживем ли, наши
годы к преклону идут, да и мир безумен, нажмут на кнопку, и
полетим в тартарары, там не очень-то побеседуешь, отвечать
за греха земные придется, а безгрешных нет, все ныне сатаной
отмечены, оттого как власть золотого тельца окрутила
людишек.
   - Вот объясните мне, ваше сиятельство, зачем это католики
так между собою разлаялись? Отчего у них столько религий
взамен одной стало?
   Ростопчин ответил задумчиво, словно бы говоря с самим
собою:
   - Видишь ли, Петечка, грех Ватикана в средние века был
таким ужасающим, стольких великих мыслителей задушило
папство, что терпеть и далее это люди не могли - внутри
самого же католичества. Всякий бунт зреет внутри
существующего, а не вовне. Если вовне, не так страшно, тут
армия решит дело, а коли в каждом живет мысль о
несправедливости, тут армией дело не исправишь, тут грядет
развал. Первыми от Ватикана, который был столицей святой
инквизиции, отделилось англиканское исповедание, они
отринули папу, провозгласили своим главою короля;
островитяне, им легче. И было это в начале тысяча пятисотых
годов, и они победили, а вот Мартин Лютер до них еще начал,
но того, чего достигли англиканцы, при своей жизни не
достиг, лишь после его смерти лютеранство сделалось фактом
общественной жизни. А кальвинисты? Отвалились от папства в
середине того же века, но те стояли на вере в
предопределенность людских судеб. Дальше уже пошли
выкрутасы, Петечка, все эти адвентисты, квакеры, свидетели
Иеговы, тут, милый, сплошная мешанина, дурь, но не случайно
все это - отлилось Ватикану и сожжение Бруно, и запрет на
мысль, и уничтожение холстов, на которых было изображено
обнаженное тело Матери. Ересь и грех!
   - А вот я про свидетелей Иеговы что-то никак не пойму,
ваше сиятельство, они ко мне сюда приходили, беседы
заводили...
   - Гони взашей! Их безумный американец создал, Рассел,
недавно сравнительно, в прошлом веке. Пугал, что конец мира
близится. А мир не исчез, наоборот, начался расцвет науки,
ремесел и искусства. Тогда они быстренько перелопатили на
то, что мир расколется в две тысячи четырнадцатом году; так
что нам с тобою еще дают тридцать лет на жизнь... Не
дотянем, а, Петечка?
   - Дотянем. Уинстон-то под сотню прожил, а коньяк пил и
сигары курил.
   - Так, милый, он ведь в прошлом веке родился, когда
молоко было коровьим, а не порошковым.
   - Верно, однако ж пенициллина не было, от гриппа мерли,
как мухи.
   В дверь постучались, Петечка спросил:
   - Кто?!
   Ответили по-французски; господи, подумал Ростопчин, ведь
я же в Ницце, на русском кладбище, а ощущение такое, будто в
Загорске, как странен мир, как непостижим...
   Оказывается, приехали туристы из Бельгии: им сказали,
что есть русское кладбище, просят показать, сулят пятьдесят
франков за экскурсию; Петечка ответил, что занят, за деньги
историю не рассказывает, только если чувствует в себе
потребность; предложил самим прогуляться, а если языка не
знают, то пусть впредь берут с собою словари, да и русский
не грех учить, не последний язык на земле...
   Отправив шумных бельгийцев смотреть могилы аристократов,
он вернулся к столу, опрокинул еще одну стопочку и сказал:
   - Значит, только у нас в православии единение и братство,
только наша православная церковь всегда была собою самой...
   - Да будет тебе, - поморщился Ростопчин, - нечего из себя
богоизбранника строить, все одним миром мазаны... Про
Никона слышал?
   - Это про какого? Про древнего?
   - Ну и не такого уж древнего... Раскол-то откуда пошел?
От чего?
   - От англичанина, - ответил Петечка с уверенностью.
   - От англичанина, - повторил, вздохнувши, Ростопчин. -
Несчастные мы люди, Петя. Чуть что не так, сразу же ищем,
на кого б причину перевалить, себя виновными признать ни в
чем не желаем...
   - А кто себя виновным желает признать? - возразил Петя.
- Американец, что ль? Или немец? А тутошние люди?!
   - Американец чаще свою неправоту признавал, Петечка. Они
ж во времена Рузвельта признали много своих ошибок, на том и
выстояли... А мы? Мне ж мамочка рассказывала, покойница,
как шептались про то, что Победоносцев Россию душит,
государыня психопатка, только колдунам верит, про то, что
Россией правит коррумпированная банда, но ведь шептались,
Петечка, вслух-то славословили! Пойди кто задень - на дыбу!
Славь, ура, не тронь! Вот и случился семнадцатый год, когда
взорвалось изнутри... А ты про наше православное
единение... Ерунда это, Петечка. Давно уж нет единения, с
Никона еще, с наших обновленцев. Ладно, Петечка, давай
помолимся молча, чтоб и в следующий год нам с тобою вместе
этот день отметить. Следи за могилами, как и прежде.
   Ростопчин дал Петечке пятисотфранковый билет и, не
прощаясь, пошел к арендованному "фиатику"; через пятнадцать
минут был в аэропорту, а через два часа оказался в своем
замке над озером, в Цюрихе.
   Дворецкий сказал, что прилетел Шаляпин, Федор Федорович,
отдыхает в той комнате, где обычно останавливается; неважно
себя чувствовал с дороги, от обеда отказался.
   "Господи, - подумал Ростопчин, - вот счастье-то! Если о
ком и можно было мечтать, то лишь о нем, как же мило он
поступил, что не забыл о моем дне!"
   - Пожалуйста, Шарль, накройте нам в каминной, к телефону
не подзывайте, Федор Федорович любит птицу, пусть сделают
фазана, спросите на кухне, успеют ли?
   Потом он поднялся к себе, принял ванну, как-никак намотал
за сутки более двух тысяч верст, взял аспирин (все-таки
здесь странные люди, подумал он, "взял самолет", "взял
метро", "взял аспирин". Все берут, берут, когда отдавать
успевают?!), закапал в глаза мультивитамины (ложь прекрасна;
великолепно известно, что эти капли никакие не
мультивитамины, а возбуждающее средство, форма наркотика,
можно получить только по предписанию врача) и начал
переодеваться к ужину...
   - Ах, Женя, - пророкотал Федор Федорович, подвинув стул
поближе к камину, громадному, сложенному из грубого камня,
стиль Кастилии или северной Шотландии конца прошлого века, -
какое счастье быть беспамятным, не знать, сколько нам лет,
не ведать, где наши родные. Если б помнить только
радостное, если б забыть, где ныне наши отцы, друзья,
подруги...
   - У тебя какая пора самая счастливая?
   - Детство, конечно же... Да ведь и у каждого так.
Вспомни, как Лев Николаевич писал про волшебную зеленую
палочку, про брата Николеньку, про доброго Карла
Ивановича... "Guten Morgen" (11), Карл Иванович", - за
одной фразой весь дух прошлого века встает... Ты, кстати,
знаешь, отчего соловьи ночью поют?
   - Нет.
   - О, это поразительно... Они, знаешь ли, оттого
заливаются, что полны беспокойства, как бы самочка не
уснула, развлекают ее, покудова она птенцов высиживает, а то
ненароком выпадет, сонная, из гнезда, тогда конец, гибель
рода, катастрофа, disaster (12)...
   - Да неужели?!
   - Представь себе, абсолютная правда. Мне один ботаник
говорил в Риме, кстати, чем-то на Дон Кихота похож, А у тебя
какая пора самая счастливая?
   - Старость, - Ростопчин вздохнул, но сразу же заставил
себя улыбнуться; не терпел, когда его настроение
передавалось другому, тем более Федор Федорович приехал так
трогательно, все помнит, дорогой, один он остался на всем
белом свете; хозяин "Максима" преставился, на десятом,
правда, десятке; Юсупова нет, лица Рахманинова и Бунина стал
забывать, страшно...
   - Ах, перестань, Евгений, полно, будет... Не верю...
Детство у каждого - счастье...
   - Федор, но ты же в детстве не голодал. А я стал сытно
есть только годам к сорока пяти, когда раскрутил дело.
Смешно: став богатым, я, естественно, взял себе личного
врача, и первое, что тот сделал, предписал мне жесточайшую
диету: молоко, творожок, ломтик хлеба из отрубей и фрукты.
Я-то в молодости мечтал о больших кусках шипящего мяса, об
ухе, про которую мамочка рассказывала, когда сначала курицу
варят, потом в этот бульон кладут ерша со щукою, а уж после,
отцедив, залаживали стерлядь; царская уха; и обязательно
пятьдесят граммов водки в нее, именно так варили на Волге...
   - Что-то отец мне про такое обжорство не говорил, Женя...
Хотя бурлак, возможно, и не знал.
   - Сначала-то бурлак, - улыбнулся Ростопчин, - а после
Шаляпин. Я хочу за его светлую память выпить, Федор.
   Сделали по маленькому глотку из тяжелых хрустальных
бокалов.
   - Я, знаешь, как сейчас помню: отец мне с Борисом
подарил ко дню рождения, вроде как у тебя сегодня, -
усмехнулся Федор Федорович, - игрушечный театр... С этою и
началось... Я мальчонкой еще понял, что театр-это надежда,
бегство от страха смерти. Да, да, именно так! Ведь актер
проживает на сцене не одну жизнь, а десятки. Совершенно
разных, неповторимых! К концу пути появляется усталость; "И
это было под солнцем"; не так страшно умирать. Но это
только в России. У нас ведь отношение к театру религиозное.
Мне Михаил Чехов рассказывал, как кондукторша в трамвае к
нему обратилась: "Михал Александрович, я вас в "Гамлете"
четыре раза смотрела". Здесь-то все по-иному...
   Шаляпин вздохнул; скептическая улыбка тронула его
бескровные губы.
   - Я к тебе прямо от Феллини...
   - Да неужели?! Расскажи о нем, Федор, это же такая
глыба!
   Шаляпин пожал плечами.
   - Как-то раз снялся я у него - почти без слов - в роли
актера Руджери, забыл уж об этом, как вдруг он меня снова
зовет: "Ты будешь играть Юлия Цезаря!" - "Помилуй, Феллини,
но я ведь совершенно не похож на него! Вспомни портреты
императора!" - "Ерунда! Я снял тебя в роли Руджери, а тот
играл Цезаря, поверь, я чувствую ленту задолго до того, как
она снята!" И я поверил. Вообще талантливому человеку
нельзя не верить, ты замечал?
   - Замечал, - согласился князь. - Ты очень верно это
подметил.
   - Ну, хорошо. Пришел я в гримуборную, раздеваюсь,
закусываю - никогда не ем после того, как положен грим,
можно сломать рисунок, - и тут мне приносят парик Цезаря.
Кудри, представь себе! Льняные кудри! Я человек
сдержанный, но тут не выдержал, швырнул на землю парик. "Да
как же вам, итальянцам, не стыдно?! Неужели вы не знаете,
что ваш император был лысый?!" Заставил себя постричь...
Обкорнали. Ладно... Приносят венок. Грубятина, сделано
топорно, на голове не сидит, какая-то детская игрушка, отец
такое выбрасывал в окно... Ему Головин не только рисовал
костюм, он на примерке рядом с портным стоял, каждую складку
проверял... Ну-с, кое-как я этот самый обруч переделал, а
тут Феллини. "Как дела, Федор?" - "Да разве можно надевать
такой венок?" - "Ах, черт с ним! Не трать попусту силы, он
все равно свалится у тебя с головы во время убийства!" -
"Нет, я хочу, чтобы Цезарь умер, как и подобает
императору... В тоге... С венком на голове..." Ты думаешь,
он стал со мной спорить? Доказывать что-то, как это принято
в нашем театре? Да нет же! "Если тебе так хочется, умирай
хоть в короне!" И все! Ну, хорошо, я собрался, вышел на
съемочную площадку, сказал, что известную фразу "И ты, сын
мой" произнесу по-гречески, ты ведь помнишь, что в Древнем
Риме высшим шиком считалось говорить на языке поверженной
Эллады...
   - Да неужели? - удивился Ростопчин. - Я не знал!
   - Ты попросту забыл, Евгений, ты знал... Лишь император
Клавдий официально запретил употреблять в сенате греческий,
потому что следил за тем, чтобы соблюдались римские
традиции. Правда, и ему однажды пришлось извиниться перед
собравшимися за то, что он сам был вынужден употребить
греческое слово, поскольку его не было в языке римлян, а
слово это выражало высший смысл политики - "монополия"...
Словом, сидим, я жду команды режиссера, готовлюсь к работе,
мизансцена разведена, а Брута все нет и нет... И вдруг-
приводят древнего старикашку! Представь себе мой ужас! Я
говорю Феллини: "Но ведь Брут был незаконным сыном Цезаря!
А этот старше меня!" Возникла пауза, все затихло ее
съемочной площадке. А Феллини пожал плечами и спокойно
заметил: "Но ведь это не доказано, это же гипотеза".
Говорит, а сам где-то далеко, просматривает свою ленту...
Мою греческую фразу, конечно же, при монтаже он выбросил,
оставил всего два плана из тех десятков метров, что снимал,
а фильм вышел гениальный... Я ж говорю, невероятный талант;
выплескивание дара - штука мистическая, Евгений,
непознанная.
   - Как все это интересно, - тихо сказал Ростопчин, - Да и
рассказываешь ты удивительно. Словно бы рисуешь. Я все
вижу, право!
   - Я ничто в сравнении с Жоржем Сэндерсом. Послушал бы
ты, как он держал зал, как рассказывал со сцены!
   - А я и не знаю этого имени, Федор, не слышал о нем...
   - Не удивительно. Они ж беспамятны, в Штатах-то. Есть
паблисити - помнят, нет - на свалку! Родись у них Шекспир,
но не имей он хорошего банковского счета, его б и не заметил
никто. А Сэндерс из Петербурга, нашу гимназию окончил,
потом Америку потрясал, лучший драматический актер. Но все
молодым себя считал... Шестьдесят пять уже, а он пьет, как
сорокалетний. Сколько я говорил с ним, как убеждал поберечь
себя. Обещал. О, как он клялся мне... Покончил с собою, и
нет памяти. А Саша Гитри? Помнишь, сын великого Люсьена
Гитри. Этот духа рутины не выдержал, ушел из "Комеди
франсез", им же режиссер давал в руки бумажные цветы, они на
весь зал шуршали, поди играй при этом. К чему это я? -
Федор Федорович нахмурился, рубленые морщины сделали его
лицо похожим на маску Дон Кихота.
   - Ты заговорил о Саше Гитри...
   - Ах, да, спасибо! Он ведь тоже родился у нас, в
Петербурге. Его отец имел высший взлет, когда наш
Теляковский (13) подписал с ним контракт на работу в
Михайловском театре. Был такой в северной столице, там все
спектакли давали на французском, одна аристократия
собиралась... Так вот, потом уже Люсьен сдружился с моим
отцом, на все его репетиции ходил в Париже; забьется в угол
зала и сидит... А он тогда комедии писал, его вся Франция
ставила. Он в одном углу, а я в другом, то на сцену гляжу,
то на него, И заметил любопытнейшую вещь: то он внимал отцу
с обожанием, а то вдруг лицо его холодно замирало - в самых
драматических местах, верно, ощущал, что в Федоре Ивановича
воплотилось то, чего он не достиг и никогда не достигнет, Я
думаю, что это его обостренное понимание своей - в сравнении
с Шаляпиным - малости свидетельствовало о некоторой
ущербности духа. А Сашка-то Гитри скатился к предательству.
Стал с немцами в Париже сотрудничать! Судили его после
войны, что-то около года в тюрьме пробыл, потом французы
простили за талант. Так он сам себя извел. Без статей о
нем, без шума жизнь ему не в жизнь была. Умер в
безвестности от рака... Истинный-то художник разве на
предательство способен? Только Сальери, только
несостоявшиеся...
   - Ты иногда, особенно если падает тень, становишься очень
похожим на отца.
   - На отца никто не может быть похожим, Евгений, Знаешь,
кто написал лучший его портрет?
   - Не знаю.
   - Коровин. В жилете отец стоит. Я его в дар Родине
отправил. Коровин этот портрет за двадцать минут сделал, он
ведь стремительно писал... Отец, помню, торопился в Питер,
у него было двадцать ежегодных спектаклей в Большом и
двадцать в Мариинке, собирал чемодан, расхаживал по комнатам
в жилетке, а Коровин: "Ну-ка, постой, Федор, я сейчас,
мигом!" И закончил ведь! Мы потом на вокзал ехали, и шофер
так вел мотор, что отец буркнул: "Господи, хоть бы
разглядеть, обо что сейчас насмерть разобьемся". Как мог
Коровин ухватить такое сходство без рисунка, кистью, до сих
пор ума не приложу! Между прочим, я еще один портрет в
Россию привез. Самый, пожалуй, забавный. Дело было так:
начал - в очередной раз - Коровин писать отца, и все ему не
нравится, все не так. Решил замазать, а отец говорит:
"Погоди, дай-ка мне кисточку", - он ведь сам рисовал
прекрасно. Коровин отдал, но и у отца ничего не вышло. А
тут барон Клодт пришел, тоже кисть взял, и тоже ничего не
получилось; Коровин стал нервничать -"Все, - говорит, -
замажу"; а тут в гости заглянул Серов, помолчал, взял кисть,
сделал три мазка и сразу же поймал сходство. Коровин не
хотел этот портрет подписывать, говорит Серову, мол, это он
сделал, тогда Серов взял да и поставил две подписи:
"Коровин и Серов". Этот портрет всегда был с отцом:
сначала на Новинском, потом в его парижской квартире, потом
у меня в Риме, а сейчас снова в Москву вернулся.
   - Да неужели?! Какое чудо. Ты записываешь все эти
истории, Федор?
   - Собираюсь сделать книгу.
   - Нельзя медлить, под богом ходим!
   Федор Федорович снова вздохнул.
   - Помню, Теляковский разрешил отцу поставить "Дон
Карлоса". Такого не было ранее, чтоб певец стал
постановщиком... Но Теляковский позволял отцу все. И,
знаешь, отец так работал с певцами, что они поднялись до
уровня настоящих драматических актеров. А это ведь почти
невозможно. Тенор Лабинский, который до того и двигаться-то
не мог толком по сцене, так заиграл, что люди плакали в
зале... Да... А после премьеры отец пригласил всех на
Новинский, мамочка накрыла три огромных стола, народу
набилось - тьма. Отец, помню, поднял первый бокал и,
оглядев всех, сказал сурово: "Вы же все можете, абсолютно
все! Но вы лентяи!"
   Ростопчин вздохнул.
   - Обломов не в Цюрихе родился... Здесь помер бы в
одночасье.
   Шаляпин кивнул.
   - А как отец режиссировал в парижской опере! Приведет с
собою Коровина и Билибина, ругается так, что люстры дрожат:
"Окно нарисовал не там! Эта дверь будет неудобна певцу!
Как в этой мизансцене со светом работать?!" Невероятно был
требователен к окружающим, Евгений, потому что прежде всего
был требователен к себе. Я тогда жил у него в Париже, он на
моих глазах работал над Кончаком, боже, как это было
поразительно! Во всем методе Станиславского следовал,
боготворил его, а тот учил: коли не знаешь, как играть
роль, пойди к товарищу и пожалуйся... Начнется беседа,
потом непременно случится спор, а в споре-то и родится
истина. Вот отец и выбрал меня в качестве
"товарища-спорщика". Начинали мы обычную нашу прогулку от
Трокадеро, там поблизости его квартира была, спускались
вниз, и как же он говорил, Женя, как рисовал словом! Он
великолепно расчленял образ на три составные части: каким
Кончак был на самом деле, каким он видится зрителям и каким
его надобно сделать ему, Шаляпину. Знаешь, он грим Кончака
положил в день спектакля, без репетиции, это ж такой риск!
Почему? А потому, что был убежден в своем герое, видел его
явственно... Сам себе брови подбрил, сам подобрал узенькие
брючки и длинную серую рубашку, ничего показного, все
изнутри. Он и на сцене-то появился неожиданно, словно
вот-вот спрыгнул с седла, бросил поводья слугам, измаявшись
после долгой и сладостной охоты... Прошел через всю сцену
молча, а потом начал мыться, фыркал, обливая себя водою,
наслаждался так, что все в зале ощущали синие, в высверках
солнца студеные брызги... И обратился-то он к Игорю не
торжественно, по-оперному, а как драматический актер,
продолжая умываться: "Ты что, князь, призадумался?" Ах,
какой тогда был успех, Евгений, какой успех... Но я тем не
менее рискнул сказать ему после премьеры: "С театральной
точки зрения, ты бедно одет". Отец не рассердился,
промолчал, а потом купил на Всемирной выставке красивый
бухарский халат. Его-то и надевал после умывания... Театр
- это чудо, Женя... Надо, чтобы люди воочию видели, как
Кончак из охотника превращается в вождя племени, в
могущественного хана... Он, отец, ведь ни в библиотеках не
просиживал, ни к ученым за консультациями не ходил, он мне
тогда оставил завет на всю жизнь: "Искусство - это
воображение".
   - Избрал тебя в собеседники, оттого что ты был молодым
голливудским актером?
   - Да нет! Я был его доверенным лицом, неким Горацио!
Русский и еще интересуется историей, сын, наконец, со мною
можно было говорить, как с самим собою... Да и вкусы
одинаковы... Только раз я испытал некоторую
дискомфортность, когда сказал, что цирк - развлечение не
моего вкуса. Отец даже остановился от изумления... Долго
молчал, а потом грустно промолвил: "В твоем возрасте я был
потрясен цирком... Вот что значит воспитание". Отец рос
среди поддонков общества, а я - благодаря его таланту - в
цветнике... Впрочем, Дягилев как-то меня поправил: "Не в
цветнике, а в самом утонченном розарии". Кстати, ты знаешь,
что Серж Лифарь намерен пустить к продаже пушкинские письма
из дягилевской коллекции?
   - Да неужели?!
   - Так говорят в Риме. Я не думаю, что он может пойти на
это, но ты бы все же проверил.
   В дверь каминной осторожно постучали; Ростопчин
недоуменно глянул на часы - полночь; странно, подумал он,
что могло случиться?
   - Пожалуйста, - сказал он и повторил громче (каминная
была огромной; поленья, охваченные пламенем, сухо трещали,
могли не услышать), - кто там??
   Вошел дворецкий, неслышно приблизился к столу, шепнул:
   - Уже десятый раз телефонирует господин Золле из Бремена.
Умоляет соединить с вами. Я решил, что обязан доложить вам
об этом.
   Ростопчин извинился перед Федором Федоровичем, пошел в
кабинет; телефона Золле не помнил, виделись всего два раза,
познакомил их Степанов, беседы были чисто светскими; долго
искал его визитную карточку, нашел по счастью; набрал номер,
ответил густой красивый голос; представился; сначала на
другом конце провода, где-то на берегу Северного моря, за
тысячу с лишним километров отсюда, молчали, а потом
Ростопчин услышал тяжелое, больное дыхание.
   - Что с вами, господин Золле? Это вы?!
   - Да. Я... Простите... Вы не могли бы прилететь ко
мне?
   - Это невозможно, господин Золле. У меня расписана
наперед вся эта неделя... Приезжайте ко мне, милости
прошу...
   Золле долго молчал, потом ответил еле слышно:
   - Мне не на что...
   - Я оплачу ваш билет. А что случилось, объясните
толком...
   Золле говорить не мог; попрощался и положил трубку.

                           5

   Степанова разбудил Миша, которого друзья звали Пи Ар Ю
Си, по английскому названию букв, образующих его фамилию, то
есть Прус. Один из самых интересных переводчиков, журналист
и медик, он, как всегда, был переполнен информацией (если же
говорить о Мишиной основной профессии, то она довольно
редкостная, и определить ее надо коротко: друг).
   - Ты спишь? - требовательно спросил Миша (он обычно
ставил вопросы, как напористый следователь прокуратуры;
голос металлический, только смеется грустно). - А напрасно!
Вчера я брал интервью у одного американца, он торговец, в
общем-то, мелюзга, тянет миллионов на двадцать, большего не
стоит, так вот, он знает про твою книгу о нацистах,
грабивших музеи Европы...
   - Врет, - ответил Степанов, зевая.
   - Сначала извинись, потом я продолжу...
   - Врет, - повторил Степанов, - Эта книга на английский не
переведена.
   - Я прошу извиниться за то, что тягуче зеваешь,
разговаривая со мною.
   - Господи, Пи Ар Ю Си, ты что?!
   - Ну, хорошо, ты же знаешь, я тебе всегда все прощаю!
Так вот, американца зовут Иосиф Львович, на самом деле он
поляк, Юзеф Леонович, говорит по-русски, как мы с тобою,
очень хочет повидаться.
   - А на кой черт он мне нужен?
   - Нужен. Но это не телефонный разговор.
   - Собираешься взорвать мост? Отравить водопровод?
   - Что?!
   - Если нет, тогда говори все, что хочешь. Согласно
Конституции, мы караем лишь терроризм, расизм и призывы к
войне, все остальное вполне законно, то есть подлежит
обсуждению по телефону.
   - Ты сумасшедший, - рассмеялся Миша. - Ну, хорошо, этот
самый Иосиф дал мне понять, что он готов войти в твое
предприятие...
   - То есть?
   - Мне показалось, он намерен предложить тебе свои услуги
в поиске и попытке возвращения того, что ищут твои друзья на
Западе,
   - Откуда такая трепетная любовь к России?
   - Дело в том, что мальчишкой он бежал от Гитлера из
Польши. Отца занесло в Штаты, а его к нам. Работал в
Караганде на шахте... На фронт не взяли, зрение плохое.
Ну, а потом вернулся во Францию, оттуда перекочевал к отцу в
Панаму и принял американское подданство. Говорит, что
благодарен русским за то, что спасли жизнь ему... Хочет
отблагодарить. Только не знал, как это сделать... А когда
прочитал тебя, сразу понял, что нужно предпринять. Главное,
чтоб никакой политики; он так и сказал:
   "Я очень трусливый, боюсь политики, как огня".
   - Врет, - повторил Степанов и поднялся с низкого дивана.
- Химичит.
   - Ты думаешь? - голос Пи Ар Ю Си сделался звенящим. -
Может, у тебя есть основания говорить так?
   - Оснований нет, - ответил Степанов. - Какие основания,
если я его не видел?
   - Дать ему твой телефон? Или послать к черту?
   Степанов пожал плечами.
   - Пусть позвонит...
   - Теперь последнее. Как ты думаешь, стоят переводить
Апдайка? Или лучше написать в Рим, Гору Видалу, чтобы он
прислал мне свой новый роман? Погоди одну минуту, я закрою
дверь, страшно кричит Темка, у него животик болит.
   Степанов воочию увидел, как Миша - по-юношески порывистый
в свои пятьдесят четыре года - вскочил с табуретки (он
обычно вел телефонные разговоры из кухни, сделанной
удивительно уютно и красиво, чисто американский стиль,
тамошние архитекторы научились делать отличный дизайн для
кухонь, как-никак, душа дома), закрыл дверь в комнату, где
его молодая жена воевала с годовалым Артемом, вернулся на
место, закурил и резко прижал трубку к уху.
   (Так все и было, кстати говоря.)
   - И еще: у тебя нет знакомых, которые продают морозилку?
Только не финскую, а нашу, за двести восемьдесят?
   - Нет, Мишенька.
   - Жаль.
   - А вот у тебя нет хорошего дерматолога?
   - Записывай, - как всегда, Мишина реакция была
стремительной, - скажи, что от меня, представься.
Что-нибудь еще?
   -Ты в Лондоне был?
   - Был ли я в Лондоне?! Я жил в этом прекрасном городе
полгода, когда возил туда выставку наших фотографий!
Незабываемо! Записывай телефоны, я даю тебе великолепных
людей...
   - Кто они?
   - Мои друзья, этого достаточно?
   "Воистину, "бюрократия дружбы" - самая могущественная в
этом мире! - подумал Степанов. - Как обидно, что термин
"рекомендательное письмо" ушел из нашего обихода; ведь
рекомендуют только того, в кого верят; на визитной карточке
может быть множество титулов, но разве они определяют
истинную ценность человека?! Какое все-таки счастье, что
дружество непрерываемо, уходит звено, но связующая цепь
остается, в этом главная человеческая надежда..."
   Миша продиктовал телефоны, объяснил, у кого можно
остановиться, если кончатся деньги на отель, кто в силах
финансировать затраты на транспорт при том, что ответишь тем
же в Москве, кто поможет посмотреть самые интересные
спектакли и кто в случае нужды проконсультирует (причем
бесплатно) сердце и почки; поинтересовался, нет ли у
Степанова знакомых в Архангельске, туда летит его
приятельница на симпозиум, записал адрес охотника и краеведа
Антипкяна, спросил, не болит ли у Митя затылок в связи с
дикими атмосферными перепадами, и, сказав, что должен срочно
вести на прогулку своего пса, положил трубку, успев при этом
пошутить:
   - Не можешь без Пи Ар Ю Сэя, поскольку я тебя шустрее.
   - Вообще-то я Джозеф. Папа был Леоном, на старости лет
стал Левисом, так что называйте меня Иосиф Львович. Очень
просто и почти по-русски. Иосиф Львович Розен, Рознятовски
- по-польски, но американцы с трудом произносят наши
славянские имена... Розен - так им проще, - представился
маленький пепельнолицый человек в дымчатых очках с очень
тонкими руками и совершенно крошечными ножками, обутыми в
остроносые туфли крокодиловой кожи. - Давайте вместе
пообедаем? Я бы с радостью пригласил вас в "Сакуру"...
   - Вы меня в Панаме пригласите, - ответил Степанов." -
Здесь я хозяин. Так что кормить я буду, и не в "Сакуре", а
в "Национале", там отменная русская кухня, едем...
   - Да, но у меня назначена встреча в "Станкоэкспорте" с
моим русским директором! Точнее говоря, содиректором, ведь
наша компания смешанная...
   - О чем разговор, приглашайте содиректора, - Степанов
кивнул на телефон, стоявший на стойке у администратора
отеля, в котором жил Розен.
   - Но ведь это служебный, - так же вкрадчиво проговорил
Розен, - неудобно...
   - Вы чего такой осторожный? - улыбнулся Степанов,
обернулся к администратору, представился (вообще-то не
любил, нескромно это, но еще обидней, если обхамят при
американце), спросил разрешения позвонить; администратор -
видимо, из отставников - разрешил, осведомившись при этом,
над чем сейчас работает Степанов, есть ли какие трудности,
что нового следует ждать в журналах (говорил рублено,
командно, будучи, вероятно, уверенным в том, что Розен -
тоже русский, говорит без акцента, только голову то и дело
втягивает, совсем как черепаха, и лицо то каменеет, то
расходится в улыбке).
   Уже в машине Розен сказал, что его содиректора зовут Паша
Алексеев, великолепный инженер, очень скромный человек,
прекрасно говорит по-испански и по-английски, совсем молод,
а жена - сплошное очарование, нет слов.
   "Сплошное очарование", - отметил Степанов, - первое не
русское, что в нем появилось; плохое подражание Бабелю, а у
того русский язык был точеным, поразительным, пожалуй".
   Паша понравился Степанову сразу же, потому что он и
представился легко - зовите меня Пашей, я молодой, еще
набудусь Павлом Ивановичем, - и улыбка у него была
застенчивая, и слушал он доброжелательно: иные молодые ныне
приписали себя ж критическим ниспровергателям, полны
снисходительного юмора и скептической грусти; смешно это,
поскольку возрастные границы мира сдвинулись, и если раньше
про двадцатишестилетнюю красавицу Пушкин писал, что, мол,
стара уже, то сейчас пятидесятилетние женщины напропалую
крутят романы, а шестьдесят лет для мужчины считается -
часто по праву - временем расцвета.
   - Что будем есть? - спросил Степанов, когда они
устроились на втором этаже "Националя"; вид на Манеж
сказочен, день весенний, капель, красотища, в такие дни не
страшно ощущать возраст и, хоть нет уже радостного
предчувствия того, что все еще впереди, стоит только
повернуть в переулок, как сразу же встретишь самую
прекрасную женщину, о которой мечтал всю жизнь, или махнешь
на Мещеру, к безногому егерю Анатолию Ивановичу, как же
давно это было, а в общем-то, совсем недавно, сколько всего
переменялось с тех пор, бог ты мой!
   - Я бы съел суп, - тихо сказал Розен; он вообще говорил
очень тихо, и Степанову Приходилось все время напрягаться,
чтобы понимать его, порою читал, как глухой, по его губам;
контузило-то меня, вдруг подумал Степанов, от бомбы, которую
грохнули в Лаосе нынешние сограждане Розена, очень жестоко
бомбили мирных жителей, вот уж воистину терроризм в чистом
виде. - И хорошо бы котлету.
   - У вас в памяти отложилось шахтерское меню, - заметил
Степанов. - Здесь выбор разнообразнее. Рекомендую рыбную
солянку, это здорово. А заключим пиршество рыбой
по-монастырски...
   - По-московски, - поправил официант. - Вы употребляете
старорежимное выражение, Дмитрий Юрьевич...
   - Пятнадцать лет назад режим был прежним; тогда ведь
переименовали, - в тон ему ответил Степанов и посмотрел на
Розена и Пашу. - Хотите внести коррективы?
   - Если можно, я выпил бы бутылку пива, - сказал Розен.
   - Чешского нет, - ответил официант, - только
"Жигулевское".
   - Так мне оно нравится! - Розен даже вскинул маленькие
свои ручки. - Особенно если пенное...
   - Образцово-показательный американец, - заметил Степанов,
- провести бы вас в государственные секретари, а? Ей-богу,
сразу все спорные вопросы решили бы...
   - Не тяните меня в политику, - попросил Розен, - я
торговец, чем и горжусь, а продаю я не что-нибудь, а ваши
прекрасные станки, и очень неплохо это делаю, правда, Паша?
   - Да, бизнес идет нормально, - ответил Паша, и стало
ясно, что молодой содиректор к числу краснобаев не
относится. - Вы лучше расскажите Дмитрию Юрьевичу про свою
идею, - сказал он, - тогда дело пойдет легче.
   - У меня нет никакой идеи! Просто я обмолвился, что было
бы неплохо, напиши кто- нибудь в Советском Союзе про то, как
работает наша фирма, про наши успехи и трудности...
   - Это не моя тема, - ответил Степанов. - Я пару раз
влетал с вашим братом: одного хвалил, а он, как выяснилось,
был жуликом и банкротом; второго ругал, а он оказался
финансовым гением, раскрутил великолепный бизнес, мне
редактор грозил карой. Лучше поговорите с кем-нибудь из
наших журналистов, специализирующихся на внешней торговле.
   - Нужно имя, - еще тише сказал Розен. - Понимаете, для
бизнеса нужно имя. Это не шутка. Это практика жизни.
Тогда мне помогут и во Внешторгбанке, и во всех
объединениях, правда, Паша?
   - Вы не можете жаловаться на то, что вас обижают.
   - Да, но мы намерены расширять дело! Без поддержки
Москвы я не потяну! Если нам дают рассрочку, вы же
прекрасно это знаете, Паша, - он обернулся к содиректору, -
мы идем семимильными шагами! Но, если потребуют немедленных
платежей, я пущу семью по миру...
   Официант принес еду.
   Розен попросил у Степанова сигарету, вкрадчиво пояснив:
   - Это я так борюсь с курением. Даже карманы пиджака
зашил, чтобы не носить сигарет. Но перебороть себя не могу,
несмотря на всю постыдность положения, в которое я себя
ставлю. В годы моей молодости говорили "стреляю". Это
выражение осталось?
   - Осталось. Стреляйте на здоровье, - сказал Степанов. -
Врачи врут: не сигарета страшна, а стресс...
   - У меня была операция на сердце.
   - У всех были операции на сердце. У кого с ножом, у кого
без ножа...
   - Без ножа все-таки лучше.
   - Кто знает, - вздохнул Степанов.
   Розен съел две ложки супа, отставил тарелку; отпил пива,
отодвинул фужер; сложив руки, как ксендз во время проповеди,
он хрустнул пальцами и просяще взглянул на Пашу. Тот
сосредоточенно ел солянку; лобастый, подумал Степанов,
хорошо смотрит парень, все сечет, и в уголках рта улыбка
появляется именно тогда, когда нужно; есть люди-локаторы, а
есть люди-стены, совершенно непрошибаемы; этот локатор,
глаза выразительны, в них можно прочитать куда больше, чем в
словах.
   Степанов взглянул на молчащего Розена - далеко не
Цицерон; спросил:
   - Вы как-то увязываете воедино свое желание войти в дело,
которым занимаются мои друзья на Западе, с тем, чтобы я
помог вам здесь в вашем бизнесе?
   Лицо Розена не дрогнуло, только маленькие ладошки
стремительно вспорхнули над головой.
   - Ах, при чем здесь мое чувство благодарности и бизнес?
Я говорил Паше, что хочу войти в дело возвращения в Россию
похищенного гитлеровцами, сразу же, как только прочитал об
этом. Никакой связи с бизнесом, просто надо уметь отдавать
долги!
   Паша усмехнулся.
   - Есть связь, Иосиф Львович, не гневите бога, есть.
   - Спасибо, - сказал Степанов. - Вот это серьезный
разговор. Если не возражаете, поедем ко мне после обеда,
позвоним в Цюрих, Ростопчину, он финансовая пружина всего
предприятия, без него вряд ли что-либо получилось бы,
договоритесь о встрече... Можете полететь отсюда домой
через Цюрих?
   - Конечно, - ответил Розен. - Послезавтра - пятница.
Банки еще открыты. Мне будет очень интересно познакомиться
с мистером Ростопчиным. Не скажу, что у меня есть свободные
деньги, но я готов потратиться-отдать свои кровные, - потому
что испытываю душевную потребность быть вместе с Ростопчиным
и его друзьями...
   Цюрих дали довольно скоро, потому что Степанов позвонил
старшей на международную станцию и объяснил, в чем дело;
Ростопчин был в офисе; голос грустный, надломленный
какой-то; что стряслось, спросил Степанов, у тебя
неприятности?
   - У нас неприятности, - уточнил Ростопчин. - У тебя, у
меня, у нас. Ты должен прилететь ко мне завтра же!
   - Что случилось?!
   - Мне безумно жаль господина Золле. Он в ужасном
состоянии, но не говорит толком, что стряслось. Кажется,
денежные затруднения. Я звал его сюда, он не хочет, я
предложил ему прилететь в Лондон восьмого к нам с тобою, он
согласился... Но самое ужасное то, что Лифарь послезавтра
решает судьбу писем Пушкина. Я не уверен, что он решит
правильно. Нужна твоя помощь, поэтому, пожалуйста, бери
первый же самолет...
   - Погоди, Женя. У меня нет визы. Я не получу ее
сразу... Это нереально... Тем более я все устроил с
Лондоном, перелопачивать поздно...
   - Перелопачивать? - Ростопчин вздохнул. - Хороший
русский - мое успокоение, как маслом по сердцу, этого слова
в годы моего детства я не слышал.
   - Нравится?
   - Очень.
   - Я рад. Придется тебе съездить к Лифарю одному, Женя.
Или с господином Розеном...
   - Кто это?
   - Тоже вроде тебя буржуй. Только из шахтеров, а не
аристократ. Я передам ему трубку, потом мы с тобою
договорим, ладно?
   - Ах, как это все ужасно! Визы, границы... Как его
зовут, этого господина?
   - Иосиф Львович.
   Степанов протянул Розену трубку, тот откашлялся, словно
ученик у доски, и сказал:
   - Здравствуйте, ваше сиятельство, это Иосиф Львович...
Мне очень приятно говорить с вами! Я заочно познакомился с
вашей деятельностью, и она мне кажется благородной...
Вот...
   "Долго, видно, готовил фразу, - подумал Степанов, - все
то время, пока мы ехали, не иначе. Такого рода торговый
человек не помешает нам, уж если что решил, не отступит".
   - Я не скажу, что у меня куры не клюют баки, - продолжал
между тем Розен, - но кое-что я готов внести для первого
раза. Мистер Степанов рассказал мне об аукционе в
Лондоне... Я не смогу там быть, но я полечу в Нью-Йорк
через Цюрих, сразу же позвоню вам...
   Паша посмотрел на Степанова; лицо его было, как у
мальчика, нескрываемо радостно; он поднял большой палец,
накрыл его ладонью, а после "присыпал солью", именно так в
детстве мы выражали высшую форму радости, вспомнил Степанов.
"Паше, наверное, лет тридцать, он ближе к дочке моей, к
Бэмби, чем ко мне, странная проблема - водораздел памяти,
чертовски интересно; хотя говорят, что в старости очень
хорошо помнится детство, все возвращается на крути своя;
жаль только, что круг последний..."

   Запись телефонного разговора Степанова и Розена с
Ростопчиным была переслана представительством в Цюрихе
("Юридическая контора Мэнсона и Доу") в Гамбург, фолу, той
же ночью; однако его там уже не было, вылетел в Лондон;
утром отправили вдогонку шифрограммой с пометкой "спешно".
   В десять часов Фол прочитал шифрограмму, попросил
отправить запрос на Розена, "находящегося в настоящий момент
в Москве, но базирующегося на Панаме, какой-то бизнес,
подробности неизвестны", и отправился на Нью-Бонд стрит, 34,
в фирму "Сотби", куда уже была привезена работа Врубеля.

                            IV

   "Милостивый государь Николай Сергеевич?
   Нехорошо, конечно, злорадствовать, но можно ли считать
злорадством справедливость, которая не всегда благостна, но
зато разит грешника?
   Вы, наверное, слыхали уже, что Надежда Забела-Врубель,
забрюхатев, перестала петь, отошла от театра, и заработок в
семье дэкадэнтского Юпитера сильно поубавился, пришлось жить
только от продажи картин. Увы, не перевелись еще
аристократы (не могу взять в толк их поступки,
оригинальничанье, что ли?), которые покупают отвергнутого
императорскими музеями Врубеля в свои коллекции. Ладно б
торговцы, в них не наша гниль, юркость в них, заимствованная
из Запада, а то ведь прекрасных родов дворяне дают ему
деньги, и он все малюет, малюет, малюет...
   Сказывают, работал он денно и нощно, по восемнадцать
часов, даже при электричестве, без естественного света
(оттого такая мазня), кое-как сводил концы с концами, много
скандалов было с его "Демоном", не услыхал господь наши
мольбы, чтоб не прикасался к Лермонтову, да тут родился
ребенок, нареченный, конечно же, Саввой, хм-хм, Савва
Врубель, чисто по-русски, чтоб ни у кого сомнения не было,
что, мол, лях или литовец какой. Кстати, его любимая игра
называется "Оргия", да, да, именно так, верные люди
сказывали; еще на хуторе у старика Ге они устраивали Оргию
Роз, но ведь от Роз до чего иного один шажочек, слово-то
Оргия определенный в себе несет смысл...
   Но вот прошло не так уже много времени и Савва Врубель
младенцем опочил, простудившись в дороге.
   Конечно, нельзя по-человечески не сострадать отцовскому и
материнскому горю. Глядишь, эта жертва, как возмездие,
очистит его и отторгнет ото всего того, что приводит нашу
православную публику в негодование, столь же справедливое,
сколь откровенно, без обиняков, выражаемое.
   Мой удар по его "Демону" доставил дэкадэнту ряд
неприятных минут, он ведь не один уж был, а с семьею, заботы
житейские стали понятны ему, не все витать в эмпиреях да
жить за счет Мамонтовых и Морозовых, пора и своим трудом,
своей головушкой думать.
   Посмотрим, куда его понесет теперь, удар был силен, как
очистительная гроза с молнией. Кто знает, может, вернется в
лоно? Я первым тогда протяну ему руку, первым напечатаю
статью, ибо не злоба движет мною или зависть, но лишь скорбь
о попранных традициях, о насилии над светлыми идеалами
православия...
   Поживем - увидим.
   Милый Николай Сергеевич, был бы бесконечно Вам
признателен, посодействуй Вы отправке моего гонорара за
четвертый и пятый номера, да и аванс не дурнехонько б
получить, мы с Танечкой решили поехать на воды в Виши, а там
курс весьма дорог.
   Сердечно Вас обнимаю, оставаясь Вашим покорным слугою
   Гавриилом Ивановым-Дагрелем".

                            6

   - Вообще-то любовь наказуема, - сказал Фол мистеру
Джавису, ведущему эксперту фирмы по вопросам европейской
живописи. - Особенно родительская. Стоит детям понять всю
безграничность отцовской или материнской любви, и они
потеряны; появляется ощущение собственной непогрешимости и
вседозволенности, особенно если родители живут поврозь.
Моему старшему брату об этом сказал Хемингуэй, они вместе
рыбачили на Кубе, я согласен с такого рода концепцией.
   фол отошел в угол темного зала; "Сотби", как и всякая
престижная фирма, располагалась в старом здании
восемнадцатого века; второй этаж, где состоятся торги, был
заполнен русской живописью; Фолу показалось, что в этом
сине-красно- деревянном зале русским было холодно. Он еще
раз взглянул на врублевский портрет: мальчик сидит в
колясочке, рубашонка фиолетовая, глазенки умные.
   - У вас нет детей? - поинтересовался вдруг Джавис.
   - Нет, - ответил Фол. - Или есть такие, о существовании
которых мне ничего не известно.
   (У него было трое детей от Дороти; мальчики и девочка;
Дэнис, Эл и Кэтрин; девятнадцать, десять и семь лет; все
кончилось - и с их матерью и с ними, - когда он понял, как
брезгливо она не любила его; протестант; сухарь; ах, боже,
стоит ли вспоминать об этом; один, совсем один, да
здравствует свобода, надмирное одиночество.
   Когда они разошлись, Фол начал тяжело пить. Прижало
сердце; подумал: да о чем я? У них - и у Дороти с ее
торговцем, и у старшего сына Дэниса с его таиландкой - своя
жизнь; вырастет Эл, заведет себе француженку или русскую;
что ж, это его право; потом Кэтрин не иначе как тоже
порадует его кем-нибудь; я нужен им как гарант их
благопристойной жизни: возможность делать субботние траты;
путешествия, такси, горничная; пусть это счастье
продолжается как можно дольше; поэтому-то я обязан выжить, а
не сломаться на семейных сценах, будь они прокляты, не стать
алкоголиком или наркоманом; массаж каждое утро; теннис,
пробежки.)
   - Этот младенец - сын Врубеля? - спросил фол.
   - Мы не располагаем литературой о художниках.
Затрудняюсь дать вам точную справку.
   - У вас нет литературы только о русских?
   - Нет, практически обо всех. Кроме, конечно,
Микеланджело или Ван Гога.
   - А как можно работать? - Фол удивился. - Вы же главный
эксперт по живописи!
   - Совершенно верно, - подтвердил Джавис. - Но вы не
совсем верно трактуете понятие "эксперт". В нашей фирме
задача эксперта заключается в том, чтобы выяснить истинную
стоимость вещи, подготовить буклет для предстоящего
аукциона, составить каталог, оповестить людей, занятых нашим
бизнесом, привлечь искусствоведов и проследить за тем, чтобы
все ждали событие и готовились к нему... Видимо, вам это не
интересно?
   - Очень интересно! Я никогда еще не писал о торгах.
   - Вы штатный сотрудник журнала или свободный журналист?
   - Да, я работаю по договору... На Америку, Австралию...
Очень хорошо меня покупают в Новой Зеландии, - заметил Фол.
Он не лгал; статьи журналиста, чью визитную карточку он
использовал для беседы в "Сотби", действительно хорошо шли.
- А кто будет вести торги?
   - Я и мой коллега, мистер Адамсон.
   - Ах, вот так?! Значит, вы будете вести торги? Очень
интересно... Вы уже имеете информацию о том, кто приедет
сюда, на Нью-Бонд стрит?
   - Как вы понимаете, получена исчерпывающая информация, мы
не вправе полагаться на приблизительные сведения.
   - Так кого же вы ждете на аукционе? Я имею в виду имена,
которые сами по себе вызовут сенсацию...
   - Видимо, будут сражаться американцы с французами. Две
весьма уважаемые семьи из Лондона поручили вести торг
довольно серьезным брокерам. Я жду баталий... Имен мы не
называем; как правило, в зале работает телевидение, так что
в выпуске последних известий - я имею в виду дневной выпуск
- страна будет знать, кто был у нас на торгах...
   - Будет много американцев?
   - фонд Салливен. Институт театра, финансируемый
Меллонами, и темная лошадка с западного побережья, мистер
Кеббот, он состоялся на новых видах упаковок для
прохладительных напитков в жару, интересная идея, взяли за
три года более семи миллионов...
   - Более девяти, - поправил фол. - Я знаком с Кебботом.
Наш журнал брал у него интервью...
   - Ах, вот как, - заметил Джавис, остро глянув на
собеседника. - Как вы думаете, он будет биться за русскую
живопись?
   - Смотря кто его консультирует. Если Кебботу докажут,
что это серьезное вложение капитала, что, купив сейчас за
двадцать тысяч, через три года он получит за эту же картину
сорок, будет биться. Он из породы костоломов.
   - Это крайне интересно, благодарю вас. Еще мы ждем
мистера Софокулоса. Он работает на эмиров, там, на Востоке
оседают интереснейшие вещи, новый Лувр.
   - Скажите, а чего можно ждать, если на аукционе
выяснится, что к продаже выставлена ворованная картина?
   - Этого не бывает в "Сотби" Я готовлю аукцион почти
полгода именно для того, чтобы такого рода неприятностей не
произошло Как вы понимаете, мы работаем в тесном контакте с
полицией и страховыми компаниями, нет, нет, такое совершенно
исключено.
   - Последний вопрос, мистер Джавис, Отчего фотоальбомы
балетов Дягилева и Лифаря так баснословно дороги, выше, чем
рисунки Пикассо и Дали?
   - Вполне объяснимо! За эти альбомы уплатят не менее ста
пятидесяти тысяч фунтов, хотя отправную цену для торгов мы
обозначили всего в тридцать. Дело в том, что на фотографиях
костюмы и декорации лучших балетных постановок Дягилева. Не
менее двадцати единиц. Если балеты решат восстановить,
пришлось бы заказывать новые декорации и костюмы большим
художникам, стоило бы, по крайней мере, пятьсот тысяч, а то
и больше, несмотря на то, что сейчас в театральной живописи
нет особенно больших имен. После Коровина, Бенуа, Кокто,
Головина и Пикассо мир обеднел.
   - В какую сумму выльются торги?
   - Как вы понимаете, вопрос преждевременен. Впрочем, не
для публикации; я полагаю, мы доведем страсти зала до
семисот тысяч фунтов...
   Фол снова посмотрел на лицо мальчика в коляске.
   - Интересно, что из него стало? Все мы поначалу
очаровательные младенцы, утеха для родителей, а потом.,.
Страшно подумать!..
   - Как верно вы заметили! Простите, я должен: идти,
приехала госпожа Прокофьева, наверно, по поводу партитур
великого русского композитора. Видимо, намерена биться за
них. Буду признателен, если пришлете мне вырезку из вашего
журнала. До свидания, благодарю вас, - и Джавис отплыл к
невысокой женщине, окруженной людьми, говорившими по-русски.

   ...Отель "Кларидж" был рядом, пять минут ходу: Фол снял
номер по соседству с тем, что забронирован для Ростопчина.
План проработан: Ростопчину не позволят спуститься в холл к
Степанову, его задержат в номере - позвонит Зенон, знакомы с
тех пор, как вместе сражались в маки под Лионом; о том, что
Ростопчин приехал в Лондон, Зенону скажет Харви, они дружат;
предлог для звонка хорошо мотивирован. Ростопчин
великолепно знает все, связанное с бизнесом по текстилю на
регион Среднего Востока, как не ответить на вопросы старого
знакомца! Сразу же после того, как он кончи! говорить с
Зеноном, позвонит сам Харви и начнет рассказывать о
коллекции русской живописи, которую обнаружил в Канаде;
Ростопчин не может этим не заинтересоваться; Степанов, судя
по его психологическому портрету, не станет ждать в холле, а
поднимется в номер к другу, что и требуется. Он обязательно
поднимется в номер. фол тщательно изучил документы,
собранные на русского, набросал штриховой характер.
проверил на ЭВМ - в основном, совпадало; следовательно,
накануне торгов он, Фол, прослушав разговор друзей, будет в
курсе всего того что они замышляют, операция с Золле -
следующий этап того же вечера; развязка наступит девятого
мая в "Сотби"; молодец, Фол, все-таки голова у тебя работает
отлично.

   ...Полковник Бринингз, возглавлявший секретный отдел
специальных исследований британской страховой корпорации
"Долл", связанной с американским концерном ДТ. принял Фола
лишь на следующий день после того, как тот попросил о
встрече; был сух, смотрел сквозь; говорил цедяще, лениво:
   - Мне трудно понять ваш замысел... Меморандум, который
прислали ваши коллеги, страдает определенной
недосказанностью, общий абрис, ничего конкретного...
   - Я готов ответить на ваши вопросы, полковник.
   - Благодарю вас, это очень мило. Итак, первое: является
ли мистер Степанов секретным агентом своего правительства
или же он просто подвержен болезни коллекционирования?
   - Я не могу ответить однозначно.
   - Если человек намерен приехать в Лондон, чтобы вместе со
своими друзьями, - полковник посмотрел на бумагу,
придавленную яйцеобразным минералом из Парагвая, и, чуть
коверкая, раздельно произнес имена, - мистером Золле и
князем Ростопчиным присутствовать на аукционе "Сотби", я не
вижу в этом ничего предосудительного. Кабинет ее величества
всегда следовал и будет следовать духу и букве билля о
правах человека. Я не отделяю себя от кабинета ее
величества, мистер фол.
   - Я так же полон уважения к кабинету ее величества,
полковник, но мне бывает обидно, когда доверчивостью и
благородством джентльменов пользуются недостойные люди.
   - Своим главным пороком, мистер Фол, я как раз считаю
излишнюю недоверчивость. Что делать, сорок три года в
секретной службе. Итак, я позволю себе повторить вопрос;
ваш исчерпывающий ответ поможет определить мою позицию, да и
моих коллег тоже.
   - Вы ставите меня в сложное положение, полковник. У нас
нет полной уверенности, что Степанов связан с площадью
Дзержинского. Хотя я глубоко убежден, что все, кому Кремль
разрешает выезд за железный занавес, так или иначе
отслуживают своим хозяевам...
   - Мне было бы крайне интересно узнать, каким образом
отслуживает миссис Плисецкая? Или мистер Мравинский? -
полковник Бринингз холодно усмехнулся и впервые за весь
разговор уперся своими совершенно недвижными ледяными
глазами в зрачки собеседника. - Если человек нашей
профессии ощущает в себе страх перед каждым, кто живет в
другом обществе, следует подавать в отставку, мистер Фол.
Страна Свободы, обнесенная колючей проволокой предубеждений,
рано или поздно превратится в большой концентрационный
лагерь.
   - Сердечно признателен за ваш совет по поводу отставки,
полковник, Я не премину обсудить это предложение с
президентом моей корпорации. Тем не менее мне нужна помощь,
и я намерен получить ее - в тех пределах, естественно, какие
вы посчитаете разумными.
   - Вы получите помощь, если убедите меня в том, что она
необходима - с точки зрения моей профессии...
   - С точки зрения моей профессии, - фол усмехнулся, - она
совершенно необходима. Я постараюсь сформулировать смысл
нашего интереса более точно: мне и моим коллегам не
очень-то нравится трогательное единение красного литератора
с аристократом, живущим в Швейцарии, и с ученым из
Федеративной республики. Демонстрация этого "единения людей
доброй воли", так, кажется, пишут московские газеты,
произойдет не где-нибудь, а в Лондоне, и не просто в
Лондоне, за столом второразрядного ресторана, а на Нью-Бонд
стрит, где будут шельмовать престиж "Сотби", а затем в
театре на Пиккадилли, арендованном на одиннадцатое мая неким
сэром Годфри, ведущим самые представительные шоу с
журналистами, политиками и бизнесменами. Сэр Годфри уже
разослал триста приглашений в газеты, журналы, на
телевидение, в музеи, туристские фирмы и людям, вложившим
деньги в культурный бизнес.
   - Где вы получили эти данные? - лениво поинтересовался
Бринингз. - У моих сотрудников? Кто именно посмел передать
вам эту информацию?
   Фол понял, что попал в западню; лгать старой мумии
бесполезно; ас; все поймет сразу; говорить, что у него в
Лондоне есть свои источники информации, тоже нельзя -
британские амбиции, "непотопляемый авианосец", "бастион
свободы" и так далее.
   - Я не думал, что вы так крепко держите руку на пульсе, -
Фол заставил себя улыбнуться. - Вы меня поначалу так
запугали, что я решил, будто вы совершенно выпустили из-под
контроля судьбу коллекции, застрахованной в вашем женевском
филиале.
   - Вы не ответили на мой вопрос, мистер Фол.
   - В общем-то, я не обязан отвечать на все ваши вопросы,
полковник. Вы можете обратиться в Нью-Йорк, и, если мой шеф
согласится с вашими доводами, я стану отвечать на все то,
что вас интересует. Я ведь тоже чту билль о правах, сэр...
   - Мистер Фол, вы опять-таки не ответили на мой вопрос,
слишком много эмоций... Вы находитесь в Лондоне, и я имею
резон знать, кто осведомляет вас о тех событиях, которые
происходят в столице британского содружества наций...
   - Все возвращается на круги своя, воистину, - вздохнул
фол. - Вы же понимаете, что я ни в коем случае не открою
вам имен тех, кто помогает мне в моем деле, полковник.
Задавая такого рода вопрос, вы попросту делаете невозможным
наше сотрудничество... В этом, конкретно в этом
мероприятии...
   - Чье это мероприятие?
   - Нашей фирмы.
   - Но оно начато по вашей инициативе, не правда ли? Вы не
очень-то похожи на тех, кто бездумно выполняет приказ. Как
мне кажется, вы относитесь к веселому племени фантазеров, не
так ли? Я убежден, мистер Фол, что именно вы предложили
своему шефу и моему старому другу самолично провести это
дело в Лондоне.
   - Вы совершенно правы, полковник. К счастью, у нас очень
не любят иерархию как принцип организации разведывательной
системы страховой фирмы. Чем больше ступеней, тем больше
возможностей исказить правду. Да и потом те, - Фол
посмотрел на огромный стол полковника, - которые занимают
ключевые позиции на вершине иерархии, редко считаются с
рекомендациями рядовых работников. Вот и получается, что
информацию подгоняют под требования боссов во имя видимого
сохранения единства взглядов...
   - Я благодарю вас за то, что вы ознакомили меня с вашей
концепцией, очень ново; в таком случае, полагаю, вы
наберетесь терпения и выслушаете меня. Я очень плохо
отношусь к тем в нашей службе, кто единственной целью
разведки - в стене конкурентов ли, врагов, друзей - полагает
сбор информации. Я за прогнозирование в разведке, мистер
Фол. Тот, кто противится этому, - антиинтеллектуал. Ставка
на одни лишь операции недальновидна, К тому же культ
секретности несет в себе угрозу для качества информации,
являясь страшным препятствием в перемещении информации от
одного эксперта к другому, ибо автор секрета дорожит им, как
мать ребенком. Чрезмерная секретность службы его величества
сыграла с нами злую шутку, когда мы недооценили Гитлера;
отсутствие прогнозов и неуправляемый страх перед
большевизмом не позволили нам сделать верную ставку, мистер
фол, и началась вторая мировая война.
   - А мне отчего-то казалось, что вторая мировая война
началась из-за того, что Москва заключила договор с
Берлином.
   - Видимо, у вас не было времени прочитать воспоминания
сэра Уинстона Черчилля, мистер фол. Он очень не любил
большевизм как идейное течение, однако сэр Уинстон весьма
уважительно относился к такому серьезному явлению, каким
была, есть и будет Советская Россия. Если бы на
Даунинг-стрит в тридцать девятом году жил сэр Уинстон, а не
сэр Невилл, уверяю вас, пакта Москвы с Берлином не было бы,
был бы пакт Лондон - Москва...
   - Что-то похожее я читал в коммунистической прессе,
полковник...
   - В коммунистической прессе работали Маркс, Ленин,
Плеханов, Люксембург, Тольятти, Торез, Пик; впрочем, в свое
время Бернард Шоу, Ромен Роллан, Теодор Драйзер и Уолтер
Липпман также обвинялись в подверженности красным влияниям.
Я бы не рекомендовал вам сбрасывать со счетов коммунизм,
мистер Фол; по Гегелю, все действительное разумно в такой же
мере, как все разумное действительно. Вам знакомо имя этого
немецкого философа, не так ли?

   ...Вечером в клубе, где полковник Бринингз обычно ужинал,
он встретился с сэром Мозесом; своим правом приглашать сюда
знакомых он не пользовался - если уж клуб, то лишь для
своих; каждый знает каждого, абсолютное доверие друг другу -
после девяти часов в кабинете, где работа заключается в том,
чтобы не доверять, тут можно наконец расслабиться и
отдохнуть по-настоящему.
   Мозес Гринборо был кадровым сотрудником разведки; вышел в
отставку двадцать лет назад, но в свои семьдесят два
выглядел от силы на пятьдесят; по-прежнему играл в теннис
(но с тренером уже, боялся перегружать себя чрезмерным
передвижением по корту; мера, во всем должна быть мера), раз
в неделю посещал одну из своих приятельниц, летом уезжал в
Норвегию рыбачить; он там воевал в сороковом; остались еще
друзья, однако же воспоминаний бежал, считая их горьким
уделом старости; нельзя стареть, это поражение, сдача,
своего рода Дюнкерк.
   Как правило, полковник никогда не говорил с Гринборо о
профессии; раз ты вышел из предприятия, раз принял решение
отойти от дела, значит, сам себя обрек на определенного рода
отчуждение; закон бывает писаный, но неписаный порою
сильней.
   Так же как и полковник, сэр Мозес был почитателем
Черчилля - оба имели счастье работать в ту пору, когда тот
возглавлял кабинет его величества; речь в Фултоне они
расценили как грандиозный маневр политика, который уступил
Соединенным Штатам право на конфронтацию с Кремлем, выиграв,
таким образом, для Британии право арбитра, высшее право в
политике; не его вина, что последователи не смогли
воспользоваться тем, что он так гениально придумал; беда
последователей как раз в том и заключается, что они
последователи.
   Так же как и полковник, сэр Мозес был сторонником
европейской тенденции растворение в Америке считал
невозможным; твердость по отношению к Москве никогда не
отождествлял с неразумным упорством; гибкость полагал
серьезным инструментом политики; прогнозировать мир, исходя
из "точной даты крушения" Советов, называл детством; история
научила его реализму; выступления в парламентах или статьи в
журналах - одно дело, а практическая каждодневная работа во
имя британского содружества наций - совершенно иное.
   Именно в этот вечер изменив правилам, полковник легко
поделился с сэром Мозесом кой-какими соображениями по поводу
того, что младший брат начинает развивать излишнюю
активность на Острове! очевидна тенденция; да, вполне
возможно, что некий русский связан со спецслужбами, но это
надо доказать; попробуем, в этом направлении наши друзья
работают, причем весьма активно; однако же меня не
устраивает главный посыл: сейчас, когда в мире все трещит,
когда каждая сторона слышит только себя, совершенно
неразумно, более того, рискованно мешать контактам на уровне
университетов, живописи, литературы, музыки, журналистики; в
конце концов, это такие мосты, по которым потом снова пойдут
политики; Ростопчин абсолютно нейтрален, истинный русский
барин, вполне вжившийся в наш мир, очень, кстати, странно,
не находите? Немец из Бремена являет собою образчик
совершеннейшего архивного червя, он, кстати, помог нашим
друзьям найти исключительные материалы об активности
гитлеровской разведки в Шотландии, да, да, охотился за
человеком, который, служа в штабе рейхсляйтера Розенберга,
был при этом офицером Шелленберга и поэтому интересовал нас.
К Золле обратились наши люди, и он сразу же передал свою
документацию, открытый человек, доверчив и благороден...
По-моему, если кто и должен быть заинтересован в нарушении
такого рода контактов, так именно Красная площадь, не правда
ли?
   - Вопрос не однозначен, - ответил сэр Мозес. - В
каком-то смысле этой площади такого рода контакты тоже
выгодны.
   - Вы совершенно верно заметили: в каком-то смысле. Но в
каком? Здесь случай беспрецедентен. Аристократ, лютеранин
и красный. По-моему, Ростопчин опирается на моральную
поддержку мистера Шагала, так что круг разрастается. Если
бы мистер Шагал был коммунистом, я бы забил тревогу. Однако
сейчас - если только мистер Степанов не проявит себя
соответствующим образом во время визита - я склоняюсь к
тому, чтобы не мешать ему. Как вы отнесетесь к такого рода
препозиции?
   - Это тот самый случай, когда я не готов к ответу,
полковник, - произнес сэр Мозес после долгого молчания. -
Может быть, в этом и есть симптом старения?
   - Старость-это память. А вы продолжаете помнить имя сэра
Годфри, не так ли?
   - О да, это блистательный журналист, мастер всякого рода
шоу, я порою играю с ним партию в Уимблдоне, очень хорош в
обороне... Он вас интересует?

                           V

   "Милые Папочка и Мамочка!
   ...Вдохновение - порыв страстных неопределенных желаний,
есть душевное состояние, доступное всем, особенно в молодые
годы; у артиста оно, правда, несколько специализируется,
направляясь на желание что-нибудь воссоздать. Но все-таки
остается только формой, выполнять приходится не дрожащими
руками истерика, а спокойными - ремесленника. (Пар двигает
локомотив, но, не будь строго рассчитанного, сложного
механизма, недоставай даже в нем какого-нибудь дрянного
винтика, и пар разлетелся, растаял в воздухе, и нет огромной
силы, как не бывало.)
   ...Репин превозносит мой акварельный прием. Рисую я
задумавшуюся Асю... На столе серебряный двусвечник рококо,
гипсовая статуэтка Геркулеса, букет цветов и только что
сброшенная осенняя шляпа, отделанная синим бархатом; сзади
белая стена в полутоне и спинка дивана с белым крашеным
деревом и бледно-голубоватой атласной обивкой с цветами а la
Louis. Это этюд для тонких нюансов: серебро, гипс,
известка, окраска и обивка мебели, платье (голубое) - нежная
и тонкая гамма; затем тело теплым и глубоким аккордом
переводит к пестроте цветов и все покрывается резкой мощью
синего бархата шляпы...
   ...До свидания, Папочка и Мамочка...
   Ваш сын Миша Врубель" (14).

                         7

   Назавтра в девять пятнадцать сэр Бромсли - лично, а не
через секретаря - позвонил полковнику Бринингзу и попросил
его приехать в резиденцию к одиннадцати пятнадцати; если вам
придется подождать пять минут, вы, надеюсь, извините меня,
принимаю коллегу из Бонна; как правило, самое главное немцы
говорят только в конце беседы, полагая, что первые сорок
пять минут они изучают собеседника, готовя к главному;
таинственная нация.
   Тем не менее сэр Бромсли принял полковника в точно
назначенное время; обменявшись в дверях прощальным
рукопожатием с боннским заместителем министра, он здесь же,
не сходя с места, дружески приветствовал своего старого и
доброго знакомца, пригласил его к маленькому столику,
который секретарь, мисс Призм, уже успела убрать после
первого визитера и накрыть к приходу Бринингза (ветеранов
службы сэр Бромсли выделял, оказывая им заметное для всех
почтение), сам налил ему чаю; только что прислали из Пекина,
совершенно поразительный аромат; заметил, что немца он
угощал кофе; "Этот жасминный экстракт здоровья я берегу для
своих"; и лишь после этого в обычной своей манере -
абсолютная прямолинейность в разговоре с асами - сказал:
   - Нью-Йорк обижен, полковник. Я получил телеграмму от
наших младших братьев, они несколько обескуражены вашей
позицией...
   - Я ждал этого, сэр. Вы в курсе того, о чем они просят?
   - Да, но лишь в общих чертах.
   - Я благодарен судьбе за то, что великий англичанин сэр
Сомерсет Моэм дарил меня своей дружбой... Он был членом
моего клуба, мы встречались только там, и однажды он
пригласил меня провести два благословенных дня в его замке
на Ривьере. Вы помните его роман о писателе, - "Скелет в
шкафу" - о его очаровательной ветреной жене, о том, как он
чувствовал правду, не зная ее, и лишь поэтому писал такую
правду, которая потрясает.
   - Это когда жена литератора - после смерти их девочки -
не может быть дома и уходит в гульбу, потом возвращается
домой, а он той же ночью уже написал все то, что с нею
произошло?
   - Именно это я и имел в виду, сэр... Прежде чем ответить
мистеру фолу - так, как я ему ответил, - мне пришлось
провести довольно кропотливое исследование... Я
проанализировал наши досье, нашел кое-что о князе
Ростопчине, он был в маки, в тех группах, которые
сотрудничали с нашими людьми, отзывы о нем самые высокие:
мужествен, добр, неподкупен; никакой тяги к коммунизму, да и
откуда ей взяться...
   - Простите, полковник, но русский граф Игнатьев, военный
атташе императора в Париже, кончил свою жизнь
генерал-лейтенантом Красной Армии...
   - Полковник генерального штаба царской армии Борис
Шапошников кончил свою жизнь в ранге маршала Красной Армии,
сэр, ближайший сотрудник Сталина. Смыкание русской идеи с
коммунизмом - далеко не изученная тема; мы не вправе
руководствоваться в нашей государственной деятельности
эмоциями непризнанных русских гениев, которые они столь
ядовито излагают в своих безответственных радиокомментариях,
вещающих на Россию из Мюнхена.
   - Это довод. Простите, что перебил вас...
   - Я противник монологов, - улыбнулся Бринингз; глаза из
льдистых сделались густо-синими, морщины на лбу разошлись, и
желтоватая, нездоровая бледность сменилась чуть заметным
румянцем на скулах. - Диалог предполагает два мнения, он
демократичен, а я, как старый консерватор, превыше всего
ценю демократию, сэр. Позволите продолжить?
   - Пожалуйста, пожалуйста! Еще чаю?
   - Да, благодарю. Он восхитителен. Итак, князь... Я
внимательно посмотрел все то, что мы смогли собрать на него.
Он состоялся без помощи каких бы то ни было сил извне.
Причем, любопытно, не занимался спекуляцией, не имел
покровителей со средствами, не получал наследства. Это меня
насторожило. Я опросил всех наших ветеранов - тех, кто еще
жив... Кого мы парашютировали на связь с маки. Князь, его
кличка у партизан была Эйнштейн, отличался склонностью к
холодному, скрупулезному анализу... Перед началом операции
командование маки закрывало его в блиндаже, и он просчитывал
все возможные варианты успеха и провала, замечая самые,
казалось бы, незначительные мелочи... Кстати, поначалу
кличку свою он не любил, потому что до войны, как и вся
эмиграция первой волны, евреев не жаловал. Только после
того, как воочию увидел, что гитлеровцы делают с евреями,
как они обращаются с русскими пленными, сколь зверски пытают
французских партизан, стал сам называть себя Эйнштейном.
Если бы все немцы при Гитлере имели возможность увидеть
концлагеря, я не знаю, что могло бы произойти...
   - Если мы с вами стоим на позиции диалога, то я позволю
себе не согласиться: они видели гитлеровские лагеря.
   - Несогласие собеседника лишь подстегивает к тому, чтобы
быть еще более доказательным в посылах, - улыбнулся
Бринингз, - Словом, Ростопчин нажил состояние потому лишь,
что обладает удивительно аналитичным умом. Никакой
поддержки извне, тем более с площади Дзержинского. После
войны он поставил на почтовые марки... Да, да, у него было
множество друзей-художников, все они помогали маки; он
предложил издателям серию марок, посвященную истории второй
мировой войны. В дело вошли люди лорда Бивербрука, этим
объясняется то, что марки разошлись ураганным тиражом.
После этого князь купил землю в Австрии; тогда, вскоре после
войны, это было нетрудно, доллар открывал все двери; причем,
верно рассчитав, он купил те земли, где стояли разрушенные
во время войны отели для горнолыжников; нулевой цикл и
коммуникации были в сохранности; затем задешево приобрел
значительный пай в фирме канатных дорог во французских
Альпах. А потом все покатилось: он продал половину земель
в Австрии американцам, на полученные деньги отремонтировал
два отеля, прибыль вложил в туристский бизнес Кении;
построил пару фабрик, дела у него идут успешно.
   - Когда и с чего началась его деятельность по возвращению
русским их сокровищ культуры?
   - Первые симптомы интереса начались после того, как
Москва запустила спутник. Да, да, именно так: спустя
двенадцать лет после окончания страшной войны та страна, где
он родился, первой вышла в космос. Я могу понять его
гордость, сэр. Пятьдесят седьмой год, сорок лет после
большевистского переворота, до которого мы, Германия и
Франция были суперсилами Европы, а Россия на задворках,
царство тьмы и лени... А в пятьдесят седьмом вышла на
первое место на нашем проазиатском континенте. Увы, это
истина, которую многие не хотят брать в расчет. Теперь по
поводу мистера Степанова. Я попросил подобрать мне на него
все, что можно. И выяснилось: его читают в России довольно
широко, и, хотя он, к сожалению, пишет по кремлевским
рецептам, слово этого человека значимо в их стране... Когда
наши младшие братья за океаном называют мистера Степанова
агентом КГБ, я спрашиваю себя: неужели разведка - такая
легкая работа, что ею можно заниматься вполсилы, оставляя
главный заряд энергии на литературу? Я с большим уважением
отношусь к профессии, сэр. Наш с вами друг военной поры Иен
Флеминг начал писать веселого Джеймса Бонда после того, как
ушел в отставку из "Интеллидженс сервис"; то же Грэм Грин.
А Ле Карре? Великий Моэм говорил, что литература
самопожирающа, она требует на свой алтарь всего человека,
без остатка... И вот, представьте, мы начинаем помогать в
комбинации против этого русского... Кому это принесет
пользу? Нам? Не уверен. Наоборот. Мы дадим повод,
искомый повод русским начать ту пропагандистскую камланию, в
которой ныне они так заинтересованы... В начале нашей
беседы я не зря вспомнил сэра Сомерсета Моэма и его роман,
где удивительно раскрыт провидческий дар литератора. Если
русские все же считают Степанова каким-никаким писателем,
красный может сочинить то, что будет совершенно невыгодно
делу свободы, которому мы служим, не правда ли? Конечно, мы
поставим наблюдение за мистером Степановым. Я вынуждаю себя
полагать, что визит его может быть двузначным. Если мы
получим факты, тогда ударим! Ударим крепко. Если же он
действительно намерен заниматься здесь своими картинами -
пусть; не стоит ему мешать, наоборот, он обязан убедиться в
нашей непредвзятости; терпимость ко всем идеологиям, право
каждого делать то, что он хочет...
   - Не преступая при этом грань закона, полковник, -
улыбнулся сэр Бромсли. - Я снова обязан согласиться с вами,
и, поверьте, мне это доставляет радость. Что вы можете
сказать по поводу немца из Бремена?
   - С ним очень хватко работала гамбургская резидентура
младших братьев. Видимо, они готовят его к скандалу. Да и
не только его одного, мне кажется. Замышляют свою операцию
как некую мелодраму, заламывание рук, сведение денежных
счетов... Посмотрим. Я не очень-то убежден, что у них
получится. Итак, господин доктор Золле... Занятно, немцы
умудряются умещать в одно значение два титула - "господин
профессор доктор Золле". Этот человек ясен мне совершенно.
Когда ответ на мучающий его вопрос ищет математик или физик
и находит его, он - в зависимости от уровня одаренности -
успокаивается на определенное время, потом в его мозгу
возникает новый вопрос, но он уже успел отдохнуть: Эйнштейн
музицировал, Жолио-Кюри играл в шахматы, а интересовавший
нас русский академик Тамм занимался альпинизмом.
Коллекционер, пытающийся найти все, что было уничтожено,
похищено, увезено в дня страшной войны, сталкивается с таким
количеством загадок, с таким обилием материалов, что одному
ему с этим никак не справиться...
   Либо он должен иметь аппарат помощников, развернуть это
дело в предприятие, либо он кончит трагедией, захлебнется в
документах, сойдет с ума. Это подобно Алхимии - еще один
опыт, и золото наконец будет получено. Господин профессор
доктор Золле человек безупречной репутации... Но он глубоко
несчастен... Из такого конгломерата разностей - аристократ,
красный литератор и одержимый исследователь - не построишь
сеть, это фантазии молодых людей из-за океана, сэр.
   - Я вполне удовлетворен вашим объяснением, полковник,
благодарю вас. Что же, по- вашему, мы ответим младшим
братьям?
   - Мы ответим им, что нам доставило большое удовольствие
ознакомиться с материалами, которые они нам любезно
предоставили. Однако мы не считаем их до конца
аргументированными. Если бы они внесли свое предложение по
поводу того, как можно войти в дела князя, каким образом
подвести нужных людей к Золле, чтобы его информация, прежде
чем уйти к красным, прошла нашу обработку, если бы
сформулировали возможность нейтрализации мистера Степанова,
придумали бы, как можно поссорить его с властями - чем
меньше писателей вместе с Советами, тем нам выгоднее, -
тогда мы готовы сотрудничать, соотнося наши действия с
курсом кабинета ее величества.
   - Я был бы весьма признателен вам, полковник, если бы вы
нашли время составить телеграмму именно в том смысле, какой
только что был столь блистательно вами сформулирован... А я
попрошу консульскую службу дать визу мистеру Степанову,
поскольку, как я понял, вы готовы взять на себя
ответственность. Еще чаю?

                        8

   Ростопчин попросил шофера вывести из подземного гаража
спортивный "мерседес"; двигатель - восьмерка; хоть полиция
ограничивает скорости до ста тридцати километров даже на
трассах, придется жать двести; возможен штраф, обидно,
конечно, убыток; зато сэкономлено время; до Лозанны надо
проехать за четыре часа; там Лифарь; разговор будет трудным;
нужно успеть вернуться обратно этой же ночью, завтра
встреча, которую нельзя отменить, а там и Лондон...
   Он сел за руль, выехал на пустую трассу, нажал; включил
радио, нашел итальянцев, время серенад, пусть себе, только
бы не последние известия, нет сил слушать, путают друг
друга, как мальчишки. Только те играли в
"казаков-разбойников", а сейчас предстоит сыграть в
"ракеты-убежища", победителей нет, шарик в куски,
разлетимся, как пыль; жаль.
   К счастью, полиции не было; промахнул четыреста
километров за три часа, в Лозанне, правда, скорость пришлось
сбросить, дорога узенькая, ввинчивается в горы; отель в
Гийоме самый престижный, Лифарь есть Лифарь, вся жизнь в
отелях, никогда не имел дома; но разве дашь ему восемьдесят?
Поджар, быстр, скептичен.
   - Ну, полноте, князь, вам все прекрасно известно; да,
видимо, стану решать судьбу пушкинских писем, пора
подоспела... Как достались они мне шально, так и уйдут...
   - А как они вам достались? Газеты писали, что их
приобрел Дягилев.
   Лифарь рассмеялся хорошо поставленным актерским смехом и
заговорил (в чем-то неуловимо похоже на Федора Федоровича,
те же акценты, раскатистое "р"), увлекаясь своим же
рассказом:
   - Меня Дягилев тогда с собою взял в Лондон... К великому
князю... Его дочка породнилась с британским двором, жила в
замке, а отца поселила в скворешнике, на третьем этаже,
раньше там слуги жили... Поселила неспроста - пил старик...
Вот он-то нас к себе и зазвал, палец к губам приложил,
шепнув: "На красненькое не хватает... Уступлю реликвию,
письма Пушкина, а вы мне деньги тайком от дочки передайте,
упаси бог, узнает-отымет!" Шутник был. В молодые годы дробь
на сцену кидал, когда Кшесинская танцевала, ревновал к
государю, что правда, то правда... Назавтра мы получили
письма, положили реликвию в банк, понеслись в Монте-Карло -
там была наша балетная труппа. А вскоре Дягилев умер.
Министр просвещения Франции потом предложил мне выкупить
письма, чтоб деньги заработать, я танцевал, как
приговоренный. Затем война. В день, когда Париж был
объявлен открытым городом, меня вызвали в префектуру;
заседают человек двенадцать, все в полнейшей прострации, а
по городу уже конные немцы ездят, молоко раздают детишкам -
в Париже все было не так, как в России... Принимают меня.
"У нас к вам большое уважение, поэтому и обращаемся к вам".
- "К вашим услугам". - "Если сегодня Опера не будет
возглавлена кем-либо из наших, немцы конфискуют ее.
Дирекция бежала, в городе никого нет. Даем вам карт-бланш
на все ваши действия. Деньги, фонды - все в ваших руках".
Что ж, я принял эту миссию, большая честь. Никто тогда не
знал, на сколько дней или недель взят Париж; я должен был
решиться. Иду туда, где помещалась Опера, мне вручают
банковские счета и ключи, возвращаюсь к себе и сразу же
делаюсь вахтером, танцовщиком, директором, пожарным,
машинистом сцены... Включил свет, подошел к окну, открыл
шторы, подумал, не дурной ли сон на улицах; в кафе сидят
люди, электростанция работает, радиопрограммы
продолжаются... Я правил в Опера четыре года... И если де
Голль вернул французам Родину, то я создал им балет! Шварц,
Амьель, Клод Бесси - это все мой ученицы, чьи же еще?! На
второй день стали приходить машинисты сцены, пожарники,
оркестранты. "Можно аванс?" - "Конечно. Сколько?" - "Да
хорошо б тысячи три". - "Десять хочешь?" - "Конечно!" -
"Бери и подписывай!" - "А что делать?" - "Ничего! Приходить
на службу и делать вид, что работаешь!" Уже и на Эйфелевой
башне свастика, и на Кэ д'Орсе... И вдруг в Опера раздается
телефонный звонок... Это было так странно-телефонный звонок
в Опера, в моем кабинете. Звонил комендант Парижа фон Гроте
из отеля "Ритц", где был штаб оккупантов. Вызывают туда...
Вызывают - это если полицейские приезжают на открытой
машине, если в закрытой - значит, арестовывают. Смешно, в
"Ритце" раньше самые богатые люди Америки останавливались...
Вхожу в апартаман, поднимается генерал с моноклем и говорит
на чистейшем русском: "Сергей Михайлович, как мы рады вас
здесь встретить!" Каков подлец, а?!
   ...Ростопчин знал, что этих стариков нельзя торопить,
пусть выскажет то, что на сердце; свидетельства очевидцев
помогут потом отделить правду от лжи; к главному надо
подходить постепенно, в самом конце, после того, как
размякнет...
   "Когда я стану таким же? - подумал он. - Лет через
пять. Мне тоже есть что вспомнить о первых днях немецкой
оккупации Парижа, только я был в подполье, а он в Опера".
   - Я опешил, - продолжал между тем Лифарь. - Такой
прекрасный язык, такой ленинградский, то есть
петербургский... "Вы русский?" -"Нет, немец, но служил в
лейб-гвардии его императорского величества! Я знаю все ваши
балеты, обожаю французскую культуру, купил виллу под
Парижем!" Ушам не верю! "Мы пришлем вам в театр из рейха
молодого ляйтера, он возьмет на себя бремя хозяйственных
забот, чтобы вы целиком отдались искусству!" - "Так, значит,
все-таки вы берете театр? Кто же, вы идя я?" - "Нет, нет,
вы! Не хотите ляйтера, не дадим. Обращайтесь по всем
вопросам, к вашим услугам!" Я поклонился в к двери, а он
меня останавливает: "Сергей Михайлович, у вас будет
секретная миссия.. и вы должны ее принять!" - "В чем же она
заключается?" - "Вы должны сегодня остаться ночевать в
Опера". - "Почему?" - "Потому что сегодня в Компьене
подписывают мир. А после этого Хитлер пожелал быть в
Опера". И при слове "Хитлер" вскидывает руку. "Отвечаете
за все вы, вопрос жизни и смерти". Я бегом к министру
народного просвещения, тот выслушал. "Все на вашей
ответственности, вы приняли полномочия, только, молю, никому
ни слова!" "Но я решил дезертировать - первый раз в жизни...
Зашел в Опера, дал пожарнику на красненькое. "Оставляю тебя
на ночь". Хочу, кстати, обо всем этом написать в моих
"Мемуар д'Икар" (15)... С первым метро лечу в Опера, а мой
пожарник рассказывает рабочим сцены, как ночью в зал
ворвались немцы, много немцев, среди них был один с усиками,
очень хорошо знал про Опера, рассказывал остальным бошам,
где и что, словно экскурсовод. "Я решил, что это немецкий
певец, - продолжает мой пожарник. - Когда он спросил, где
президентская ложа, я ответил, а черт ее знает, их столько у
нас, этих самых президентов. Певец с усиками рассмеялся и
похлопал меня по плечу, а я его. Когда все они уходили,
певец велел дать мне денег за экскурсию, но я отказался. От
бошей не берем". Рабочие стали его бранить - деньги не
пахнут, - а я спросил, как звали того певца. "Рулер или
фулер". - "А он был в военной форме?" - "Да". - "С
маленькими усиками?" - "С усиками. Как у Шарля Чаплина". -
"Так это ты Хитлера по плечу хлопал!" Пожарник - бах, и в
обморок! Увезли беднягу в больницу, и он там умер от
шока... Представляете?! Не от нули, но от одного имени
Хитлера! Да... Я бегу в телефон, звоню в префектуру:
алло, знаете новость, в Опера был Хитлер! Звоню всем
друзьям и знакомым: "Хитлер в Париже!" Я ж таким образом
хотел сообщить в Лондон, что он здесь, пусть действуют! А
через три дня французское радио передает из Лондона: "Серж
Лифарь принял в Опера Хитлера! За это он приговаривается к
смерти!" У меня волос дыбом! Но и немцы это радио слушали,
и они были убеждены, что я принимал Хитлера, и поэтому не я
им кланялся, а они мне. Когда пришли союзники, во всех
газетах статьи: "Лифарь с немецкими миллиардами удрал в
Аргентину!" Я к генералу Леклерку; тот: "Держись, мы тебя
не дадим в обиду!" А в театре суд: "Он друг Хитлера - к
расстрелу! Он танцевал для немцев!" А судья: "Вы уверены,
что он танцевал для немцев?" - "Конечно". - "Наверно, вы
пользуетесь слухами... Сами-то что делали в то время?" -
"Как что? Ставил Лифарю декорации!" - "Погодите, но
получается, что вы тоже работали на Хитлера, если ставили
Лифарю декорации?" Я вернулся в театр только через два
года... А спустя тридцать девять лет Миттеран наградил меня
Почетным легионом...
   - Вы рассказали новеллу, - заметил Ростопчин. - Сценарий
фильма.
   - Мое умение рассказывать сюжетно первым отметил Шаляпин,
- улыбнулся Лифарь. - На моей пушкинской выставке он
предложил: "Сережа, давай откроем драматическую студию,
а?!" Но ведь он был великий артист, и, как все великие,
хотел, чтобы лишь его постоянно славили... Он ведь отчего
заболел? Знаете?
   - Нет.
   - Ну, как же... Поехал в Китай, в Харбин... А там его
русская эмиграция в штыки встретила: "Продает белую идею, с
красными встречается". Свист в зале, крики. Он это так
переживал, что заболел раком крови... Я его на вокзале
встречал. Уехал - могучий, громадный, сильный, а вернулся -
словно жердь. Привез его домой - он ведь квартиру себе
купил, целый этаж, - у него тут и студия была, окнами во
двор выходила, он мне в былые-то времена там по памяти
"Моцарта и Сальери" читал... Кстати, как раз там я его и
попросил бесплатно выступить для моей пушкинской выставки.
"Ишь, чего хочешь! Только птички бесплатно поют!
Ха-ха-ха!" - "Но у меня денег нет, чтоб вам уплатить!" -
"Заработай!" - "Как?" - "Играй со мною Моцарта. А я
Сальери!" - "Но я же не драматический актер!" - "Научу! Эй!
- Тут к нему мальчишка-слуга со всех ног. - А ну, графинчик
нам!" Вот мы водочку клюк- клюк, пошло хорошо. И он начал
читать "Моцарта и Сальери" на два голоса. А как кончил, я
весь холодный, и волосы дыбом торчат... Да... За два года
до его смерти это было. А в тот день прихожу навестить...
Как обычно, семья чай пьет, дочки сытые такие, веселые, а
возле его постели два доктора Федор Иванович рвет на себе
сорочку и хрипит: "Эх, не звучит, не звучит, не
зву-у-учит". Потянулся на подушках и замер. Доктор пощупал
пульс, говорит, скончался... Я об этом в "Фигаро"
напечатал. А хоронить? На что? Ведь еще тело не остыло,
как начали делить имущество... А Борис с Федором, главные
Шаляпины, в Америке... Вот и пошли мои денежки на
похороны... Отправился к директору Опера, к министру - надо
ж устроить проезд катафалка по городу, следует организовать
государственные похороны. "Нет, он не наш, он русский, мы
только Саре Бернар делали такое". Обращаюсь к префекту
полиции месье Маршану... Почему меня к нему занесло?
Наверное, оттого, что Шаляпин был жалован командором ордена
Почетного легиона... "Как, командору не дают права проехать
в последний раз по Парижу?! Городом управляю я! Ко мне
всех!" Ну, и поехали мы по бульварам, а я уж там хор нашего
Афонского заказал... Процессия остановилась, и грянуло
русское пение... Больше такого никогда не было... И
памятник Федору Ивановичу я помог поставить... Двадцать лет
спустя... Ничего я за это не хочу, счастлив, что мог
сделать...
   - Как было бы прекрасно, сохрани вы письма Пушкина...
Это был бы еще один ваш подвиг, Сергей Михайлович...
   Лифарь вздохнул и закрыл глаза.
   - Знал, что вы этим кончите... Я не стану их продавать
на нонешнем аукционе, обещаю... Но и бесплатно не верну...
Федор Иванович учил: "Только птичка бесплатно поет". А я
добавлю: "И комарик танцует".

   ...На берегу темного Женевского озера после трудного
трехчасового разговора с Лифарем Ростопчин остановил машину,
спустился к берегу и долго сидел, не мог ехать дальше,
прижало сердце...

                       9

   Степанов посмотрел на часы; боже ты мой, опаздываю к
Савину, Александру Ивановичу; Розен ждет в холле; вот он,
симптом подкрадывания старости - неумение контролировать
время, раньше оно тикало во мне, я мог не смотреть на
стрелки, угадывал с точностью до пяти минут, даже если
просыпался ночью.
   Он бросился к телефону; пролистал книжку; номера
"Космоса", где остановился Розен, не было; похолодел оттого,
что надо вертеть "09"; девицы с норовом, кидают трубку, не
выслушав.
   ...Савин принял их в громадном кабинете, отделанном
деревянными панелями; пригласил двух заместителей; выслушал
Степанова, который объяснил, что визит его обусловлен двумя
исходными позициями: во-первых, мистер Розен занимается
продажей наших станков на Западе, и хорошо этим занимается,
бизнес его растет, вполне престижен, и, во-вторых, поскольку
мистер Розен хочет войти в дело по возвращению русских
ценностей, он, Степанов, не мог не привести его к своему
другу, союзному министру; вполне возможно, у бизнесмена
(Красная Армия спасла его от гибели, во время войны жил в
Союзе, благодарен нам за жизнь) есть какие- то вопросы,
которые целесообразно решить сразу же на самом высоком
уровне...
   Розен побледнел еще больше - уровень был для него
неожиданным; сцепил свои маленькие пальчики на груди,
грустно улыбнулся.
   - Спасибо...
   - Спасибо потом будете говорить, - заметил Савин, войну
кончил лейтенантом, за три дня до Победы получил приказ
удержать вокзал; отступали эсэсовцы, шли напролом на Запад;
ему тогда было двадцать, очень хотелось жить, всем было
ясно, вот-вот наступит мир; из сорока человек, которые
держали оборону, остались в живых семь; он потом год валялся
по госпиталям; Звезда Героя нашла его в Крыму, в Мисхоре;
окончил университет, поступил в заочную аспирантуру и уехал
в Воркуту мастером; за семь лет вырос до главного инженера
комбината; защитил докторскую, назначили начальником
строительства нового завода; сдал в срок; перевели в Москву
заместителем министра; три года работал в Госплане; оттуда -
в этот кабинет.
   - Да, но визит к вам - инициатива мистера Степанова, -
осторожно заметил Розен. - Я благодарен внешнеторговому
объединению, у меня прекрасные отношения со всеми
работниками ваших фирм; компетентные, доброжелательные
специалисты...
   - Значит, ко мне и моим коллегам у вас просьб или
пожеланий нет? - уточнил Савин. - Что ж тогда Дмитрий
Юрьевич панику наводил? Ладно, чаю попьем, так или иначе
время для вашего визита я освободил, бюрократы, все по
минутам норовим расписать...
   - Конечно, какие-то проблемы есть, - испуганно посмотрев
на Степанова, сказал между тем Розен, терзая свои маленькие
руки, - но они так незначительны, что я даже не знаю, можно
ли вас ими тревожить...
   - Если пришли, тревожьте, - сказал, улыбнувшись, Савин.
   - Да, но это никак не должно бросить тень на работников
вашего объединения, господин министр, речь идет всего лишь о
сроках платежей.
   - Вы хотите иметь резерв во времени, чтобы получать в
банке процентные отчисления со всей суммы?
   - Нет, нет, процентные отчисления меня не волнуют, только
резерв во времени!
   - Странно, - сказал Савин, обернувшись к Степанову. -
Первый бизнесмен, которого не интересует прибыль! Даже нас
вопросы прибыли заботят куда уж как... Степанов повернулся
к Розену.
   - Иосиф Львович, я предпочитаю - да и министр тоже,
полную откровенность. Конечно, вас интересует прибыль, и
резерв времени вам нужен, необходим прямо- таки, так что
называйте кошку кошкой...
   - Да, но господин министр может подумать, что я жалуюсь!
А те господа, с которыми я имею дело, вправе на меня
обидеться, - Розен был явно испуган происходящим; проблема
уровней, снова подумал Степанов; как всегда, я принимаю
желаемое за действительное, малышка привык работать ползуче,
эдакий вкрадчивый коробейник; да и, наверное, не понимает,
почему литератор дружит с министром, это не по правилам, у
них такого нет, все живут по своим сотам, как пчелы.
   - Александр Иванович понимает, что вы не жалуетесь,
поэтому формулируйте свои пожелания, главные вопросы можно
обговорить прямо сейчас, детали решите в объединении...
   - Да, но я просто хотел сказать, что мне очень приятно...
- Розен совсем смешался. - Такое внимание... Бели бы еще
можно было как-то помочь со сроками платежей... Станки идут
очень хорошо, их поставляют в сроки, но, когда я получу
резерв во времени и в результате этого лишний процент, можно
будет построить хорошие складские помещения, появится
маневренность в торговых операциях...
   Савий сразу же спросил:
   - Вы купите землю под склады? Или намерены арендовать?
   - Конечно, купим, - ответил Розен, - на аренде я пущу по
миру своих детей, никаких гарантий.
   - Разумно. - Обернувшись к одному из заместителей, Савин
попросил: - Евгений Васильевич, свяжитесь с нашими
банкирами, надо, чтобы они проработали этот вопрос с
господином Розеном... Как, кстати, ваш советский
содиректор? Понимает толк в деле?
   - Замечательный работник, - ответил Розен. - Им можно
гордиться, такой он компетентный...
   - Еще что? - спросил Савин. - У вас только один вопрос?
Больше ничего?
   - Ну, я, конечно, хотел бы, если вы не возражаете,
затронуть вопрос о цене на станки...
   Савин рассмеялся.
   - С этого бы и начинали, мил человек... Я все ждал,
когда вы к главному подойдете, боялся, не успеете, у меня
через десять минут совещание... Если гарантируете рынки,
цену мы поднимать не станем, хотя вы наверняка знаете, что
японцы и французы пересмотрели ставки на аналогичные машины.
Зависят от вас: дадите хорошую конъюнктуру, поддержим,
обещаю. Что будет через год, отвечать не могу, бог даст
день, бог даст пищу...
   - Да, но и год был бы для нас крайне важен, господин
министр! Если этот вопрос можно считать решенным, я очень
вам благодарен, советские стайки еще скажут свое слово на
континенте, это ж такая пропаганда...
   - Бизнес это, а не пропаганда, - ответил Савин. -
Пропаганда - если б мы бесплатно давали, за здорово живешь,
а мы теперь взрослые, находимся в стадии наработки
самоуважения, так-то вот...
   Подали чай с печеньем и шоколадом; поговорили о том деле,
которым занимался Ростопчин; хорошо бы, заметил Степанов,
организовать экспозицию картин и книг, которые князь вернул
на Родину; можно сделать буклет для всего мира; Савин
улыбнулся; "Сначала выбей в Госплане фонд бумаги и
договорись о хорошей типографии"; "Это интересное дело, -
согласился Розен, - купят во всем мире, потому что красиво,
да и сенсация"; прощаясь, Розен сбивчиво благодарил,
натыкался на стулья и не знал, куда деть свои маленькие
руки; министр подарил ему и Степанову по маленькому, очень
красивому макетику станка, сделанному как миниатюрная
настольная лампа. Розен сказал, что такую замечательную
вещь можно запустить в конвейер как сувенир даст немедленную
прибыль; валяйте, засмеялся Савин, можем уступить лицензию.

   Когда Розен ушел к заместителю министра, ведавшему
связями с банками, Савин, пригласив Степанова задержаться,
спросил про дочек, посетовал на то, что после инфаркта врачи
до сих пор запрещают ему заниматься теннисом,
поинтересовался, когда выходит книга их общего друга,
доктора биологии Юрия Холодова, что нового у профессора
Пахомова, какой талантливый стоматолог, приезжал ли Хажисмел
Саншоков, лесник из Кабарды, и, только провожая Степанова к
двери, поинтересовался:
   - Ты в этом человеке уверен?
   - В каком смысле? - не понял Степанов.
   - Какой-то он хлипкий... Не подведет тебя?
   - В чем?
   - Как в чем?! Ты ведь не только мне рассказал, как этот
Панамский американец хочет отблагодарить нас за свою
спасенную жизнь, как восторгается деятельностью
Ростопчина... Ты, кстати, не думаешь, что князя могут
ударить?
   - Не думаю. Он независим. Да и за что его ударять?
   - Черт его знает... Я много раз наблюдал переговоры,
знаешь ли... Накануне подписания больших контрактов... Ты
себе представить не можешь, как каши партнеры бьются за
каждый цент, за полцента... На этом, кстати, и стоят... А
он такие ценности нам отправляет... И не кто-нибудь, а
аристократ, в классовой солидарности не упрекнешь...
   - Упаси бог, если стукнут. Ты не представляешь себе,
какой это славный человек.
   - Почему? - Савин пожал плечами. - Представляю... А
этот твой протеже - слабенький, безмускульный.
   - Не я ж его приглашал в это дело, сам меня нашел.
   - Понимаю... Это я так, на всякий случай... В Лондоне
помощь не потребна? Там мы ведь тоже торгуем станками, идут
довольно неплохо, хотя кое-кто пытается помешать; словом,
для кого - бизнес, для кого - политика...

                         VI

   "Милая Нюта! (16)
   ...Закончил наконец морозовские панно и принялся за
"Богатыря". Пользуюсь светом и потому все праздники и
сейчас днем никуда не выхожу. Администрация нашей выставки
в лице Дягилева упрямится и почти отказывает мне выставить
эту вещь, хотя она гораздо законченное и сильнее
прошлогодней, которую они у меня чуть не с руками
оторвали... Хочу рискнуть с ней на академическую выставку,
если примут. Ведь я аттестован дэкадэнтом. Но это
недоразумение, и теперешняя моя вещь, мне кажется,
достаточно это опровергает. Как видишь, я себя утешаю,
потому что мне, по крайней мере, не мешают в моей
мастерской. Наде грустнее: ее право на артистический труд
в руках Мамонтова, у которого в труппе... полный разгул
фаворитизму... Ей мало приходится петь; опускаются руки на
домашнюю работу; стерегут скука и сомнение в своих силах.
Правда, отдохнули мы немного, имея возможность принимать и
попраздновать добрейшего Римского-Корсакова... Он кончил
новую оперу на сюжет "Царская невеста" из драмы Мея. Роль
Царской невесты Марфы написана им специально для Нади. Она
пойдет в будущем сезоне у Мамонтова, а покуда такой знак
уважения к таланту и заслугам Нади от автора заставляет
завистливую дирекцию относиться к ней еще суровее и
небрежнее...
                                   Твой Миша".

                    Часть третья

                         1

   Фол никогда не слыхал имени Герхарда Шульца; они никогда
не встречались; жили на американском континенте, но в разных
частях его - один на юге, в Парапвае, другой на севере, в
Вашингтоне; Шульц был дедом уже; семья его насчитывала сорок
семь человек, счастливый муж и отец; Фол поселился отдельно
от семьи, горестно одиноко, отдаваясь целиком работе,
которая - после того, как он расстался с Дороти - стала его
страстью; Шульц жил в роскошной гасиенде на берегу вечно
теплой, хоть и буро-красной, грязной на вид Параны; фол
снимал номер в отеле; две комнаты, окна выходили во двор,
колодец; а еще говорят, что в Вашингтон приезжают смотреть,
как цветут вишни; разве что восторженные туристы, их возят
из Нью-Йорка, очень престижно - за один день побывать в
обеих столицах.
   Фол не знал; что Шульц - не подлинная фамилия дона
Эрхардо; изменил седьмого мая сорок пятого года; раньше был
Вульцем, штурмбаннфюрером СС; приглашен к сотрудничеству
американской секретной службой осенью сорок девятого в
Рио-де- Жанейро; вербовка прошла гладко, за пять минут;
"Признаете, что на этом фото вы изображены в форме СС?" -
"Признаю". - "Готовы к разговору с нами?" - "Давно готов".
- "Это несерьезно, мистер Вульц. Настоящая беседа начнется
только в том случае, если вы напишете нам имена мерзавцев из
вашей нынешней сети на юте континента". - "Я бы не стал
называть тех, кто оказался в изгнании после победы
большевиков". - "После нашей общей победы, мистер Вульц:
американцев, англичан и русских. Мы сообща разгромили
тиранию Гитлера, и вам не следует вязаться в наши дела с
русскими, уговорились? Что же касается изгнанников, то это
уж нам позвольте судить, являются ля ваши друзья
изгнанниками или же организованы в хорошо законспирированную
бандитскую сеть, о'кей?"
   фол и не предполагал, что шифрограмма, отравленная из
филиала его страховой фирмы в Лондоне, вызовет такой
странный, сложный и непросчитываемый процесс: совещание
Совета директоров фирмы-встречи с нужными людьми - выход на
ЦРУ - и затем уже, когда дело пошло в работу, на
соответствующие подразделения, которым поручено найти
подходы к "Эухенио Ростоу-Масалю; Евгений Ростопчин,
гражданин Швейцария, проживает в Аргентине, район Кордобы;
1952 года рождения, женат, имеет двух детей; занят в
сельскохозяйственном бизнесе; необходимо оказать на него
давление в том смысле, чтобы он обратился к отцу за
финансовой поддержкой; сделать это надо через его мать, с
которой князь Ростопчин развелся в 1959 году; через
Софи-Клер Винпресс, которая проживает в Париже, имеет дом в
Эдинбурге и квартиру в Глазго".
   Результатом проделанной работы (анализ архивов и расчет
на ЭВМ) оказалась цифра "УСГ-54179"; агент проживал в
Парагвае, однако имел апартамент в Кордобе; Герхард Шульц,
землевладелец и компаньон директора фирмы по строительству
шоссейных дорог; сейчас ведут трассу в непосредственной
близости от земель Ростоу-Масаля; есть возможность нажать на
сына князя, перерезав его водные коммуникации, что
равносильно экономическому краху.
   ...Человек - маленький винтик в огромном механизме; ни о
чем не догадывавшийся сеньор Эухенио Ростоу-Масаль, он же
Евгений Ростопчин, он же Женечка (для отца) и Шеня (для
мамы), в то утро, как обычно, завтракал на огромной террасе,
сделанной из старого, хорошо моренного дерева; в округе жили
швейцарцы; эмиграция прошлого столетия; дом поставили так,
как это умели делать в горах над Цюрихом: на века, но при
этом легко и уютно.
   Жена приучила его к испанскому завтраку: кофе со
сливками и чулос - длинные хлебцы, поджаренные в оливковом
масле; в Памплоне. во время Сан Фермина, после утренней
эстафеты, когда разъяренные быки пронесутся из корраля на
Плассе де Торрос, весь город отправляется на площадь пить
кофе с чулос; Мари-Исабель очень гордилась тем, что родилась
именно в Памплоне, дочь басков, родство душ и языков с
далекими грузинами, вот почему вышла замуж за русского!
   - Ты сыт, милый?
   - Не то слово! Самое настоящее большое обжорство.
   - Боже, какой это страшный фильм - "Большое обжорство".
   - Почему? Кое в чем он занятен.
   Дети - три года и шесть лет - плескались в бассейне;
Мари-Исабель попросила сделать два бассейна: большой -
взрослым и маленький - детям; Эухенио поманил пальцем жену,
та склонилась к нему, и как раз в это время позвонил сеньор
Эрхардо Шульц; говорил рубяще; в картах путаница, вам
продали земли, которые за два года перед тем отошли нашей
фирме, очень сожалею; да, мои юристы передадут вам
документацию, но решение местных властей уже принято; увы, я
не общество благотворительности; нет, я не отказываюсь от
встречи, напротив, я настаиваю на ней; компромисс допустим,
почему нет, что-то около пятидесяти тысяч долларов; нет,
аванс невозможен, нет, в местной валюте платы мы не
принимаем, все расчеты идут через банк в Манхеттене; деньги
надо внести в течение недели, дело есть дело, у меня стоят
рабочие, платить неустойку из-за путаницы в ваших документах
я не намерен; хорошо, сегодня в шесть в Кордобе, юридическая
контора "Мазичи и Эчавериа", это в центре.

   Мать он нашел в ее эдинбургском доме; звонку сына
обрадовалась:
   - В Париже совершенно дикая погода, мальчик! Я убежала
оттуда в здешнюю весну. Чудно! Что у тебя с голосом?
Почему ты молчишь?
   - Мама... Понимаешь... Мне... Нам срочно нужны
деньги...
   - Что случилось?!
   - Понимаешь, тут какая-то страшная путаница с землей...
Словом, это трудно объяснить... Мне продали чужую землю...
   - Как?!
   - Нет, нет, не всю... Но именно тот участок, где у меня
вода... Я остался без воды, это конец... Жара, все
сгорит...
   - Я сейчас же позвоню отцу... А почему ты сам не хочешь?
Хорошо, хорошо, Шеня, я понимаю, сделаю сама. У меня есть
двадцать тысяч, я могу выслать тебе половину...
   - Это не выход, мама. По условиям, которые я обязан
выполнить в течение недели, следует внести все деньги, до
единого цента.
   - Я перезвоню через десять минут.
   Положив трубку, Софи-Клер вдруг сообразила, что не помнит
телефон мужа. Бывшего мужа, поправила она себя; боже мой,
какая я была дура; единственный человек, который меня любил;
да, все верно, он несносен, потому что, кроме этих русских
картин и икон, для него ничего не существует; конечно, было
обидно, когда он отказывал в том, чего я заслуживала, но
ведь он отказывал мне в платьях от Пьера Кардэна, можно
обойтись и без них; что же делать, если я не заболела его
болезнью, что делать, если я была, да и продолжаю быть
обыкновенной женщиной?!
   Она поднялась с тахты; голова разламывалась; сосуды,
наследственное; папа умер от инсульта; слава богу, не
мучился, не страдал от недвижности или немоты, только бы не
этот ужас; Шеня (о муже она думала так же, как о сыне, слово
"Женя" не получалось у нее ни в разговоре, ни в мыслях)
читал мне какого-то русского писателя:
   "Легкой жизни я просил у бога, легкой смерти надобно
просить"; как верно и как горько; подошла к столу, выдвинула
ящик, нашла старую телефонную книгу, открыла страницу на
"Р": Ростопчин; неужели тут тоже нет, все в Париже? По
счастью, телефон Ростопчина был; она позвонила в справочную,
ей сказали код Швейцарии, Цюриха; князь был в офисе еще; как
обычно, сидел там допоздна.
   - Что случилось? - спросил он, выслушав Софи. - И
почему он сам не позвонил мне?
   - Ты же знаешь, родной, у него твой характер. Он обижен
на тебя и не станет унижаться.
   - А разве перед отцом можно унижаться? Да и чем я обидел
его?
   - Не будем ссориться, ладно? В конце концов, речь идет о
жизни и смерти мальчика...
   - Что?!
   - Да, именно так. Он купил не ту землю, у него отрезают
водоснабжение, это гибельно для его предприятия с
коровами... Словом, я не знаю подробностей, но, если ты не
вышлешь ему пятьдесят тысяч долларов, он погибнет...
   - Пожалуйста, успокойся и не плачь, бога ради... Я
сейчас позвоню ему. У меня нет свободных денег, я отложил
тридцать тысяч на аукцион...
   - Неужели тебе дороже эти картины, чем судьба сына?!
   - Ты же знаешь, что я сделал для него все, Софи. Не будь
несправедлива...
   - Ты хочешь сказать, что у тебя нет денег, чтобы помочь
мальчику?
   - Я не могу взять деньги из дела, Софи. Это будет
банкротство, понимаешь? Только потому, что я веду дело, ты
продолжаешь жить так, как тебе хочется.
   - Откуда ты знаешь, как мне хочется жить?! Не говори за
меня, пожалуйста! Только я одна знаю, как мне хотелось
жить!
   - Разреши, я перезвоню Жене, а потом сразу же соединюсь с
тобой.
   Софи не ответила, положила трубку; ну и характер, подумал
Ростопчин, это она к старости подобрела, как же я терпел ее
раньше? Терпел, потому что любил. Нет, не так. Потому что
любишь. Степанов верно читал: "К женщине первой тяга,
словно на вальдшнепа тяга, было всяко и будет всяко, к ней
лишь останется тяга". Как хорошо, что я бросил курить,
непременно сейчас тянул бы одну сигару за другой. Хотя
Черчилль смолил до девяноста одного года. Фу ты, черт,
какая-то путаница в голове. Ну-ка, сказал он себе,
соберись, и не сучи нотами. В жизни бывало хуже, много
хуже; какие пустяки; в конце концов, речь идет о деньгах; на
старость хватит, сколько мне осталось, кто знает; вспомни,
что было с тобою, когда ты понял, что Софи ушла от тебя,
ушла потому, что не любила, никогда не любила, терпела
попросту, а что может быть страшнее для мужчины, когда он
поймет эдакое? Вспомни семнадцатилетнюю девочку из Ниццы,
которую расстреляли у тебя на глазах в сорок третьем.
Вспомни, как вы страшно жили с мамой после войны. Вспомни,
как жарили картофель на прогорклом маргарине, соскобленном с
тарелок в ресторане, и ничего, смеялись, ах, какое было
счастливое время, когда жила мамочка, голодное, нищее
прекрасное время...
   - Алло, Женя, здравствуй, это я.
   Сын ответил по-испански, потом перешел на английский:
   - Добрый день. Ты уже в курсе?
   - Мама рассказала мне довольно сумбурно...
   - Дело в том, что у меня не было достаточного количества
денег, когда я покупал эту землю, чтобы нанять хороших
адвокатов... Ты ведь дал мне в обрез...
   - Я дал тебе столько, сколько ты просил.
   - Мне бы не хотелось слушать упреки, папа.
   - А в чем я тебя упрекнул? Алло... Ты слышишь меня?
   - Да...
   - Ты не мог бы срочно прислать мне все документы, Женя?
Я готов нанять хорошего адвоката.
   - Бесполезно. Мама, видимо, сказала тебе, что в
сложившейся ситуации меня могут спасти только деньги -
пятьдесят тысяч долларов.
   - Хорошо, я что-нибудь придумаю. Однако завтра - это
нереальный срок. Те деньги, которые у меня свободны, уйдут
на аукцион.
   - А то, что ты выкупишь на аукционе, уйдет в Россию?
   - Бесспорно! Странно, что ты спрашиваешь об этом...
   - Не кажется ли тебе это жестоким, папа?
   - Не будем судить о жестокости. Это довольно сложный
вопрос, кто жесток по отношению к кому и все такое прочее...
   - Я редко тебя просил о чем-либо.
   - Тебе не приходилось меня ни о чем просить. Я угадывал
твои желания...
   - Ты не выполнил мое главное желание.
   Ростопчин не сдержался:
   - Подождем той поры, когда твоя жена уйдет с другим,
бросив тебе детей... А я по прошествии лет, когда дети
вырастут, попрошу тебя вернуть ее в постель, ладно?
   - Это бестактно, папа.
   - Правда всегда тактична.
   - Словом, ты отказываешь мне?
   - Нет, не отказываю. Я говорю о нереальности срока.
Посоветуйся со своим юристом...
   - У меня нет юриста.
   - Заведи. Я оплачу расходы. Деньги будут переведены
сегодня же, назови номер счета. Попроси его обговорить
условия платы с теми людьми, которые наступают тебе на
горло...
   - Никто мне не наступает на горло!
   - Это русское выражение. Пусть он договорится о сроке
платежей, я вышлю гарантию.
   - Они не соглашаются на отсрочку платежей.
   - Попроси своего юриста - ты наймешь его сейчас же,
самого лучшего в городе - связаться со мною. Я буду ждать
звонка в офисе.
   Сын не попрощался, положил трубку; сейчас позвонит Софи,
подумал Ростопчин, начнется мука; вполне может приехать в
Лондон и устроить скандал.
   Он похолодел от этой мысли, потому что понял, насколько
она реальна; боже ты мой, кто это придумал, что к старости у
человека жизнь делается проще?! Неправда, о, какая это
неправда! Наоборот, ничто так не сложно, как старость,
время подведения счетов, реестр на то, что не свершилось в
жизни, не получилось, минуло, прошло рядом...
   Софи позвонила через десять минут; он отчего-то сразу же
понял, что она выставит ему счет на телефонные разговоры,
франков пятьсот, не меньше; при чем здесь счета, как-то
устало спросил он себя, бог с ними, просто очень обидно
ощущать себя старым, когда ты один и никому не нужен,
пустота вокруг, книги и картины, будь все неладно. Нет,
самое страшное, если тебе делается скучно, словно все, что
происходит, уже было с тобою, много раз было, и все
кончалось всегда скукой.... Право же... Начиналось
любовью, а кончалось.... Любовь? Что это такое, кстати
говоря? Наверное, постоянное желание сделать хорошо тому,
кого любишь... Но ведь мое "хорошо" разнится от понимания
"хорошо", которому привержен тот, кого ты любишь... Точнее,
видимо, оказать, что любовь - это постоянное нежелание
сделать дурно, неловко, неприятно тому, кого любишь, обидеть
хоть в чем-то. Любовь - это когда ты для другого, и уж
отсюда для себя, но только потом. Все остальное - а ты ведь
думаешь о своем, сказал себе Ростопчин, не в силах подняться
из-за стола - зиждется на изначальной ошибке или корысти.
   Он все-таки заставил себя подняться, отошел к стеллажам,
открыл бар, налил рюмку, прополоскал рот, почувствовал, как
зажгло н°бо, боль в затылке стала отпускать...
   "Однако же когда ошибка или корысть соседствуют с
дисциплиной, - подумал он, - тогда возникает новая ситуация;
дисциплина - великий организатор как чувства, так и
закамуфлированного бесчувствия. Порою любящий - не
сдержавши характер, бывает же, господи, - обидел ненароком,
и любви нанесен непоправимый удар, а может, она и вовсе
разбита. Иной же корыстолюбец, преданный дисциплине, так
ведет свою партию, что делает любовь очевидной и постоянной.
И как же дисциплинированно лжет обманщик, чтобы сохранить
лицо любви! Это ж так просто: вечерний чай, дежурная
улыбка, разговоры о детях, все чинно и пристойно, как у
людей. Неужели дисциплина лжи - единственный гарант добрых
отношений мужчины и женщины, а проявление человеческой
искренности - главный разрушитель любви? Где бог, где
дьявол? Неужели сатана с хорошими манерами более угоден
людям, чем пророк, брякающий то, чего не хотят слышать?!
   Разговор с Софи был тяжелым, со слезами; нельзя быть
черствым эгоистом; речь ведь идет о мальчике....
   - Повторяю, я ни в чем не отказываю Жене, как никогда не
отказывал. Ни тебе, ни ему. Пойми, я не могу вынуть из
дела столько денег сразу. Я вышлю вексель, гарантийное
письмо, этого совершенно достаточно.... В конце концов -
извини, пожалуйста, что я вынужден сказать тебе это, - но и
его семья, и ты живете тем, что я зарабатываю; нет, я ни в
чем вас не упрекаю, неужели сказать правду - значит,
упрекнуть?
   - Ты бессердечное чудовище, - Софи снова заплакала. - Не
заботиться о сыне! Это же страшно! Ты компьютер, а не
человек, какой ужас, что я тебя встретила, какой ужас!
   - Софи, дорогая, пожалуйста, настройся на то, что я тебе
в который уже раз объясняю... Я улажу дела Жени... Да и
если бы аргентинские коровы были единственным источником его
дохода... Но ведь мой здешний дом принадлежит ему. Мое
дело завещано ему. Я не знаю, кому ты отписала дом в
Эдинбурге, я подарил его тебе, и ты вправе распоряжаться им
как хочешь, но ведь он тоже может быть Жениным... И
парижский апартамент, который я тебе подарил, и этаж в
Глазго... Не надо обижать меня попусту, говоря, что я не
забочусь о Жене. Мне непонятно, что случилось с его землей,
я хочу в этом разобраться. С помощью специалистов... Ты
успокоилась?
   Софи понесло; Ростопчин зажмурился, отвел трубку, решил
ответить, когда смолкнет невнятное бульканье ее голоса,
только б не слышать того, что она говорит, сил нет; потом
различил короткие гудки; швырнула трубку; ее манера. И
сразу же раздался новый звонок. Наверное, Женя, подумал он;
бросила меня, когда ему было семь? Нет, восемь. Теперь она
его защитница, а я черствый компьютер. Не льсти себе, ты
чудовище, так тебе было сказано...
   - Алло, добрый вечер, господин Ростопчин? Не думал
застать вас в офисе.
   - С кем имею честь?
   - Это Фридрих Хойзер из "Курира". По гамбургскому радио
только что прошла передача о вашей деятельности в сфере
культуры. Не могли бы вы уделить мне пятнадцать минут,
всего лишь несколько вопросов.
   (Радиопередачи не было; Хойзеру сказали об этом по
телефону; факт сам по себе уникален: Швейцария, русский
князь, Советы.)
   - Знаете, я что-то очень устал... Может, отнесем
разговор на завтра?
   - Завтра материал должен появиться в нашей газете,
господин Ростопчин. Я был бы вам так признателен. Я
работаю всего пять месяцев. Ваше имя достаточно хорошо
известно здесь... Интервью сразу же поставят в номер...
Это будет моя первая большая работа.... Вы не представляете
себе, как для меня важно...
   "Этот изучает жизнь не по книгам, - подумал Ростопчин, -
такие умеют благодарить и помнить".
   - Приходите, - сказал он. - Адрес знаете?
   (Фридрих Хойзер из "Курира" не был агентом секретной
службы; после телеграммы Фола в Нью-Йорк о необходимости
ускорения работы по Ростопчину, были просчитаны возможности
корпорация ДСВ в газетах и журналах Цюриха; среди
привлеченных исследователи обратили внимание на Луиджи
Роселли; владелец рекламного бюро; самые широкие связи с
миром прессы; понятно, в существо комбинации посвящать
нельзя, но человек он сметливый, поймет, что надо, если
объяснить общий абрис; главное, чтобы в здешней прессе
появился материал; назавтра экспрессом он будет отправлен в
Эдинбург, Софи-Клер; сцены очень способствуют провалу любого
начинания, а того, которому привержен Ростопчин, особенно.
   Среди всех известных ему журналистов Луиджи Роселли
остановился на Фридрихе Хойзере потому, что тот был молод,
напорист, объективен и не обидчив (позволял править свои
материалы, лишь бы напечататься; жил одиноко, помогал
матери, больной старой женщине, имевшей маленький домик под
Асконой, на самой границе с Италией).

   - Как я признателен вам, господин Ростопчин! У меня есть
час времени, чтобы перепечатать наш разговор, я успеваю в
утренний выпуск.
   Хойзер был одет в старенькие джинсы, потрепанную
выцветшую куртку; кеды стоптаны: "лейка" правда, хорошая,
старая, самая надежная, в Токио на рынке стоит сумасшедшие
деньги; за одну такую, тридцатых годов, можно купить три
новых фотоаппарата великолепного дизайна.
   - Голодны? - спросил Ростопчин.
   - Что? - Хойзер не сразу его понял. - Я?
   - Вы, - вздохнул Ростопчин. - Могу угостить паштетом и
хорошим сыром, мне привозят с гор, крестьянский.
   - Большое спасибо, не откажусь. Утром пил кофе, а потом
мотался по городу.
   - Волка ноги кормят, - заметил Ростопчин.
   - Что? - снова не понял Хойзер,
   - Это русская пословица.
   - Да, но ведь волка кормят зубы.
   - Это заключительная часть операции, - грустно усмехнулся
Ростопчин. - Сначала надо унюхать, потом догнать, а уж
загрызть - дело плевое, раз, два, и нету зайца...
   Он достал из холодильника, вмонтированного в стеллажи,
еду, поставил ее на маленький столик возле камина (и в
кабинете сложил камин), боялся холода, со времен войны
страдал хроническим бронхитом, лучше всего чувствовал себя,
когда начиналась сухая жара, часто вспоминал стихи
Пастернака ("Своей зимы последней отсроченный приход"),
открыл бутылку пива, предложил:
   - Угощайтесь. И запивайте пивом. У вас диктофон?
   - Нет, я пишу сам, - ответил Хойзер. - И ем очень
быстро, прямо, знаете, неловко.
   - Кто быстро ест, тот быстро работает, в этом нет ничего
дурного. Я тоже быстро ем.
   Ростопчин с удовольствием и каким-то внезапно обретенным
спокойствием наблюдал за тем, как парень уминал паштет,
намазывал крекер тоненьким аккуратным слоем, умудрялся есть
так, что ни единой крошки не падало на стол, а уж тем более
на пол (все-таки эта ловкость врожденная у немцев,
генетический код, века за этим стоят), как ловко
расправлялся с сыром, делая при этом маленькие глотки нива
Все в нем сейчас было подчинено одному - подзакрепиться и
айда за работу.
   - Спасибо, - сказал Хойзер, - я сказочно поужинал. Это
было так любезно с вашей стороны.
   - Очень рад. Еще пива?
   - Нет, нет, спасибо. Я пьянею от него, как ни странно.
- Он достал из кармана блокнот и ручку. - Мой первый
вопрос: почему вы, русский аристократ, изгнанник,
возвращаете в Москву культурные ценности?
   - Я не изгнанник. Мои родители добровольно уехали из
России, их никто к этому не принуждал. Вы кто по
образованию?
   - Юрист.
   - Русскую историю не изучали?
   - В общих чертах.
   - Значит, не изучали. Мы все виноваты перед Россией,
господин Хойзер. Особенно мы, русская аристократия
двадцатого века. Но это вопрос сложный, в час не уложимся,
да и в день навряд ли...
   - Я хотел бы понять, что движет вами, когда вы
отправляете в Москву произведения искусства с Запада.
   - Я возвращаю России то, что ей принадлежит по праву.
Если хотите, я таким образом благодарю Родину за то, что
именно она спасла Европу от гитлеризма. И потом я высоко
ценю тот огромный вклад в мировую культуру, который ею
сделан.
   - В прошлом?
   - Сейчас тоже. Вы не бывали в Советском Союзе?
   - Нет.
   - Тогда нам трудно говорить об этом. Я хорошо
представляю себе Россию старую и достаточно много раз видел
Россию новую... Разница поразительна.
   - Однако мясо они покупают на Западе, - заметил Хойзер.
   - Верно. Потому что раньше мясо в России ели тысячи -
стоит почитать русскую статистику десятого или двенадцатого
года, - а сейчас требуют все, равенство как-никак. За
шестьдесят семь лет истории Советской России более десяти
лет уходит на войны и двадцать на восстановление городов из
пепла. Нет, знаете ли, - раздражаясь чему-то, прервал себя
Ростопчин, - поскольку вы не специалист в этом вопросе, нам
будет трудно договориться, давайте-ка о культуре, тут, как
показывает история, особыми знаниями можно не обладать, все
о ней судить горазды...
   - Вы сердитесь?
   - Не то чтобы сержусь... Просто несколько обидно, когда
о стране, с которой поддерживают дипломатические отношения,
не говорят иначе, как о "тирании", о культуре - "так
называемая культура"; какое-то безудержное злобствование,
полное отсутствие объективности...
   - Да, но права человека...
   - Господин Хойзер, отчего в таком случае ни одна из
здешних газет не пишет про ситуацию в Парагвае? Про
трагедию несчастных палестинцев? Про эксперименты Пол
Пота?! Почему такой антирусский накал? Разумно ли? Ладно,
- он снова себя прервал, - вернемся к вашему делу, хорошо?
   - Хорошо, - Хойзер посмотрел на Ростопчина задумчиво,
видимо, оценивая, что тот сказал ему. - Какие картины вы
отправили в Москву?
   - Придется поднимать документы. Я не помню. Много. Ваш
русский коллега Степанов ведет реестр возвращенного. И еще
доктор Золле из Бремена, Георг Штайн из Гамбурга. Мы
отправили Поленова, Куинджи, Коровина, Репина, иконы из
новгородских церквей, уникальные книги времен
первопечатника...
   - Простите? - прервал его Хойзер. - Кого вы имеете в
виду?
   - Я имею в виду человека, начавшего книгопечатание.
   - Гутенберг?
   - Это здесь Гутенберг... В России - Иван Федоров...
   - Ах, так... Пожалуйста, скажите по буквам имена русских
художников, я не успел записать...
   - Давайте я запишу вам.
   - О, большое спасибо, - Хойзер протянул Ростопчину
блокнот. - Такая мука с этими именами...
   - Вы ничего не слышали о Репине?
   - Нет.
   - Любопытно, кого из русских писателей вы знаете?
   - О, я очень люблю русскую литературу... Толстой,
Достоевский, Пастернак...
   - А что вам больше всего нравится у Пастернака?
   - "Доктор Живаго", великолепный фильм...
   - А стихи?
   - Нет, стихи я не знаю...
   - Кстати, я вернул в Москву рисунок Пастернака-отца, он
был лучшим иллюстратором Толстого..
   - Что вы говорите?! Как интересно! А в какую сумму
можно оценить то, что вы передали в Москву?
   - Я не подсчитывал,
   - Какова судьба тех картин, которые вы вернули?
   - Они заняли свое место в экспозициях музеев. Там
великолепные музеи.
   - Мы о них ничего не знаем.
   - К сожалению.... Они печатают очень мало проспектов.
Жаль. Русская живопись крайне интересна.
   - А почему они печатают мало проспектов?
   Ростопчин развел руками.
   - Умом Россию но понять... Это опять-таки русский поэт
Тютчев. Думаете, я все понимаю, хоть и русский? Увы,
отнюдь.
   - Скажите, а господин доктор Золле... Чем он
руководствуется в своей работе? Он ведь немец...
   - Я как-то не интересовался этим. Помогает, ну и
спасибо...
   - Гамбург передал, что вы намерены принять участие в
аукционе; который проводит "Сотби" в мае. Это правда?
   - Правда.
   - Что вас более всего интересует в той коллекции?
   - Врубель.
   - Кто?
   - Давайте блокнот, я напишу.
   - Спасибо, - Хойзер посмотрел фамилию художника,
осведомился: - Он немец?
   - Самый что ни на есть русский.
   - Странно. Звучит как совершенно немецкая фамилия.
Отчего вас интересует именно Врубель?
   - А вот это мой секрет, - вздохнул Ростопчин и легко
глянул на часы. - Еще вопросы?
   - Последний: кем вы себя чувствуете - гражданином
Швейцарии или же русским?
   - Я русский, кем же мне еще быть? Но я горжусь тем, что
являюсь гражданином Швейцарии...

   Луиджи Роселли приехал в "Курир", когда Хойзер заканчивал
перепечатывать свой репортаж.
   - Я покупаю у вас интервью для моего агентства, - сказал
он. - Это хороший материал, за него надо платить, называйте
вашу цену...
   - Как вы узнали? - растерялся Хойзер.
   - Если бы я не умел узнавать, я бы не создал фирму,
Хойзер. Пятьсот франков? Хорошие деньги, а?

   Интервью, перепечатанное назавтра во многих
провинциальных британских газетах, было броским: "К
сожалению, деньги и культура являют собою единое целое", -
говорит "красный князь" Ростопчин" В интервью называлась
сумма, которую он истратил на картины, что-то более двухсот
тысяч долларов; "Я не жалею об этом, я и впредь буду
возвращать в Россию то, что ей принадлежит по праву".
   В цюрихском "Курире", однако, сумма названа не была;
Ростопчин пожал плечами, когда прочитал про себя "красный
князь"; ну, бог с ним, мальчику надо пробиться, если бы я
был беден, такой эпитет мог бы нанести мне ущерб; пусть
себе; сын не звонил, Софи не отвечала; он набрал номер
своего приятеля в Буэнос-Айресе Джорджа Уилса-младшего,
попросил срочно заняться проблемой сына, отправил телекс, в
котором гарантировал оплату всех расходов, связанных с
ведением дела о землевладении сеньора Эухенио Ростоу-Масаля,
и поехал к своему врачу, Франсуа Нарро; голова трещала,
"спазмольжик" не помогал, предметы в глазах двоились.

   Софи-Клер получила газету утром и сразу же заказала билет
на самолет в Лондон; Шеню предупредила, что будет звонить
ему завтра в это время: "Мы должны постоять за себя,
мальчик. У него начался старческий маразм. Я хочу
посоветоваться с друзьями. Нам помогут".
   Только когда доктор Франсуа Нарро, славившийся тем, что
широко применял магнитотерапию (переписывался со светилами
мировой величины - Дельгадо в Мадриде и Холодовым в Москве),
начал подбирать комбинацию лекарств - огромное количество
мультнвитаминов с понижающими давление и, разжижающими кровь
(модификация компламина), Ростопчин вдруг хлопнул себя по
лбу.
   - А все-таки я идиот!
   - Это случится лет через пятнадцать, - весело пообещал
Нарро. - Пока что не нахожу у вас признаков склероза;
идиотизм - хроническая форма склероза...
   - А что если мы отменим массаж? - спросил Ростопчин. -
Мне надо срочно позвонить.
   - Звоните от меня. Массаж необходим - и общий, и
сегментальный.
   - Но я должен заказать разговор с Москвой.
   - Заказывайте. Я пришлю вам счет, оплатите.
   - Вы гений! Все-таки во мне живет скифская
заторможенность, - заметил Ростопчин, подошел к аппарату,
набрел стол заказов международного телефона, попросил
срочный разговор, продиктовал номер Степанова.
   - Одевайтесь, - сказал Нарро, подвигая Ростопчину
рецепты. - У меня теперь новый массажист, я оборудовал ему
совершенно автономный кабинет, вы сразу же почувствуете
облегчение.
   Нарро практиковал уже пятнадцатый год. Недавно он
оборудовал свой кабинет по последнему слову техники, заново
перепланировав квартиру, которую снимал уже двадцать лет,
только бы не уезжать в другой район: во-первых, значительно
дороже, цены на жилье растут ежегодно, а здесь у него
контракт еще на десять лет, во время которых хозяин не имеет
права поднимать стоимость аренды; во- вторых, медицина
должна быть во всем привычной; Нарро поэтому всегда наносил
визиты и принимал в одном и том же костюме, из легкой
зеленой шерсти; даже ботинки он покупал в одном и том же
магазине, нестареющий американский фасон, с дырочками на
носках и тяжелым каблуком; адрес врача, считал он, так же
обязан быть постоянным; с возрастом пациенты делаются
малоподвижными, лишний крюк по городу может отпугнуть
клиентуру, рискованно.
   В маленькой прихожей сидела прелестная девушка,
секретарь-регистратор (в случае надобности сестра
милосердия); она встречала пациентов и провожала их в
кабинет Нарро; если это был первый визит, она оставалась
подле врача, чтобы застенографировать рассказ больного;
потом пациент переходил в крохотный закуток, где умещалась
лаборатория (кровь, моча, аппарат ЭКГ - на этих трех
исследованиях он держал одного лаборанта, зато платил, как
врачу в государственных клиниках), оттуда его пропускали в
рентгеновский кабинет! Нарро всегда смотрел сам, снимков не
делал, только общий контроль, рак заметен сразу, так он, во
всяком случае, считал; после этого круга пациент возвращался
в кабинет и спустя полчаса получал - на основании
обследования, анализов, кардиограммы - рекомендаций и
лекарства; в такого рода визит магнитотерапия не входила;
совершенно особая такса.
   Потом, однако, Нарро обратил внимание на то, что
подавляющее большинство его пациентов составляют мужчины;
досадно, ибо носителями слухов про врачей, косметичек и
портных являются женщины. Он отправился в "Бюро рекламы",
уплатил за консультацию тысячу франков, после обследования
его кабинета получил рекомендацию привлечь к работе
мужчину-массажиста; пришлось переделать рентгеновский
кабинет, разделив его; ничего, в тесноте, да не в обиде;
через два месяца число пациенток-женщин удвоилось.
   ...Ростопчин задремал на высоком столе; массажист,
господин Любих, дипломированный врач (это крайне важно для
визитной карточки: "дипломированный врач, инженер, пилот;
все сразу же становится на свои места в переговорах с
работодателем), протянул карточку - цена разумеется сама
собою, работал артистично; хрустел его накрахмаленный халат,
хрустели соли на шейных позвонках клиента; наслаждение,
возвращение молодости; эластичность, что может быть
надежнее?!
   ...Нарро вошел не постучавшись.
   - Князь, на проводе Москва...
   Ростопчин бросился к аппарату, как был, полуодетый
схватил трубку.
   - Да неужели?! Слушай, как я счастлив, что застал тебя,
Митя! Я, признаться, отнесся с юмором к твоему сообщению, о
польском господине Розене, но сейчас он мне будет очень
кстати, нужны деньги! Чем бабы старее, тем большие они
стервы... Когда Розен прилетает в Цюрих?
   И Степанов ответил:
   - Он будет у тебя завтра, Женя. Рейс Аэрофлота. Сразу
же позвонит, я дал ему все твои телефоны.

                          VII

   "Милостивый государь Николай Сергеевич!
   Посылаю Вам вырезочку ив "Нового времени"; "Дэкадэнт,
художник Врубель, совеем как отец дэкадэнтов Бодлер, недавно
сошел с ума".
   Так вот в чем дело-то! Несчастный, несчастный Врубель!
Я кусаю пальцы от горя и неловкости! На кого же я
ополчался? Супротив кого воевал последние годы?!
Несчастный душевнобольной человек... Я в отчаянье... Не
знаю, как уж и быть в таком положении. Намерен пустить
заемный лист для сбора денег на его лечение, помочь Забеле,
каково-то ей - после гибели единственного сына такое теперь
с мужем?!
   Оглядываясь на прошлое, я снова я снова спрашиваю себя;
имел ли я право выступать против того, что он делал в
искусстве? Ведь, оказывается, он с рождения был болен,
отсюда все его выверты в форме и краске, вея его
чужеродность, столь меня отталкивавшая. Меня ли одного?!
   Или я ошибаюсь? Может, надо было не замечать нездорового
уродства, проходить мимо? Слава богу, Императорская
Академия (в отличие от вседозволенности старого академика
Чистякова, наплодившего разрушителей традиции типа того же
Коровина и Бакста) пока еще дает Руси высокий образец
живописи, чуждый дэкадансу и разнузданному европейскому
мракобесию.
   Нет, отвечаю я себе, ты был прав! Он, господь наш,
принял на себя тяжкий крест борьбы за чистоту детей своих, а
я каждый свой поступок проверяю Его словом и делом...
   Ты прав, отвечаю я себе, потому что волновало тебя не
частное дело, но судьба нации! От врубелевского бунта
против традиций до бунта черни - один шаг! От
омерзительного наброска, который Репин посмел сделать с
Победоносцева до призыва к неповиновению власти - один шаг.
От "Распятия" Ге, слава богу, запрещенного Синодом и
Императорской Академией, до непослушания слову церкви - один
шаг! От клеветы, которую возводил на русское воинство в
своих полотнах Верещагин. До пугачевской смуты и того
ближе...
   Нет, никогда бытие не определяло дух, лишь дух определяет
жизнь и ее моральное здоровье, лишь здоровый дух!
   Вот и выплакался я Вам, На сердце полегчало, и
почувствовал в себе сяду продолжать то дело, коему был
предан четверть века.
   Остаюсь, милостивый государь Николай Сергеевич, Вашим
покорным слугою, сердечно Ваш.
   Гавриил Иванов-Дагрель.

   P.S. Танечка просит передать огромнейший привет
мудрейшему Суворину, коли Вы его увидите в ближайшие дни, до
того, как я выберусь к нему. Она, душенька, считает, что в
напечатанной им заметке про Врубеля ничего нет
оскорбительного. Все мы, говорит она, норовим не
договаривать, боимся сказать правду открыто, потоку и
страдаем. "Когда травят мышей - заметила она," их ведь тоже
жаль, маленькие, серенькие, глазенки бусинками, но ведь,
коли их не травить, всю крупу сгрызут!" Вот она, женская
логика! До чего точна и предельна.
   До встречи!"

                        2

   - Ах господин Вакс, - вздохнул Иван Ефимович Грешев,
эксперт по русской истории и старославянскому языку, - мне
делается жаль вас, европейцев, когда вы начинаете судить
русское искусство.
   - Я американец,
   - Тем более. Вас еще, как единой американской общности,
нет.
   - Мы каждый сам по себе, - возразил фол, - в этом наша
общность. Высшая, с вашего позволения...
   - Где учили русский?
   - В Штатах, Праге и Москве.
   - Состоите на службе в разведке?
   - Я же вам дал мою визитную карточку. Там довольно четко
определена моя должность в нашей фирме.
   Странно покачивая острой птичьей головою, Грешев поднялся
с низенького кресла (семнадцатый век, карельская береза;
желтый, под золото, атлас поистрепался и залоснился, но все
еще хранил тайну какого-то странного, видимо геральдического
рисунка) прошаркал к столу, пригласил Фола устроиться рядом
с собою (стулья тоже обтянуты золотистым атласом, спинки
очень высокие, человек среднего роста просто-напросто
утопает в нем), отхлебнул черного холодного чая из высокой
кружки (фарфор, семнадцатый век) и только после этого
рассмеялся.
   - Милостивый государь, я сотрудничал и с британской
разведкой, и с частным бюро господина Николаи после краха
кайзера, с французами и с бельгийцами - самые, пожалуй,
талантливые шпионы, чувствуют друга и врага, что называется
ладонями... Не надо от меня таиться, это делает отношения
между собеседниками фальшивыми, не получится диалога и потом
не я вас искал, но вы меня...
   - Если вам хочется считать меня шпионом, считайте, -
ответил Фол, - иногда это нравится взрослым людям;
какая-никакая, а игра.
   - Я очень старый человек, я не помню, когда был взрослым.
Мой друг и ваш добрый знакомый Александр Двинн позвонил из
Вашингтона и сказал, что, возможно, меня навестит мистер
фол, описал вас, у меня схватывающая память, а вы дали
карточку с фамилией Вакс, вот и все... Что интересует вас?
   - Очень многое, но сейчас более всего меня заинтересовали
вы, Иван Ефимович.
   - Я всех интересую. Все хотят обладать рецептом на
выживание. Знаете, сколько мне сейчас лет?
   - Семьдесят?
   - Не стоит так грубо льстить... Вы же прекрасно видите,
что больше восьмидесяти... И не говорите - не может быть!
Мне девяносто два! Поэтому каждый день для меня так
неповторим.
   - Чем вы сейчас заняты, Иван Ефимович?
   Грешев вздохнул, развязал тесемочки на старой папке, еще
русская, дореволюционная, успел подумать Фол, и достал
оттуда рисунок.
   - Русский герб, двуглавый орел. Видали когда-нибудь?
   - Конечно. В историческом музее.
   - Там экспонирован один из тридцати трех. Запомните эту
цифру! Каждое царствие на Руси отмечалось своим гербом.
Да, да, именно так! Я посвятил этому исследованию три года.
Идите сюда, ближе... Наш первый герб пришел из Византии с
Софией Палеолог к Ивану Третьему, собирателю земель моей
страны. Двуглавый орел, то есть герб Византии, нес в себе
высший смысл державы: в лапах Западно- Римской империи был
меч, а Восточно-Византийской - крест; подтекст очевиден -
христианство идет на восток, оберегая мечом свои западные
границы. Две короны, как и полагается; но Максимилиан
Второй, император Византийский, отправляя Софию Палеолог,
чтобы обратить Русь в католичество - в этом же смысл брака,
в чем еще?! - дал ей стяг, на котором был не императорский
орел, но цесарский, и в лапах его не было ни меча, ни
креста. Но зашаталась Византия, и наш Иван быстрехонько
меняет византийского орла своей венценосной супруги;
появляются две короны, царские, а не княжеские, и Георгий
Победоносец на груди у орла. Спустя семь лет, после того
как Ивану не пришлось более униженно ездить в Орду, иго
сброшено, орел снова изменился: крылья вверх, в лапах -
крест и меч, клювы раскрыты, яростны... Сын Ивана, царь
Василий, меняет орла по-своему. Помер Василий, и пришел его
сын, малолетний Ванечка, которого потом назовут Грозным, но
поначалу будет управлять Русью не он, а боярство, и
свершится беда, милостивый государь, истинная беда,
объяснение коей в лености, чопорности и дурости русского
боярства, поскольку для него чем жирней, тем уважаемей, чем
медлительней, тем умнее... Вот и появился орел боярский:
тучный, крылья опущены, меча нет, клювы закрыты, все подобно
политике той поры - инертность, лень, прозябание, интриги.
Но лишь только Ивану стукнуло шестнадцать, происходит чудо -
в древних актах об этом ни слова, ни единой бумаги, -
появляется новый орел: крылья вверх, предполетная
устремленность; в когтях меч, клювы открыты грозно -
предтеча действа, начало движения! И композиция завершается
тремя крестами - впервые, заметьте себе, милостивый
государь, впервые! Почему? Ведь еще не выдвинута теория
Москвы как преемницы Рима! Ведь мудрец, автор концепции
третьего Рима, не старец еще, не подобен мне, он еще
взрослый, - Грешев мелко засмеялся, тело его затряслось,
только глаза смотрели на гостя холодно, с каким-то
пренебрежением. - Но бояре-то ведь достали Ивана, он ведь
еще не был Грозным, он мальчишечкой был, молочко еще не
обсохло. И удалился затем от царства, недостойны бояре его
правления, мелюзга, друг другу горло грызут, наушничают, в
заклад отдают, только моргни; как с такими держать Россию?
Только Иван ушел в Троице-Сергиеву лавру, как сразу ж бояре
создали своего орла! Крылья книзу, в лапах - ни меча, ни
креста; нету и Мономаховой шапки. Мистика?! А что ж еще?
Набирал Иван силы в своем добровольном заточении, внимал
молчаливо Пересветову, который предлагал поучиться у турок
властвованию: на всех непокорных напустить янычар, гвардию
императора, все позволено во имя силы державы; родилась
концепция опричнины. Вернулся в столицу, и вместо Святого
Георгия на груди орла появился единорог! Впервые,
единственный раз в Троице- Сергиевской лавре Георгий
Победоносец уступил на груди орла место диковинному
нерусскому единорогу, В чем дело? А? Не догадываетесь?
   - Я обо всем этом слышу в первый раз...
   - Интересно? Я могу рассказать, если чувствую в глазах
слушателя интерес... Так вот, царь Давид, библейский герой,
по имени Кроткий, казнил врагов своих куда как более, чем
Иван, прозванный Грозным. И в поучении к псалму девяносто
первому есть строки: "Враги твои гибнут, а мой рог ты
вознесешь, как рог Единорога". С единорогом на груди орел
Ивана благословил опричнину, казни, кровь... А уж после
разгула этого Иван отменил единорога - доподлинно известно,
не мистика уже, а царев указ, - вернул Победоносца, все
возвращается на крути своя... Но пришел Федор Иоаннович, и
снова крылья стали жалостливы, вид один, взлета не
чувствуется. Да, да, вот, не выдумка ж, правда! И клювики
закрыты, и глазки на орлиных головах сонные. Воцарился
Борис Годунов - и вновь новый орел! Головы его вопиют
вместо меча. О чем же молит Борис? О снисхождении, что ль?
За Димитрия всенародно бьет челом о прощении?! Появился
Лжедмитрий, и с ним орел с императорской короной, которой
папа искушал Ивана Грозного в период его затвора... И того
не искусил, и этот не успел. Не надоел вам? - резко
прервал себя Грешев.
   - Да будет вам, Иван Ефимович, - поморщился Фол, - вы же
чувствуете, как любопытно все, о чем вы говорите. Намерены
печатать?
   - А кому это здесь надо? Вам надо, чтоб я облил грязью
сельское хозяйство Советов. А орлы? Так, безделица,
пустое... Ваша пропаганда весьма прагматична, на том и
обожжетесь, а уж молодцы из "Свободы" таким ядом исходят,
так уж жалки они в своей ненависти, что Кремлю прямо-таки
каждый день подарок делают; злость- то разъедает, она вроде
ржавчины, а россиянина можно добром брать, иначе - не-а, не
выйдет.
   - Любопытно. Хоть и не согласен. Но вы продолжайте,
пожалуйста.
   - Ну что ж! Россия помнит орла, приготовленного для
Лжедмитрия в панстве: ни меча, ни креста, крылышки книзу.
А с Романовыми - крылышки вверх; Мономахова шапка, в лапах
крест и держава, но меча еще нет, истощена Русь боярством.
А потом Богдан Хмельницкий, - вот и трехглавый орел, да
ненадолго. Пришла Софья, исчез Георгий Победоносец... А
после стрелецкого бунта кто-то нарисовал у орла розочки,
цветочки! Что за прелесть, а?! Ну, кто же, кто мог такое
художникам приказывать?! Никто не мог, это сам о... А
потом петровский орел, могуч, крепок... Помер Великий, и
по-онесло! Снова чехарда. Ну, а потом тарабумбия началась
с Временным, там ужас что портачили, такие гербы шлепали,
что не приведи господь... Словом, за четыреста с лишним лет
более тридцати орлов, каждое царствие на Руси свое тянет,
ясно? И лишь одни ваши заклятые вороги за столько лет серпа
и молота не поменяли. То-то и оно! А вы задираетесь...
Вам бы, сильным-то, с силой дело и иметь, потому как то,
"чего вы добиваетесь - развала на Руси, - вам же и обернется
такой кровью, какая даже в Апокалипсисе не написана.
Пожалуйте, милостивый государь, что у вас ко мне? Только
сначала я схожу по малой нужде...
   "Надо было запросить на него справку, - подумал Фол. - Я
допустил ошибку, которая может быть непростительной. Это не
человек, а миф, но в то же время реальность куда большая,
чем в его молодых соплеменниках. Друг другу глотку
перегрызут, игра в "кто главнее". Но как же ловко этот дед
высчитал меня, а?!"
   Грешев вернулся, уселся за стол, шмыгнув носом, спросил:
   - Так каков же ваш интерес ко мне, милостивый государь?
   - Вы сказали про ваше сотрудничество с разведками...
   - А с кем же мне еще было сотрудничать? Кто деньги
платит? Банк? Да на кой я ему ляд! Институт? Так я не
поэт, не профессор, да и уехал я сюда, когда русских все
больше в шоферы таксомоторов брали; престижно - полковник
генерального штаба нувориша по девкам возит. Если бы Москва
открыла двери для всех желающих вкусить вашего рая, вы б
через год приехали в Кремль с челобитной: дадим наибольшее
благоприятствие, запретим "Свободу", перестанем "Посеву"
деньги давать, только, бога ради, закройте границы, удержите
своих скифов дома, лентяи они обломовские, работе не учены,
только глотку драть умеют и лбами друг с другом биться.
   - Отчего вы, русский, так говорите о соплеменниках?
   - Как? - Грешев пожал плечами.
   - Резко, что ли... Простите, а вы настоящий русский?
   - Уж понятно! Столбовой...
   - То есть? - не понял Фол.
   - Наконец-то донял я вас! Все вертел, вертел, не
поддавались, а теперь - на столбовом - взял! Это значит,
дворянин я, столбовой дворянин! русский! С татарщинкой,
конечно, да и без неметчины не обошелся, сколь их к нам
понаехало, а может, какой французик с бабкой моей переспал,
они горазды нашим дурам головы крутить; мон ами, поедем я
Париж, там у меня апартамаи; а у него мансарда на чердаке и
холодный сортир в коридоре. Только русские вроде меня самих
себя и бранят, Инокровцы дифирамбы поют! Кто у вас по
русскому вопросу главный спец? Кто угодно, только не
настоящий русский! Ну что вас привело сюда?
   - Меня интересует Врубель, господин Грешев.
   - В связи с предстоящим аукционом? Или заразились идеей
освобожденного православия?
   - А было закрепощенное? - Фол улыбнулся.
   - У нас все было, милостивый государь... Вот, помню,
беседовал я с немцами, они меня привлекали для анализа
тенденций России в начале тридцатых годов... Нет, нет, я от
Гитлера сбежал, бог знает какие книги оставил в Берлине, я ж
только с локарновцами контактировал, которые хотели дружбы с
Россией... Для них литературу читал, фотографии
разглядывал, альбомы новой живописи анализировал - на этом
материале гадал. Так они, знаете ли, фыркали - нет, нет,
дружески, от удивления, не могли понять логики моего
рассуждения. Я им после прочтения молодого Пастернака,
Тынянова, Тихонова говорю: "Возрождается государственная
идея!" А они: "Ха-ха-ха!" А тут еще гитлеровский холуй,
генерал Бискупский на меня сигнализирует; агент Коминтерна!
Да, да, у нас, если не поешь в одну дуду с эмиграцией,
непременно предатель; обязательно чтобы был, как все, в
унисон; свобода свободой, но попробуй со своим сунуться -
замордуют. Врубель для России как знамение, милостивый
государь, он ее безгранично чувствовал... Как, пожалуй,
никто другой в двадцатом веке, оттого его душегубы и
погубили.
   - Отчего им так интересуется Москва?
   - Так потому, Что она матерь его.
   - Ясно. А фамилия мистера Степанова вам ничего не
говорит? Или князя Ростопчина?
   - Нет.
   - Хорошо, а чем объяснить поворот русских к поиску
старинных картин, похищенных скульптур, исчезнувших
библиотек?
   - Как чем?! Жить стали лучше, читать всю Россию выучили,
студентов наплодили тьмы, поди управься.

                      VIII

   "Дорогой Иван Андреевич!
   Сердце мое разрывается от боли, когда я смотрю на Мих.
Ал. Врубеля! Я был у него в мастерской после того, как он
поправился от недуга, смотрел "Демона". Это чудо!
Представляю, что будет на выставке! "Не простят ему этого,
ох, не простят", - вспомнил снова слова Кости Коровина в
Нижнем Новгороде. И не простили. Серов и Остроухов, друзья
его, высказали свои замечания; Врубель сорвался, все его
бранят, думал, свои будут мягче; накричал на Серова; но
Остроухов спас положение, пригласил отобедать; Михаил
Александрович сменил гнев на милость, снова стал
предупредителен, кроток... Сказывается, видно, бессонница,
он простаивает у мольберта по двадцать часов, глотает
ложками бром с фенацетином, сжигает себя заживо.
   На выставке успех был оглушительный, но Третьяковская
галерея отказалась приобрести "Демона"! Да, да, отказалась!
Говорят, восстали члены московской городской думы, на них
оказали давление из сфер, Великий Князь Владимир
Александрович соизволил заметить, что это "нездоровое
искусство, далекое от традиций".
   То был страшный удар для Врубеля. Он совершенно высох,
шея торчит из воротника рубашки, как цыплячья, пиджак обвис,
глаза запали... Надо ж помнить, что после родов
очаровательная Надежда Забела-Врубель сошла со сцены, все
время отдавала маленькому Саввушке, потом трагедия с
младенцем, так что тяготы жизни на плечах одного Врубеля...
   Выручил фон Мекк, купил "Демона", что спасло несчастную
семью от голода.
   Друзья оберегают художника от того, чтобы ему не
попадались особо злобные рецензии на его работу, воистину
гениальную. Да разве убережешь? Кто-то словно организует
травлю всего нового и талантливого, чем так щедра земля
русская. Кто?! Ведь это же истинные враги нашего
искусства. Банда бездарен стоит за этим, злобных и
алчных... Я слышал, как Врубель нахваливал молодого
безвестного художника Малявина, рекомендовал его картины
Мамонтову, Мекку, Остроухову. А как он продвигает молодого
Ге?! Как не скупится на эпитеты, называя его гениальным
иллюстратором, будущей гордостью русского книгопечатания!
Как обожествляет Бруни! А почему? Да оттого, что дар
таланта - доброта и полнейшее отсутствие зависти к коллегам
по искусству. Дар бездари - зависть, неистовость кликуш,
шантаж "традицией". А ведь не пройдет и десяти лет, как
Врубель сделается истинной традицией русской культуры, по
нему учиться станут, только смогут ли, такие раз в столетие
рождаются...
   Я вспомнил отчего-то, как в гостях он увидел двух дам,
говоривших что-то на ушко друг другу. "Давайте играть в
"тайну", - предложил художник. - Все шепотом!" И -
весельчак по натуре - вовлек всех; дамы и мужчины принялись
шептать что-то друг другу на ухо, он тоже поначалу принял
участие в игре, а потом принес лист бумаги и в какие-то два
часа написал поразительную вещь - "Тайна". Он ведь и "Пана"
в два дня написал. Иному дремучему академику на это жизни
не хватят, как же завистники простят такое ему?!
   "Царевну-Лебедь", кстати, он продал Морозову за триста
рублей... Просил пятьсот, тот долго торговался, попрекая
Врубеля тем, что он слишком быстро работает, Врубель,
бедняга, обещал следующую вещь еще лучше написать... Ну и
уступил Мих. Ал. за триста... Слава богу, фон Мекк
заказал авторскую копию, уплатил по-рыцарски...
   Пожалуйста, узнайте, нет ли возможности издать альбом
Врубеля? Ему предложили это из Парижа, право, обидно будет,
если завоюет он Россию из-за границы!
   До скорой встречи, дорогой Николай Сергеевич!
   Ваш Василий Скорятин".

                        3

   В квартире никого не было: старшая дочь, Бэмби,
отправилась за город к приятелю, младшая, Лыс, поехала за
город к Наде, очень любит мать, никого так не любит, как ее;
Степанов пошел к себе в мастерскую, достал из шкафа пару
рубашек, джинсы, кроссовки; всегда мучительно собирался,
обязательно забудет что-нибудь важное, а лишнее положит в
чемодан; позвонил Зите; очень хороший и добрый человечек.
   - Как у тебя сегодня дела, маленький?
   - Как всегда. Будни, Митяш, скучаю; о вас думаю.
   Степанов давно не звонил Зите; удивился; кажется, раньше
она меня на "ты" называла, терпеть не мог одностороннего
"ты".
   - С каких пор ты меня на "вы"?
   - Я всегда вас так называла.
   - Черт, не может быть...
   - Правда. Просто не обращали внимания... А может,
раньше называла на "ты", не помню... я же вас забыла.
Скучаю и забываю, забываю и скучаю...
   - Ну да, - он усмехнулся. - Я тебя в Доме кино с таким
красавцем видел, что просто сил нет.
   - Это когда же?
   - Да с месяц назад.
   - А вы с кем были?
   - С мужчинами, - Степанов вздохнул.
   - Так и поверила.
   - Как-то странно вы, женщины, устроены. Молчала бы ты,
Зитуля, грех ведь.
   - Хотите, чтоб я к вам приехала?
   - Хочу.
   - Надо помыть кухню?
   - Попала в десятку. Да и собрать надо меня.
   - А вы куда?
   - Ненадолго.
   - Снова на полгода исчезнете?
   - На неделю.
   - Тогда красавцев не поминайте. Сами исчезаете
постоянно, а меня, бедную, попрекаете... Вы один?
   - Нет. С мамой и детьми.
   Зита рассмеялась.
   - Ладно. Еду.
   - У тебя деньги есть?
   - Нет.
   - Одолжить можешь?
   - Попробую. А что надо?
   - Купи в кулинарии что-нибудь.
   - Я девушка безынициативная, вы мне указания давайте.
   - Свекольных котлет купи. А если есть ледяная, у нас
вообще будет сказочный стол.
   "Хороший человек, - снова подумал Степанов, положив
трубку. - Их поколение чудесное, лучше нашего, легче, что
ли; беспечнее. Мы-то запрограммированы на дело. А может,
это правильно? Может, наоборот, тревожно, что они так легки
и беспечны? Откуда это? Как откуда, - возразил он себе, -
от спокойствия. Войны не знали, карточек на хлеб и ботинки;
страшных ночей не знали, когда никто не ведал, будет ли
утро; конуры в коммуналках тоже не знали, когда один
коридор, двадцать жильцов и две плиты, очередь на которые
расписана, и на ванную комнату тоже, а у туалетов так целые
баталии разыгрывались..."
   Степанов однажды, когда еще был жив его друг Режиссер,
пришел к нему на студию - в Лихов переулок и попросил
подобрать московскою хронику, начиная с сорок пятого года;
улицы, рестораны, дома, театры, магазины, квартиры. Девочки
из монтажного цеха работали два дня, приготовили пять
коробок; Степанов и Режиссер заперлись в маленьком зале,
просмотрели материал и долго потом сидели молча, смоля
сигареты.
   - Ты что пишешь? - спросил тогда Режиссер.
   - Сорок четвертый год.
   - А зачем хроника?
   - Не знаю... Видимо, без ощущения исторического
оптимизма нет искусства. Я-то помню нашу Можайку в снегу и
грязи, и было это в сорок пятом, и в сорок девятом то же
было; я-то помню, как ужасно были одеты наши люди: черный
или синий цвет, сплошная униформа, разве что бурки
попадутся, начальственные бурки, белые с желтым кожаным
ободком, мы-то помним с тобою, сколько людей ютились в
коммуналках, но проверить себя необходимо. Вот и проверил.
   - Когда ты купил первый телевизор?
   - Телевизор-то бог с ним, а ведь тридцать лет назад мало
кто знал, что такое холодильник. А вот поди представь
сегодня, как жить без холодильника. Можешь?
   - А ты?
   - Не могу. Хоть убей, не могу. А ведь американцы почти
в каждом доме имели холодильник еще в тридцатых годах...
   - Зато у нас самые красивые девушки на земном шаре. Не
согласен? - улыбнулся Режиссер.
   - Согласен.
   Зита пришла со свертком и сразу же стала мыть посуду.
Это у нее какая-то страсть, подумал Степанов, вытирать пыль
и мыть посуду, в гены заложено, не иначе.
   - А масло у тебя есть? - поинтересовалась Зита, легко
поцеловав его в щеку легкими холодными губами. (Занятно,
подумал Степанов, как это странно все у них: - стоит войти
в твой дом и начать мыть посуду, "вы" исчезает, только "ты",
отчего так? Он вспомнил фильм "Их было пятеро", боевик
пятидесятых годов; там была замечательная актриса, она
играла проститутку; драматург написал ей прекрасные слова,
когда она поднималась с мужчиной, который любил ее, на
фуникулере в Париже и он предложил ей перейти на "ты", она
отказалась: "Через мою постель прошло так много солдат, они
так легко называли меня на "ты", что высшим благом любви я
ощущаю право говорить "вы" тому, кого люблю, и от него
слышать это же...")
   - У тебя есть масло? - переспросила Зита.
   - Кажется.
   - Если нет, мы погибли. Свекольные котлеты развалятся,
положи я их на сковородку без масла.
   - У меня тефлоновая. Можно без масла.
   - Что-то я не верю в эти новшества.
   - Дикарка ты? Картофельный бунт затеешь?
   - Отбунтовалась, слава богу.
   - Давай сначала сложим мои вещи.
   - Две минуты дел.
   - Больше. Надо упаковать черный хлеб, две банки икры
сунуть в кроссовки, а шерстяные носки, трусы и джемпер
можешь класть как душе угодно.
   - Джемпер-то зачем? Весна.
   - В Лондоне весны холодные.
   - Ты в Лондон? Как интересно! А плащ взял?
   - Нет.
   - Так ведь там всегда дожди.
   - Не больше, чем у нас. Слушай, Зитуля, почему ты ко
мне, старику, ездишь?
   Зита рассмеялась.
   - "Старик"! Ты не знаешь, что такое старик. Ты умеешь
цветы дарить. Женщине ничего не надо, только б подарили
цветы. Так приятно.
   - Объясни, почему.
   - Но ведь ты даришь? Значит, понимаешь, как это важно...
   - Говорят, что надо. Я штудирую мировую литературу,
учусь льстить женщинам. Зита поставила посуду в сушилку,
оглядела маленькую кухоньку, села на табурет возле окна,
подперла щеку кулачком и вздохнула.
   - Жизнь какая-то дурацкая, да, Юрьевич?
   - Есть несколько. Что это тебя в минор потянуло?
   - Так... Ты женился, когда я в первый класс пошла, а Лыс
и мой Колька родились в один год. Ты один, и я одна, а
вместе нам быть нельзя - ни мне Колька не простит, ни тебе
Лыс и Бэмби. Ты мотаешься, от себя убегаешь, а меня
красавцы обхаживают. Говорят, судьба каждого предопределена
заранее. Верно, да?
   - Черт его знает. Наверное.
   - Ты счастливый, у тебя есть любимое дело... Пойдем
чемодан укладывать?
   - Айда.
   Золотой человек, подумал Степанов; самое страшное, когда
в женщине проглядывает хищница; а в общем-то, не мы ли их
такими сделали? Унизили до равноправия, ей теперь,
бедолаге, и в очереди стоять после работы, и обед готовить,
и белье в прачечную нести. А он телевизор смотрит, возлежа
на диване. В тапочках. Хоть бы босой, в этом есть что-то
мужское, так нет ведь, все норовят в шлепанцы влезть,
домашний покой, сплошная благость...
   Зита собрала чемодан быстро и споро; так только Бэмби
умеет складывать, подумал Степанов; у Бэмби началась своя
жизнь; и слава богу: я не вправе ее ни в чем "упрекнуть, я
обязан радоваться этому; иначе все будет
противоестественным; годы - это потери, и ничего с этим не
поделаешь; Роланд испытывал счастье, только если против него
выходила на поле брани сотня; когда ему противостояли пять
рыцарей, он чувствовал раздражение; с каждым прожитым днем
врагов у тебя все больше; болезни; одиночество; страх перед
усталостью, которая не позволяет писать, так как ты мог
раньше, бессилие веред мыслью в том, что не успеешь сказать
все, что обязан; литератор подобен аккумулятору, жизнь -
постоянная подзарядка, только-только поднялся до понимания
чего-то общего, только-только ощутил Слово, как вдруг
хвороба, и все уходит с тобою в небытие... Ах, как прав был
Уайльд, корда говорил, что слово более могуче, чем музыка
или краски, оттого что в нем и страсть, и одухотворенность,
и музыкальность, и цвет, и, главное, мысль... Хотя тайна
накопления слова вечна, и счастье, если ты окажешься хоть
частицей этого процесса...
   - Знаешь, я иногда думаю, - сказал Степанов, когда они
вернулись на кухню и Зита включила маленькую электрическую
плитку, - что все эти мои трепыхания с нашими картинами не
очень-то и нужны...
   - А ты не слушай идиотов... И потом тебе завидуют...
Живешь, как хочешь, девушки к тебе льнут, здоров...
   - Здоров, - повторил Степанов. - Мечтаю скорее лечь на
койку и уснуть.
   - А мне нравится смотреть, как ты спишь. Тебе страшные
сны показывают?
   - Я их не помню. Бэмби все свои сны помнит.
   - ...Я так ею на выставке любовалась, так восхищалась ею.
Какая же она красивая... Похожа на Надю.
   - На меня тоже.
   - А мой Колька на отца похож. Меня это стало пугать.
   - Не вздумай при нем ругать отца. Это оттолкнет от тебя
мальчика.
   - Я знаю, хвалю его отца, все время хвалю... Знаешь, как
трудно постоянно врать?
   - Но ведь что-то хорошее у тебя с ним было?
   Зита пожала плечами.
   - Рыбу прожаривать?
   - Ни в коем случае. Я сыроед.
   - Знаешь, все-таки самая прекрасная поэтесса - это
Цветаева.
   - Ты любишь только ее и Ахматову, да?
   - Наверное. Только несчастья создают великую поэзию.
   - У вас с ним было хорошее! - убежденно сказал Степанов.
- Разве Колька - это не самое прекрасное в твоей жизни?
   - Да, - сказала Зита. - Верно.

   В восемь утра позвонила Бэмби.
   - Па, я не опоздала?
   - Нет.
   - Сейчас приеду и отвезу тебя в Шереметьево.
   - Хорошо.
   Зита вздохнула.
   - Не говори Бэмби, что ты зря занимаешься своими
картинами, это очень больно слышать, так больно, что прямо
сердце разрывается... Кто обидел тебя?
   - Никто. Просто мне показалось.
   - Не обращая внимания... Сколько у меня еще есть
времени?
   - Минут десять. Выпей кофе.
   - Не хочу. Я хочу поцеловать тебя. И, пожалуйста,
позвони, когда приедешь; ты ведь только перед отъездами
звонишь... А потом красавцами коришь...
   - Выходишь замуж за него?
   - Да.
   - Правильно.
   - Нет. Неправильно, просто он спортсмен, мастер, -
Кольке это нравится, мальчишка ведь...
   - Ты тоже мастер.
   Она усмехнулась.
   - Я бывший... А он гонщик, понимаешь... Но, если
скажешь, что не надо, я не выйду.
   Степанов закурил.
   - Увы, я скажу "надо".
   - Я все равно стану приезжать к тебе.
   - Это будет нечестно.
   - Честно. Любви у нас нет с ним, так, мирное
сосуществование, очень удобно.
   - Ты очень одинокий человек, Зита...
   Она покачала головой.
   - Очень одинокий человек ты. И я ужасно люблю тебя...
   "Нет, - подумал Степанов, - ты сказала не то слово;
просто ты привыкла ко мне, тебе спокойно со мною, хотя,
наверное, с тем лучше, да и молод он, следовательно, полон
фантазий, а что такое фантазия, как не мечта о совместном
будущем, обязательно счастливом? "Люблю" - особое слово.
Нет еще такого слова, не родилось еще такое слово, которое
определяло бы наши отношения; много молодых женщин тянутся к
мужчинам моего возраста - не за деньгами или благами, отчего
так? Вот бы "Литературке" социологический опрос провести".
   - Ты о чем, Юрьевич? - спросила Зита.
   -О тебе, - ответил он и погладил ее по щеке. - Спасибо
за то, что пришла, я очень тебе рад, человек...

                           IX

   "Дорогой Иван Андреевич!
   Слава богу, Врубель снова в прекрасной форме, недуг
отступил! Как он пишет, бог ты мой, как он вдохновенно
работает!
   Портрет Забелы-Врубель на фоне берез сказочен! "А
"Раковина"? Князь Щербатов сразу же выложил за нее три
тысячи рублей! А еще два года назад "Царевна-Лебедь" стоила
триста! Неужели мы признаем гения лишь после трагедии, им
перенесенной?! Или - хуже того - смерти?!
   А каков его "Автопортрет"?! Какая сила духа, какое
моральное здоровье, какая доброта!
   Враги примолкли, имя гремит не только в России, но и в
Париже. Враги его не что иное, как мелюзга, но ведь эк они
смогли организовать травлю! Сколь последовательно и упорно
рвали его своими грязными когтями, до чего изобретательно
клеветали, как топтали любую его работу!
   Он вернулся из клиники с ворохом рисунков и заготовок,
пишет каждый день я снова не отходит от мольберта по
восемнадцать часов, а то и больше.
   Порою мне кажется, что он словно бы чувствует нечто,
поэтому торопится отдать нам все то, что ему
предначертано...
   Слава его создалась сама по себе, им одним, его трудом,
никто из критиков не написал о нем сколько-нибудь серьезных
статей. Вой шавок забыт, исследования творчества гения негу
и в помине, поскольку не готовы мы еще к этому; он всех вас
обогнал, он живет на двадцать лет вперед, но имя его тем не
менее известно. Вот ведь диво-то, а?! Воистину, Иваны, не
помнящие родства. Человек, создающий такой престиж России,
ее национальная гордость, невероятно одинок. А может,
критики просто-напросто не решаются писать об нем, понимая
свою малость в сравнении с ним?
   Но кто же, кто будет радеть о памяти народа?!
   Салонная болтовня имени не делает. Труд, только труд во
имя Родины, только испепеляющая честность, только талант,
богом данный...
   Грустно и пусто, Иван Андреевич, и просвета не видать.
                                             Ваш
                                                В. Скорятин".

                            4

   Розен вышел из самолета, кутаясь в толстый шарф (купил в
"Березке"; где-то прохватило; последние дни были забиты
совещаниями; накурят, откроют форточку, сквозняки; москвичи
крепкие, а он почувствовал озноб, испугался, что свалится,
постоянно хотелось укутаться, самое страшное ощущение -
холод).
   В Цюрихе было солнечно, хотя с гор дул холодный еще
ветер; пассажиров немного, после пасхи все отсиживаются
дома; сезон деловой активности в эти недели несколько
спадает; пограничник лениво глянул на его зеленый паспорт;
пропустил; пошел за багажом (вез, как всегда, черный хлеб,
баночную воблу, деревянные сувениры из магазина на улице
Димитрова; прощаясь, сказал Степанову, что, если бы ему дали
право производить русские сувениры и торговать ими по всему
свету, он бросил бы станки, стал мультимиллионером; ходите
по золоту, не хотите нагнуться); чемодан подвезли через пять
минут; взял каталку, пошел к выходу; сначала в отель, оттуда
звонок русскому князю; интересно бы понять, каков его
бизнес; вполне возможна кооперация; завтра в банк, первый
взнос в предприятие - десять тысяч баков; жаль, что об этом
нельзя написать - в Нью-Йорке задавят в два счета, да и
Панама в этом смысле не подарочек; конечно, город пахнет
золотом, прекрасное место, откуда можно вертеть дела, что же
касается поддержки русских, и думать нечего; вокруг
американские военные базы, в каждом видят шпиона; конечно,
для рекламы это неплохо, меценатов чтят, только бы чуть
попозже, года через два, когда у меня в банках Женевы и
Цюриха будет столько денег, что не страшны словесные
нападки; русские говорят, что на каждый роток не накинешь
платок, верно, но в каждый раскрытый клювик можно положить
пять тысяч долларов, и клювик закроется.
   - Мистер Розен, - услышал он чей-то тихий незнакомый
голос за спиной, и сразу же почувствовал, как в груди стало
холодно; Жаклин всегда говорила, что у него абсолютное
чувствование.
   Мужчина, который окликнул его, был в синем пальто
тончайшей шерсти; лицо волевое, сильное; сила чувствовалась
в том, как были посажены его глаза, круглые, птичьи, очень
глубоко; брови вразлет, густые, словно бы наведенные резкие
продольные морщины по щекам; чуть оттопыренные боксерские
уши (по точечкам на мочках видно, что ему периодически
убирают волоски, очень квалифицированная работа, специалисты
на вес золота), гладкий высокий лоб, красивая седина,
последнее, что заметил Розен, были лайковые, мягчайшей кожи
туфли; как правило, такие можно купить только в магазине Ка
Де Вэ в Западном Берлине или в лондонском "Сэлфриджес"; лет
семь назад подобная обувь производилась большей частью в
Испании, куда им девать коровьи кожи, корриды каждый день,
теперь такой обуви нет, гонят расхожую, демократизация,
рынок точно реагирует на такого рода изменения.
   - Я слушаю вас...
   - Меня зовут Луиджи, мистер Розен. У меня к вам
поручение.
   - Да, но я не знаю вас, мистер Луиджи. - Розен хорошо
говорил по-английски, но с невероятным акцентом, по
образованию техник, ничего не попишешь, страсть к точности,
в русском-то говорится, как читается, одним словом,
фонетика; потому- то, наверное, русские так недоверчивы к
англосаксам, во всем ищут второй смысл а поди не ищи, если
каждое слово - загадка и два в ней смысла.
   - Я Луиджи Роселли, владелец фирмы по торговле правами на
журнальные и газетные статьи. С мафией не связан, - мужчина
улыбнулся; лицо похоже на Бельмондо; далеко за пятьдесят; но
зубы все свои; или же летал в Штаты, там вживляют новые,
вырванные у юношей, погибших в автокатастрофах, бешеные
деньги, но гарантия абсолютная. - Я отвезу вас, - он кивнул
на свой "мерседес", - по дороге поговорим...
   - Я не езжу с незнакомыми, - ответил Розен, ища глазами
полицейского, увидел двух, успокоился. - Вы можете сказать
мне то, что хотите, здесь...
   - Хорошо, я подъеду в ваш отель, - сказал Роселли. -
Право, я не намерен похитить вас. Или шантажировать. Меня
просили поговорить с вами о том деле, которое касается не
вас, но вашей семьи.
   - Говорите! - воскликнул Розен, сложив на груди свои
короткие маленькие руки.
   - Вы не хотите, чтобы я знал, где вы остановитесь на эту
ночь? Но ведь это так легко выяснить... Впрочем, как вам
угодно, пойдемте в кафе.
   - Да, но у меня чемодан...
   - Это, конечно, очень серьезное препятствие, - Роселли
смешливо дернул кончиком тонкого перебитого носа. - Я
занимался спортом и помогу докатить ваш чемодан до кафе; за
воду и сандвич плачу я.
   Когда они сели за столик, Роселли попросил наглого
официанта - посмел не провести их за столик, а лишь
барственно кивнул бритой головой - принести два кофе,
поинтересовался, не хочет ли Розен двойной, тот ответил, что
несколько ошеломлен происходящим, кофе вообще не пьет,
только чай; сердце; ограничится стаканом воды; "Нет, нет,
самой обыкновенной, от минеральной у меня изжога"; и
приготовился слушать, как-то странно при этом похлопывая
себя по карманам.
   - Хотите курить? - осведомился Роселли. - Пожалуйста,
только мои без фильтра, я долго жил в Париже. Привычка -
вторая натура...
   - Благодарю. Я бросил курить, хотя до сих пор не могу
себе отказать в двух-трех сигаретах...
   - Фокусы, - вдруг жестко к сухо сказал Роселли. - Так вы
курить никогда не бросите. Это опасное занятие - сидеть
между двумя стульями, мистер Розен.
   - Что? - спросил Розен и снова почувствовал в груди
холод.
   - То самое. Словом, мне поручено сказать, что мистер
Степанов работает на Кремль; "красный князь" ведет здесь -
по его заданию - пропаганду, "мир и дружба", словом, сами
понимаете... Если вы действительно решили платить им
деньги, вашему предприятию в Панаме может быть нанесен
ощутимый урон.
   - Да, но я имею право тратить мои деньги так, как хочу!
Я это делаю в интересах моего бизнеса, в конце концов! Мне
никто не поможет, если я себе не помогу! И потом что тут
предосудительного - купить несколько картин и вернуть их
России?
   - Ничего. Ровным счетом. Речь идет лишь об этом
аукционе. Те люди, которые намерены приобрести Врубеля, не
позволят, чтобы он ушел на Восток. Эти люди имеют большой
вес в банковском мире. Они сомнут вас.
   - Откуда вы узнали, что я намерен...
   Роселли вытащил из кармана конверт, вынул из него две
странички, протянул Розену.
   - Читайте. Это запись телефонных разговоров Степанова с
князем...
   - Вы из разведки?
   - Упаси бог! Вы никогда не прибегали к услугам частных
детективных агентств?
   - Да, но зачем мне это?!
   - Прочитайте, прочитайте, мистер Розен. А прочитав,
подумайте, не придется ли вам прибегнуть к их помощи.
   - У вас есть очки? - спросил Розен. - Мои в портфеле.
   - Я читаю без очков.
   Розен открыл свой плоский портфель, неожиданно для себя
протянул Роселли ложку из Хохломы, которую на самолетах
Аэрофлота дарят пассажирам первого класса; достал очки;
прочитал странички, не прикасаясь к ним пальцами.
   - Да, но это ж явная слежка. У вас есть основания
следить за этими людьми? Они делают что-то противозаконное?
   - Повторяю, меня уполномочили передать вам, что в ваших
же интересах взять сейчас билет на самолет, который идет в
Нью-Йорк или Панаму. И улететь. Люди, которые мне поручили
эту миссию, относятся к вам с симпатией. Вы доверчивый
человек. Москва втягивает в свои сети на чем угодно -
культура, спорт, медицина, - а потом бизнесмен оказывается в
центре паутины, выпутаться из которой невозможно.
   - Да, но я заангажирован, мистер Роселли! Я говорил в
Москве, что я хочу помочь им!
   - Понятно, понятно... И под это пошли вам навстречу?
Сулили льготы? Обещали наибольшее благоприятствование?
Скажите им, что у вас случился сердечный приступ. Если
хотите, мы подготовим соответствующие справки. Пришлете
потом письмо, что по-прежнему горите желанием проявить себя
на ниве меценатства, пусть только сообщат, где будет новый
аукцион русской живописи. Прекрасный выход из положения...
   - Тем не менее ваш ультиматум ставит меня в сложное
положение. Может быть, господа, которые поручили вам эту
миссию, каким-то образом компенсируют сложности, которые
возникнут у меня в Москве?
   - Вас ведь никто не вынуждал в Москве к меценатству, я
полагаю? Это была ваша инициатива? Или кто-то намекнул на
целесообразность такого рода комбинации?
   Розен снова всплеснул руками.
   - Какая комбинация?! Я был совершенно искренен! В конце
концов, я обязан им спасением...
   - Перестаньте, мистер Розен. Своим спасением вы обязаны
самому себе. И никому другому. - Он обернулся к официанту,
щелкнул пальцами (отчего-то именно этот сухой, властный
щелчок произвел самое ужасающее впечатление), не глядя на
счет, бросил деньги, положил в карман сдачу и резко
поднялся.
   Розен тоже встал, по привычке сложил не груди руки.
   - Погодите же! Мы ни о чем ив договорились...
   - Честь имею, мистер Розен, Я свое поручение выполнил, -
ступая мягко, как рысь, Роселли пошел к выходу.
   - Погодите! - взмолился Розен. - Вы же говорили о
заключении врачей, погодите!
   Роселли, не оборачиваясь; остановился; секунду стоял,
словно бы в раздумье, потом вернулся, постоял над Розеном,
который так и не поднялся со стула, сказал рубяще, властно:
   - Я найду вас сегодня в десять вечера в "Савойе".
По-моему, вы останавливаетесь именно там?
   - Да, но откуда вы знаете?!
   - Мистер Розен, вы не мальчик, и я вышел их детского
возраста. Я чувствую, что вы продолжаете комбинировать, еще
не приняли окончательного решения... Напрасно... Взвесьте
все, что я вам сказал... Вы ищете выход; вы умный, но и я
не дурак... Смотрите, не заиграйтесь. Итак, "Савой" лобби,
десять вечера. Честь имею...
   ...Розен первым делом позвонил в Нью-Йорк Жаклин;
продиктовал свой телефон; сказал, что неважно себя
чувствует, спросил, как дети, не звонил ли кто их фирмы, все
ли спокойно, пожаловался на колотье в боку; на вопрос, как
дела - Жаклин была главным советчиком, умница, - ответил,
что все нормально.
   Потом разделся, налил а громадную ванну горячей воды и
блаженно опустился в зелено-пенное озеро; отчего-то
испугался, что может захлебнуться, потому что ноги не
доставали до краев: высший шик - громадные ванны,
утопленные в мраморном полу, рассчитано на голиафов или на
то, чтобы с тобою рядом нежилась девица; расслабился, закрыл
глаза и только тогда подумал, что положение у него
чудовищное, появиться в Москве невозможно; если не выполнить
обещания, Степанов его просто-напросто не поймет. Нет,
сказал он себе, я должен найти выход; наверное, нужно
позвонить князю, это прямо-таки - необходимо; нельзя,
возразил он себе, они слушают все телефоны, эти итальянские
бандиты; а как же поступить? Позвонить в его офис, когда
князя нет? А что? Верно. Сказать секретарю, что Розен
здесь, времени в обрез, надо кое-что передать, самолет
уходит через три часа. А если секретарь его найдет? Или
сам князь приедет в аэропорт? Можно дать неверный телефон.
А потом сказать, что перепутал секретарь; нет, детство,
наивность, не годится. Надо было в Москве езде по телефону
спросить номер его счета и перевести деньги, этого никто не
узнает, никакие детективы, частные или государственные;
детектив детективом, а, банк есть банк...
   ...Телефон в номере прозвонил резко, требовательно; Розен
снова ощутил тошнотную пустоту в желудке, накинул халат,
прошлепал маленькими мокрыми ступнями по синему персидскому
ковру, снял трубку; кто-то прерывисто дышал, на его
испуганный вопрос "Кто, кто там?!" не ответили; он очень
тихо вытерся, словно бы в номере был еще кто-то невидимый,
и, достав из портфеля карты, быстро разбросал
"наполеоновскую косыночку", очень верил...
   Потом позвонила Жаклин; к ней только что приходили;
плакала; умоляла вернуться; путанно говорила о
предчувствиях; "Поверь, родной, если ты будешь упрямиться,
нас ждет горе..."

                           5

   Лондон ошеломил Степанова. Он бывал во всех столицах
Европы, подолгу жил в Париже, Берлине, Мадриде; однажды, лет
восемь назад, провел в столице Англии пять часов; плыл тогда
на теплоходе в Гавр; устроили экскурсию; "Посмотрите налево,
посмотрите направо"; завели в диккенсовскую Лавку
древностей; в одном из парков на низко стриженном газоне
стоял обнаженный парень с гривой спутанных волос, держал на
плече орла и делал странные гимнастические упражнения; птица
в такт махала громадными крыльями; Степанов тогда ощутил
запах гнезда, терпкий какой-то.
   Пожалуй, более всего его поразили старые, стертые
лестницы и порту; именно в них он ощутил величие; оно Не
очень-то считается с внешними аксессуарами; важнее
количество судов, стоящих на рейде, чем внешний вид порта.
   Проезжал по районам, где жил когда-то Джек Лондон;
вспомнил, как в молодости, еще репортером, мечтал пожить
здесь, написать Цикл новелл об американце, пытался сделать
это и В Испании - пройти по всем местам "Испанского
дневника" Кольцова, - тоже не успел. Как же много пролетает
мимо, Не успеваем... После того как улетел из Аргентины,
гонял в маленьком двухместном самолетике над пустыней Наска
в Перу, где кем-то и Когда-то были выложены таинственные
знаки для древних астронавтов: разговорился с молодым
пилотом; тот учился в Буэнос-Айресе; "У нас механиком был
старик, он готовил к полету машины французского писателя со
сложным именем". - "Сент-Экзюпери? - спросил Степанов. -
Вы его имеете в виду?" - "Кажется, да, - ответил парень, -
что-то похожее, старик очень интересно рассказывал, как
тогда летали через океан на маленьких двухмоторных
самолетиках и француз этот не боялся поднимать машину ни в
грозу, ни в ураган". Степанову стало мучительно стыдно:
прожил два месяца в стране, а про Сент-Экзюпери забыл;
"Суета, суета, суета, неоплаченные счета". Подумал, откуда
эти слова, и вспомнил Москву шестьдесят четвертого, премьеру
"Трех апельсинов" в Театре юного зрителя, банкет, который
устроил потом в "Арагви" Михаил Аркадьевич Светлов; тогда
еще был жив Мирингоф, он привел Степанова в театр и заставил
написать пьесу, и Варпаховский еще был жив, и Гриценко, и
Алейников, только не надо сейчас о них, сказал себе
Степанов, очень пусто станет тогда жить, надо жить живыми;
Бэмби надо жить, Лысом; но ведь эти слова написал Светлов, а
его нет; Степанов прочитал ему свои стихи, каждый прозаик
балуется стихами, а Светлов - с его острым лунным профилем -
взял салфетку и написал на ней: "Сколько раз я в гробу
пролежал, столько раз я друзьям задолжал, суета, суета,
суета, неоплаченные счета". Протянув салфетку Степанову, он
сказал тогда: "Мальчик мой, не занимайтесь чужим делом,
лучше поедем ко мне и, если хотите, поговорим о поэзии, хотя
говорить о ней кощунственно".
   Нет, ничего Степанов тогда не понял в Лондоне; надо
поездить по этому громадному и такому разному городу, надо
подивиться его паркам и озерам, надо понять всю значимость
различия между районами Челси и Кенсингтона, Вестминстера,
Белхема и Блекхиса; надо проехать по Тауэр-бридж через Темзу
и ощутить тайну Сити, его Кажущуюся запутанность, а на
самом-то деле жесткую островную логику...
   - Слушайте, - спросил Степанов приехавшего в аэропорт
Суржикова из торгпредства, - а все-таки отчего здесь
правостороннее движение? Или лево? Путаюсь в этом
лево-право, но почему наоборот? Не как всюду в Европе?
   - От рыцарства, - ответил Суржиков. - Со времен
средневековья рыцарь всегда был справа, так уж повелось,
традиция.
   - Ах ты, черт возьми, как интересно!
   Он вспомнил Сингапур, странную и грустную Джой, которая
была с ним все время, пока он работал там в начале
семидесятых. Сингапур еще жил по законам бывшей империи,
десятилетия потребны Для государственных Перемен, многие
десятилетия, азбука политики, ничего не попишешь... А где
сейчас Джой? Мы были одногодки, и это очень страшно, если я
ее встречу; когда женщине пятьдесят три, а ты был с нею
пятнадцать лет назад, это как поминки по безвозвратно
ушедшей поре, упаси бог.
   - Что с программой, Дмитрий Юрьевич? - спросил Суржиков.
- Завтра в десять утра встреча с сэром Годфри, он ведет ваше
шоу.
   - Нет, Коля. Как говорил Бабель, об завтра не может быть
и речи. Завтра весь день я буду в "Сотби", на Нью-Бонд
стрит. Встретиться можно или поздно вечером, или же с утра
послезавтра.
   - Хорошо, я внесу коррективу... Сейчас в отель?
   - Да. Где мне забронировали номер?
   - В "Савойе".
   - Но ведь это очень дорого. Зачем?!
   - Поскольку встречу ведет фирма сэра Годфри, он и
бронировал для вас номера. Тут вопрос престижа, нельзя жить
во второразрядном, он имеет дело только с серьезными людьми.
   - От "Клариджа" далеко?
   - Не очень.
   Степанов посмотрел на часы: семь; есть время принять
душ, очень устал; визу получил только накануне, страшная
нервотрепка; билет в кармане, все дела отложены, настроен на
поездку, а визы нет; со своими-то можно драться, пойти на
верх, а здесь полнейшая безнадега: "Лондон еще не дал
указаний, ждем". И все тут. Вот и жди, ощущая свое
полнейшее бессилие; демократическое общество, правила игры;
тебя обсматривают со всех сторон, изучают, анализируют;
словно, ей-богу, муравей какой.
   В номере работал кондиционер, хотя на улице не было
жарко; на столике рядом с телевизором стояли фрукты, орешки;
визитная карточка: "Желаем всего самого лучшего в нашем
отеле, управляющий - Хэмфри Пьюдж". Спасибо, мистер Пьюдж,
винограда в этом году я еще не пробовал, надо загадать
желание, всегда, когда пробуешь что-то новое, чего еще не ел
в этом году - будь то свежий картофель, редис или виноград,
- загадывай желание, сбудется, только Загадывай не после
того, как съешь сладкую желто-зеленую виноградину, а до;
все-таки май, черт подери; двадцатый век; везут самолетом,
знай плати деньги...
   ...В восемь часов он подошел к "Клариджу"; лакеи в
коричневых фраках и высоких цилиндрах дружески распахнули
дверь; ни тени подобострастия или раболепия; делают свою
работу, и все тут; в лобби князя не было; Степанов спросил
портье, приехал ли "принс Ростопчин".
   - О да, сэр... Он у себя, номер пятьсот три. Вас
проводить?
   - Нет, благодарю.
   - Из лифта направо, пятая дверь, сэр...

   Степанов постучал; услыхал "входи"; Ростопчин сидел у
телефона; прикрыв трубку ладонью, шепнул:
   - Замучили звонками, прости, что не спустился, садись,
угощайся фруктами.
   На столике была такая же ваза, как в "Савойе", виноград,
груши, яблоки и бананы; орешков Степанов не увидел.
   После бесчисленных "да неужели", "не может быть", "что вы
говорите" Ростопчин наконец повесил трубку; вздохнул,
покачал головою.
   - Совершенно невероятная история! Меня разыскал здесь
Зенон, мой друг по маки. А лотом какие-то идиоты звонили,
словно сумасшедшие. Как это хорошо, что ты приехал, я
страшно рад. Неужели ты не мог взять паспорт и прилететь в
Цюрих? Ты мне был очень нужен у Лифаря.
   - Не мог.
   - Неужели?! Почему?
   - Потому что сначала я должен договориться с тем, кто
пошлет меня в командировку... Это раз... Потом я обязан
запросить визу и ждать ответа... Два. После этого получу
паспорт - три.
   Ростопчин вздохнул.
   - Знаешь, я задал такой же вопрос одному журналисту из
Москвы... Он ответил, что паспорт у него постоянно в
кармане, ездит когда и куда хочет. Зачем он лгал?
   - А дурак, - отмахнулся Степанов.
   - Да?! - князь по-детски удивился/очень открыто и
доверчиво. - Но он же доктор искусствоведения, чуть ли не
профессор.
   - Ты разве не видел глупых профессоров? Нарушена
пропорция головы и задницы, усидчивости и ума - вот тебе и
глупый профессор.
   Ростопчин рассмеялся.
   - Ты прав, Митя. Вопрос пропорций - вопрос вопросов
человеческого бытия... Дураков так много, увы!

   (Фол взглянул на своего сотрудника Джильберта; вместе
слушали разговор князя и Степанова в соседнем номере,
усмехнулся; в свое время Джильберта направили в Оксфорд;
учился в семинаре китайской истории; последние два года
посвятил себя исследованию русской литературы.)

   - Ты выглядишь усталым, - сказал Степанов.
   - А я и есть усталый, - отозвался Ростопчин. - В Лондон
приехала стерва...
   - Кто?
   - Моя бывшая жена... Так что запомни, на этот раз я
ничего не плачу. Ты привез мне пятнадцать тысяч долларов из
Министерства Культуры и попросил быть твоим консультантом,
ясно?
   - Нет, не ясно... Сколько тебе передал Розен?
   - Я его и в глаза не видел. Он мне даже не позвонил...
   - Не может этого быть, Женя! Я проводил его в
Шереметьево! Он сел на самолет! В Цюрих...
   - Не звонил, - повторил князь.
   - Может быть, тебя дома не было?
   - Там всегда дворецкий и повар Жена дворецкого бежит к
каждому звонку, страшно любопытна, ты же знаешь ее, а в
офисе постоянно дежурит секретарь.
   - Ничего не понимаю. Он сам предложил передать тебе
десять - двадцать тысяч...
   - Не думай об этом, Митя. Научись спокойно относиться к
потерям. Золле привезет документы, он будет внизу через
полчаса. Бедный, у него нет денег на самолет, я оплачу ему
проезд, но он такой гордый... Мы предъявим документы Золле
о том, что Врубель был похищен нацистами, и мы выиграем эту
драку, поверь... А те пятнадцать тысяч, которые у меня
остались... Да, да, да, увы, только пятнадцать. Я не хочу
скандала, ты же знаешь женщин... Стареющих женщин... Боже
как прекрасны молодые, верные подруги, как рады каждому дню,
как счастливы даже часом доброты, надежности и веселья...
Словом, пятнадцать тысяч мы пустим на то, что интересует
твои музеи - письма, книги, документы, а Врубель будет нашим
так или иначе. Знаешь, сюда летит чартерный самолет из
Нью-Йорка Закупили коллекционеры, так что, судя по всему,
предстоит драка.
   - Я должен позвонить Розену...
   - Что это тебе даст? Откуда он взялся? Ты мне не
объяснил толком. Такой милый голос... Он понравился мне по
телефону говорит по-русски прекрасно...
   - Розенберг тоже говорил по-русски прекрасно.
   Ростопчин удивился.
   - Какой? Майкл Розенберг? Из "Нешнл корпорэйшн"?
   - Нет, Альфред Розенберг.
   - Тот, что воровал картины в музеях?
   - И расстреливал ни в чем не повинных людей...

   (Фол шепнул Джильберту:
   - Розенберг и Штрайхер - два самых черных мерзавца из
гитлеровской камарильи, Степанов прав.)

   - Ешь виноград, - сказал князь.
   - Спасибо, я уже ел.
   - Где?
   - В моем отеле. В "Савойе". У меня же здесь
выступление... Только это дало мне возможность приехать к
тебе. Женя. Спасибо Андрею Петровичу...
   - Это он организовал?! Какой чудный человек! Он не
скучает в Москве? Все-таки быть послом интереснее, чем
руководить компанией...
   - Его компания имеет такой оборот, как иное государство,
не до скуки. Думаю, сейчас забот у него не меньше, чем
раньше. Но все-таки я должен позвонить Розену, Женя... С
ним что-то случилось, уверяю тебя.
   - Не надо меня ни в чем уверять. Он человек бизнеса. Я
тоже человек бизнеса. Увы, не умею писать книги. Столько
сюжетов, таких поразительных сюжетов. Забудь о нем...
Пойдем вниз, вдруг Золле уже пришел... В утешение нам обоим
я должен тебя порадовать: Лифарь на этот раз не пустил в
продажу письма Пушкина. Я уговорил его.
   - Как тебе это удалось?
   - Знаешь, лучше после... Все это слишком больно...

   (Фол дождался, пока закрылась дверь в номере князя,
выключил диктофон, на который шла запись, снял со стены
прослушивающее устройство, убрал его в "дипломат", запер
особым ключом, подстраховал специальным кодом на защелках -
пять букв алфавита, попытка повернуть хотя бы одну из них
приведет к тому, что из ручки бабахнет парализующий газ, -
посмотрел на часы, сказал:
   - Ну, а про все дальнейшее, Джильберт, мы узнаем позже от
наших ребят, они сидят внизу... Или хотите пойти послушать
сами?
   - Мне было бы крайне интересно.
   - Валяйте, почему нет. Я не люблю смотреть на тех, кому
готовлю зло; сердце начинает щемить.)

   Золле был бледен, до синевы бледен; он поднялся навстречу
Ростопчину и Степанову, руки не протянул, кивнул, ломко
уронив голову на узкую грудь.
   - Добрый вечер, господа.
   Степанова поразила перемена, происшедшая с профессором:
он еще больше похудел, щеки запали, длинные,
пронзительно-черные глаза казались потухшими.
   - Поедем куда-нибудь ужинать? - спросил князь. - Я
приглашаю. Здесь довольно дорого. В районе Сохо
великолепные итальянские кабачки, очень вкусно и почти без
денег...
   - Нет. Благодарю, - покачал головой Золле.
   Степанов удивился:
   - Почему? Я бы с радостью заправился. После полета у
меня всегда дикий аппетит...
   - Я бы предпочел, - сказал Золле, - первую часть нашей
беседы провести здесь, господа, а потом - в зависимости от
результатов - будет видно, что мы станем делать дальше,
   - Что с тобой, Зигфрид? - Степанов недоумевающе смотрел
на профессора. - Объясни, бога ради, я ничего не понимаю.
   - Объясню, господин Степанов, - ответил Золле. - Для
этого и приехал сюда... Они сели за столик, подошел
официант, поинтересовался, что будут пить гости.
   Ростопчин заказал кофе, назвал свой номер попросил
передать счет портье, внезапно побледнел, сунул под язык
пилюлю и как-то жалко улыбнулся.
   - Господин Степанов, - начал Золле.
   - Мы были на "ты", Зигфрид, - заметил, Степанов, - Я
чем-то тебя обидел?
   Золле словно бы споткнулся; замер; произнес по слогам:
   - Вы вели себя все время нечестно по отношению ко мне!
   - Только не надо ссориться, - сказал Ростопчин. - Я
очень прошу вас, господа! Нам грешно ссориться. Что
стряслось?
   Золле между тем, не взглянув даже на Ростопчина,
продолжал:
   - Я получал неопровержимые данные о том, что вы постоянно
платили деньги господам Шверку, Цоппе и Ранненброку за те
скудные материалы, которые они получили в процессе их
поисков...
   - Я?! - Степанов даже руками всплеснул; вспомнил Розена
- тот так же махал ладошками, ну, скотина, ну, прохиндей, -
но потом сразу же забыл коротышку; что это говорит Золле,
бред какой-то. - Я никогда ничего не платил никому, Зиг...
господин Золле! Все то, что делали Штайн, Тэрри и
остальные, как я полагал, делали это из чувства
справедливости, из желания помочь возвращению в музеи
награбленного.
   Золле по слогам, звеняще продолжал, словно бы не слыша
Степанова:
   - Вы прекрасно знаете, что я истратил все мои сбережения
на поиски! Все! До единого пфеннига! Поиск - не хобби для
меня, а жизнь! Вот, - он достал из толстого потрепанного
портфеля большую папку, - Тут записаны все мои траты. Судя
по тем суммам, которые вы переводили моим
малоквалифицированным коллегам, здесь сущая безделица, всего
восемь тысяч марок. Если вы платили им, то тем более
обязаны уплатить мне!
   - Только не ссорьтесь, господа, - снова попросил
Ростопчин. - Нельзя же, право! Ты должен уплатить
Профессору Золле, если платил другим, Митя...
   - Но я же не платил! - как-то жалобно, негодуя на себя
за эту жалкость, крикнул Степанов. - Откуда у меня деньги?!
   - Русские иногда выкупали вещи на аукционах. Это было в
Париже и Монте-Карло, - продолжал Золле. - У меня есть
факты! Вы не смеете отрицать факты, господин Степанов.
   - Ну, хорошо, хорошо, - сказал Ростопчин. - Я оплачу вам
расходы, профессор, нам нужны ваши документы о картине
Врубеля, ради этого мы и собрались здесь...
   - Я мог прислать вам эти документы по почте, - тем же
звенящим голосом ответил Золле, побледнев еще больше. -
Меня привело сюда чувство негодования! За какие- то
дерьмовые бумажки господин Степанов платил другим людям,
плохим людям, с дурным прошлым, а я пустил по ветру все, что
было, как последний осел! А я не осел! - голос его
сорвался, и он заплакал. Плакал молча, только слезы
катились по щекам, быстрые старческие слезы.
   - Зигфрид, Зигфрид, ну что ты?! - сказал Степанов,
положил руку ему на колено. - Нас с тобою кто-то хочет
поссорить! Это все неправда! Я был убежден, что мы
работаем от сердца, а не для денег...
   - У господина Ранненброка есть расписка, данная вами, -
ответил Золле, плача по-прежнему. - И эта ваша
отвратительная ложь делает невозможным наше сотрудничество.
   - Дайте телефон господина Ранненброка, - сказал Степанов,
- мы позвоним ему сейчас же.
   - У меня нет оснований не верить расписке. Там была ваша
подпись!
   - Это фальшивка!
   - Значит, три человека, мои соотечественники, лгут, и
только вы говорите правду?!
   - Повторяю, - отчеканил Степанов, - я никому, никогда и
нигде не платил денег! Я неофициальное лицо, я... Словом,
я настаиваю, чтобы мы сейчас же позвонили этому самому
Ранненсбургу!
   - Ранненброку! - так же отчеканил Золле. - И мне стыдно
за вашу ложь!
   - Я не стану продолжать разговор в таком тоне!
   - Господа, ну нельзя же так! - лицо Ростопчина сделалось
морщинистым, стало видно, что он очень постарел. - Надо же
обо всем говорить спокойно...
   Золле сбросил руку Степанова со своего колена и обернулся
к Ростопчину.
   - Это вы можете говорить спокойно! И он, - кивнул на
Степанова. - А я не могу! Не могу, ясно вам!
   И, резко поднявшись, выбежал из "Клариджа".

   (Через две минуты после того, как позвонили из холла и
сказали, что ждут внизу на бутылку белого вина
"либефраумильх" семидесятого года - пароль, означавший, что
операция с Золле прошла успешно. Фол набрал цифры 7529712;
когда в отеле ответили, он попросил телефониста семнадцатый
номер, мистера Грибла; представился Ваксом из Нью-Йорка,
фирма по реставрации старины и скупке произведений изящных
искусств, сказал, что все улажено, серьезного конкурента во
время завтрашнего мероприятия не будет; интересующую картину
Врубеля можно взять по вполне пристойной цене, дело сделано.
   Мистер Грибл только что прилетел из Америки;
действительно любитель русской старины; арендовал чартерный
рейс; последние два года он собирал коллекцию русской
живописи и икон; недавно вышел из дела с девятью миллионами
на личном счету; земли в Техасе сдавал в аренду - лишняя
подстраховка на случай "черной пятницы", инфляции типа
двадцать девятого года; земля - она и есть земля, самое
надежное вложение капитала.
   - Мистер Вакс, я признателен за информацию. Гонорар, как
и уговаривались, будет переведен вам после завтрашних
торгов, спокойной ночи.
   фол поднялся, закурил, прошелся по номеру; черт с ним, с
этим гонораром; все что угодно, только бы развалить троицу,
поставить крест на альянсе: Ростопчин - Степанов - Золле;
даже если немец вдруг и пошлет почтовым "экспрессом" свои
документы о том, что Врубель был похищен, Ростопчин их не
получит, вопрос проработан; Степанов тем более, да и потом
Золле не знает, где остановился красный; можно спускаться
вниз, рейнское вино со странным названием "молоко любимой
женщины" воистину прекрасно, почему бы не начать с него?!
   фол позвонил Джильберту, сказал, чтобы за немцем
присмотрели, не более того; события ни в коем случае не
форсировать; он нам нужен живым и в полнейшем сознании;
сейчас джентльмен на последнем градусе истерии, возможен
срыв; я должен знать, каким теплоходом он отплывет или когда
вылетит в бремен; его обязаны встретить наши люди; дорога
успокаивает или же, наоборот, доводит до криза; и то и
другое равно выгодно комбинации.
   Позвонил Ричардсону в Гамбург, попросил запустить вдело
прессу; время, место прибытия Золле и точную дату сообщит
Джильберт, включите автоматический ответчик на телефонном
аппарате, если отлучитесь надолго.)

   - Ну и что? - спросил Степанов. - Конец предприятия?
   Ростопчин вздохнул.
   - Едем отсюда к чертовой матери.
   - Едем.
   - К итальянцам? Или китайцам?
   - Ты ж хотел к итальянцам... Только у них все мучное, не
боишься разжиреть?
   - Боюсь. Едем к китайцам.
   Ростопчин чуть поднял руку, и нему сразу же подошел
официант; склонившись, по- воробьиному повернул голову,
словно рассматривал какую-то невидаль.
   - Пожалуйста, подскажите, какой китайский ресторан
считается в Лондоне самым хорошим? - спросил князь.
   - Сейчас же наведу справки, сэр, - официант отпорхнул к
портье, что-то сказал ему, тот ловко открыл один из двадцати
справочников, лежавших у него под рукой; через три минуты
официант вернулся, принес листок бумаги (весь в тисненых
разводах, герб "Клариджа", шрифт золотой, нет на них,
дьяволов, бумажного голода) с адресами и телефонами
Тринадцати ресторанов.
   - Это наиболее престижные, сэр. Всего в городе более
двухсот китайских заведений, однако мы не считаем возможным
рекомендовать их Вам. Если позволите дать совет, я бы
предпочел ужин В "Пекинз мун" (Родней роуд, шесть), очень
любопытная кухня - не Кантон, те фокусничают, - настоящий
Пекин...
   - Благодарю. - Ростопчин поднялся. - Завтра я скажу,
насколько ваш совет был удачным.
   Они вышли из отеля, швейцар в своем коричневом котелке
сделал рукою факирский жест, сразу же подкатил старомодный
черный "Остии"; Ростопчин назвал адрес; поехали; внезапно
лицо его замерло, осунулось даже.
   - Мне это очень не нравится, - заметил он.
   - Мне тоже.
   - Я не о том... За нами следят, Митя.
   - Зачем? Кто?
   - Не знаю... Те двое, что сидели рядом за столиком и
лобби, выскочили следом и едут за нами... Очень странно...
   - Пусть себе... Для тебя авантюра, для меня сюжет...
   - Официант сказал "Пекинз мун"... Они слышали.... Очень
хорошо... Ты же не воевал, Митя?
   - Я не воевал, Женя.
   - Видишь, а я воевал. Точнее, сражался. Партизаны
сражаются... Послушайте, - ^ обратился он к шоферу. - Я
вам буду очень благодарен, если вы сделаете так, чтобы наша
машина проехала под желтый свет. Следом идет автомобиль с
теми людьми, которых я не хочу более видеть.
   - Да, сэр, - ответил шофер, - но штраф довольно высок.
   - Не сомневаюсь, - согласился Ростопчин, сказав Степанову
по-русски: - Наверное, они не поедут на желтый свет, они же
убеждены, что мы отправились любоваться пекинской луной...
   Он достал из кармана бумажку, принесенную официантом, дал
шоферу другой адрес: Холливуд роуд, шесть, ресторан
называть не стал; уроки маки; покачал головою.
   - Знаешь, перебирать мы с тобою не будем. Есть что
анализировать. А эту работу можно делать лишь на трезвую
голову...

   (Люди Фола, потеряв такси Ростопчина, действительно
поехали в "Пекинз мун".)

   Ростопчин я Степанов устроились в "Голден дак" в глубине
зала; официант сразу же принес свечу, зажег ее; подал
тяжелые меню, выслушал заказ и засеменил на кухню. Лоб
Ростопчина был по-прежнему изрезан морщинами; Степанов не
видел его таким никогда еще - маска, а не лицо.
   - Сейчас будем звонить к юристам, - сказал Ростопчин. -
Хорошо бы найти зубастых журналистов. У тебя здесь никого
нет?
   - Никого. Ты убежден, что за нами следили?
   - Да.
   - А почему нам нужны юристы или зубастые журналисты?
   - Загибай пальцы, - сказал Ростопчин, - Истерика Золле...
Ты действительно никому не платил денег за документы?
   - Могу побожиться.
   - Не поверю. Вы все атеисты... Итак, истерика Золле...
Раз. В высшей мере странная истерика... Его, видимо,
кто-то чем-то невероятно обидел, понимаешь? Сказали про
тебя такое, чего он просто не мог вынести... Он очень
чистый, незащищенный человек...
   - Мне могли говорить про него что угодно, я бы никогда не
поверил...
   - Даже если предъявить доказательства?
   - Какие?
   - Ну, такие, например, что он намеренно вводит наш поиск
в заблуждение.
   - Этого не может быть!
   - Эмоции, - сухо оборвал Ростопчин; он и говорил сейчас
иначе; рублено, коротко, сухо. - Если бы тебе показали
документы и выложили на стол факты, ты бы поверил. Да, да,
не спорь. Значит, ему тоже выложили факты.
   - Почему он не согласился звонить к этому самому
Равеибрюку?! Я же предлагал...
   - Потому что там был не один лишь господин Ранненброк.
Там были еще двое. И они беседовали с ним на его родном
языке, Митя. Это очень важно, когда с человеком говорят на
его родном языке. Он пережил в "Кларидже" трагедию...
   - Почему?
   - Потому что ты вел себя неверно.
   - Как я должен был себя вести?
   - Как врач. Как добрый доктор, который говорит с
тяжелобольным человеком,
   - Что же он, псих, что ли?!
   Ростопчин вздохнул.
   - В какой-то мере да... Как и ты, кстати. И как я...
Это происходит незаметно, исподволь, но, если ты засыпаешь с
мыслью о чем-то одном, крайне важном для себя, и с этой же
мыслью просыпаешься, все твое естество постепенно
подчиняется одному, единственному. У меня есть бизнес, сын,
наконец, у тебя журналистика, дочки, кино, а он один.
Совершенно один... Да, да, я вполне серьезно... Если бы ты
распластался перед ним, говорил, как с женою, страдающей
истерией, можно было бы договориться. А - ты...
   - Ладно, допустим, с Золле ты прав. Дальше?
   - Дальше... Я пока не рассказывал тебе... Вдруг узнаю
совершенно неожиданно накануне вылета: мой сын,
оказывается, в безвыходном положении - кто-то хочет
доказать, что он купил землю, часть которой принадлежала
фирме, строящей дороги. Юристы из Буэнос-Айреса говорят
мне, что дело странное, но процесс, если его начинать, может
вылиться в чудовищную сумму, противники моего сына - могучие
люди, перепилят... Включилась стерва... Нервотрепка...
Истерики... Это уже удар против меня. Я должен был
выложить деньги, чтобы спасти сына. Да, да, те деньги,
которые были приготовлены на Врубеля. Пятнадцать тысяч я
сохранил, но не убежден, что нам хватит... То есть
наверняка не хватит... Драка на аукционе будет невероятная,
у "Сотби" умеют нагнетать страсти. Это два. Теперь Розен.
Если он сам к тебе пришел, если имеет бизнес с Россией,
заангажировал себя предложением помочь нам, завязал под это
связи - а он, я убежден, с твоей помощью это сделал - и даже
не позвонить мне... Он ведь не дурак? Нет? Тогда почему
не позвонил? Не знаю. И ты не знаешь. Но это три, Митя,
это три. И последнее. Два молодых человека, которые сидели
рядом с нами в "Кларидже", а потом бросились в машину и
поехали следом. Это четыре. Можешь возразить?..
   - Могу. По пунктам...
   - Не надо, милостивый государь, - услыхали они за спиной
скрипучий старческий голос; фраза была произнесена
по-русски, без акцента; обернулись резко, будто кто-то
толкнул их; за соседним столиком сидел старик с водянистыми,
чуть навыкате глазами; тонкая пергаментная шея торчала из
широкого воротника старомодной рубашки, "бабочка" болталась
где-то на груди - черная в белый горошек. - Вы не
опровергнете доводов вашего знакомца. Это говорю вам я,
Иван Грешев. С вашего позволения, я занимаюсь не одним
только Врубелем, но и им тоже, вот уже семьдесят лет... Я
живу по соседству, милости прошу ко мне, там побеседуем.

                           6

   В Нью-Йорк Розен вылетел той же ночью, что прилетел в
Цюрих, благо шел самолет из Индии; домой приехал совершенно
разбитый, сразу же сел к телефону, связался с Эндрю -
адвокатом, который работал с ним последние пятнадцать лет;
тот рассердился:
   - Посмотри на часы! Это у вас в Москве день, а у нас еще
не началось утро!
   - Мне надо срочно тебя увидеть, Эндрю, - сказал Розен, -
Срочно, понимаешь?
   - Завтраком накормишь?
   - Да.
   ...Уже за столом у Розена, выслушав Жаклин (она объясняла
лучше мужа, как-никак английский был ее родным языком),
Эндрю пожал плечами.
   - Какого черта ты вообще полез в это дело, Джозеф?
   - Не учи меня делать бизнес с русскими, - отрезал Розен.
- Скажи, как сейчас поступить. Чтоб и волки были сыты, и
овцы целы.
   - Это сложное дело. И оно мне очень не нравится.
   - Можно подумать, что нам оно нравится, - заметила
Жаклин.
   - Надо бы немедленно, - задумчиво протянул Эндрю, -
посоветоваться с кем-то из польской общины.
   - Это безумие, - сказал Розен. - Ты прекрасно понимаешь,
что они посоветуют.
   - Ну, так отправь деньги этому красному князю телеграфом.
   - Если они записали мой с ним разговор из Москвы, то и
телеграфный перевод будет зафиксирован.
   - У тебя есть какое-то предложение, я вижу это, -
объяснил Эндрю, - Так прямо и говори, что у тебя на уме. А
я отвечу тебе, стоит или нет. С точки зрения закона. Вот и
все.
   - Ты, лично ты можешь вылететь в Цюрих или в Лондон и
передать этому князю деньги?
   - У меня послезавтра начинается очень важный процесс.
   - Во сколько обойдется перенос дела?
   - Это невозможно. "Электрисити" уплатили мне большие
деньги, речь идет об аренде земли, так что неустойка тебя
разорит.
   - Бели ты вылетишь сегодня, завтра вечером сумеешь
вернуться.
   Жаклин зябко поежилась.
   - Если они следили за тобой, почему бы им не организовать
такую же слежку за Эндрю?
   - Не повторяй глупостей о тотальном шпионаже в стране, -
снова отрезал Розен. - Работает группа, которая имеет свой
интерес в культурном бизнесе, это понятно. Видимо, они
вколотили в дело крупные средства. Вот и все. А я поддался
тебе, когда ты перезвонила в Цюрих, мне передалась твоя
нервозность.
   - Все-таки я чувствую острее тебя, Джозеф. Я женщина.
   - Битый мужчина вроде меня, - оборвал ее Розен, -
чувствует опасность лучше. Ты не очень-то себе
представляешь, что меня ждет в Москве, когда я туда вернусь.
Они не любят болтунов. Понимаешь? Они их попросту не
терпят.
   - Я могу отправить мою секретаршу, - предложил Эндрю. -
Она позвонит князю.
   Розен запротестовал:
   - К нему не надо звонить, Эндрю. Я же сказал тебе.
   - Ты тоже не поддавайся панике, - заметил Эндрю. - Одно
дело - звонок из Москвы, а другое - из Нью-Йорка.
   Розен поднялся, быстро заходил по комнате, потом хрустнул
пальцами, остановился возле окна.
   - Между прочим, это довод. Пусть она позвонит ему и
скажет, что вылетает сегодня, попросит встретить в
аэропорту, объяснит, что везет деньги... Нет, этого
говорить нельзя... Я чувствую, что нельзя, понимаете вы
меня?! Я чувствую, что этого говорить нельзя! У меня есть
его адреса, пусть она летит в Цюрих и едет к нему в бюро.
Или домой. Или в Лондон, если он уже там. Без следов. -
Розен посмотрел на часы. - Банк откроется через десять
минут, я возьму деньги, а ты отправишь свою девушку в Цюрих,
мне нравится это предложение. Только пусть она молчит, кто
передал деньги, откуда и почему...
   - Это несерьезно, - возразил адвокат. - Он же не хиппи
какой-нибудь, он обязательно спросит, кто передал деньги. Я
понимаю, что десять тысяч - это чепуха, но, если этот князь
- серьезный человек, он обязан задать вопрос, кто, зачем и с
какой целью прислал ему деньги. Он ведь ждал тебя, Джозеф,
именно тебя, а не мою Кэрол Эн.
   - Хорошо, что ты предлагаешь, Эндрю? - спросила Жаклин.
- Ты все отвергаешь, но не вносишь никаких предложений. Так
у Джозефа снова начнется стенокардия.
   - Вылечат, - усмехнулся Эндрю. - Вставят стимулятор.
Это научились, были бы баки. Единственная возможность:
Кэрол Эн открыто говорит князю, что тебе угрожали и поэтому
ты просишь держать в тайне твой вклад в его предприятие...
   - Я не убежден, что он с этим согласится. Он достаточно
состоятельный человек и подачки не примет. Тем более он
русский, они ж все либо Обломовы, либо Мцыри...
   - Кто? - в один голос спросили Жаклин и Эндрю.
   Розен досадливо поморщился.
   - Ах, ну не знаете вы про них ничего! Словом, так он
может не взять деньги. А если письмом?
   - Ты же сам говорил, что хочешь работать без следов, -
заметила Жаклин.
   - Он напишет, чтобы князь запер письмо в сейф, а еще
лучше сжег, - сказал Эндрю. - И расскажет правду про то,
что произошло. По-моему, это вполне достойно. Вызови сюда
твоего русского содиректора, пусть срочно вылетит из Панамы.
Объясни ему, что случилось, он передаст своим, Москва
отнесется к такой ситуации с пониманием, - Эндрю вдруг
усмехнулся. - Мне кажется, им это даже понравится -
несколько напоминает то, что они про нас пишут.
   - Откуда ты знаешь, что они про нас пишут? - Розен пожал
плечами. - Пользуешься информацией, которую печатают наши
газеты, а они печатают лишь то, что нужно ополоумевшим
политикам. А рассказать Паше надо, ты прав... Между
прочим, это вообще выход из положения, это лучше, чем твоя
Кэрол Эн...
   Розен снял трубку телефона, набрал код Панамы; Паша был в
офисе.
   - Ну? - тихо, обычным своим голосом спросил Розен. -
Как?
   - Все путем, - ответил Паша.
   - Возьмите первый же самолет и прилетайте сюда, Паша.
Надо кое о чем поговорить, возможно, придется махнуть в
Цюрих. Я жду.
   - Лечу, - ответил тот и положил трубку; виза у него была
постоянная, летать приходилось часто.
   - Едем в банк, - сказал Розен. - Потом вернемся сюда и я
напишу письмо князю.

   ...Как только служба зафиксировала телефонный звонок в
Панаму и сумму, снятую Розеном с его личного счета, началась
стремительная работа, - результатом который был дорожный
инцидент: по дороге в аэропорт Панамы грузовик, за рулем
его сидел наркоман, на всем ходу налетел на автомобиль, в
котором Павел Иванович Алексеев спешил на самолет.

                         7

   - Вот так-то, - заключил Грешев. - Ясно?
   - Кому это выгодно? - спросил Ростопчин. - Зачем?
   - Существует множество вариантов ответа, - усмехнулся
Грешев. - Но ни один из них не будет правильным, потому что
я не могу вам открыть всего, что знаю... Правила игры,
ничего не попишешь, я никогда не нарушаю правил игры...
   Ростопчин достал из кармана чековую книжку, выписал сто
фунтов, положил на стол.
   - Это плата за те разговоры, которые мы сейчас проведем
из вашего дома. Можно?
   Грешев посмотрел на чек, пожал плечами.
   - Пожалуйста. Но вы выписали слишком большую сумму.
   - Мы будем звонить во много стран.
   - Пожалуйста, - повторил Грешев. - Напишите ваш адрес,
князь, я верну оставшиеся деньги.
   Ростопчин протянул ему визитную карточку, старик с
благодарностью спрятал ее в стол; у нас такое невозможно,
подумал Степанов, сразу же сказали бы: "Ну что вы, что вы,
какая мелочь". А потом бы злились; нет, все-таки проклятый
Запад знает цену сухой корректности.
   Ростопчин достал длинную записную книжку, помимо
телефонов и адресов вклеена страничка - для памяти на каждый
день; строчка для необходимых дел, телефонных звонков и
переговоров; прекрасно дисциплинирует; быстро пролистал
страницы, набрал парижский номер.
   - Франсуа? Жак? Да неужели? Твой голос невероятно
похож на отцовский! Как дела? Да ну?! Поздравляю. Нет,
из Лондона. Да, трехдневный ваканс, хочу повеселиться. А
где папа? Там есть телефон? Да, срочно. Минута, пишу, -
он посмотрел на Степанова, тот начал лихорадочно искать
записную книжку и ручку.
   - Диктуйте, - проскрипел Грешев; перо (именно так,
работал гусиными перьями) в руке, стопка маленьких листочков
бумаги рядом, все просчитано, опаздывающий - в чем бы то ни
было - обречен на гибель самим ритмом здешней жизни.
   - Шестьсот тридцать семь, восемьдесят два, тридцать...
Кто? Мадам фрелль? Она жива?! Да неужели?! Командор
почетного легиона?! Но она моя помощница, почему я только
офицер легиона? Какая несправедливость! Пожалуюсь
Миттерану! Хотя ему не до меня, обнимаю, мой друг,
поздравляю еще раз.
   Ростопчин положил трубку, пожевал губами, потом спросил:
   - Господин Грешев, поймите меня правильно... Где вы были
в период с тридцать третьего по сорок пятый годы?
   Грешев усмехнулся.
   - Вопрос правомочен. Я уехал из Германии в тридцать
третьем. От Гитлера. Во Франции жил до сорокового. Потом
в Лондоне. В меру своих сил помогал борьбе против нацистов.
Вы сейчас намерены говорить о том, кто именно похитил
Врубеля? Опасаетесь, не был ли я связан с наци? Нет, не
был, я их ненавижу...
   Ростопчин обернулся к Степанову,
   - Ты не говоришь по-французски?
   - Нет.
   - Я не помню, знает, ли Франсуа английский... Ладно, в
конце концов, будешь говорить мне, я переведу.
   Он набрал номер, попросил к аппарату мадам Фрелль, долго
поздравлял ее, обещал прилететь в Париж на week-end в конце
следующего месяца, потом попросил Франсуа; сразу же перешел
к делу:
   - Слушай, ты говоришь по-английски? Слава богу, я
передам трубку моему другу, он изложит суть дела, а ты дашь
ему бесплатный совет. Если же ты стал скрягой и не
работаешь без гонорара, я прилечу в Париж, отвезу в "Крейзи
хоре", и мы будем квиты, - он протянул трубку Степанову. -
На, Митя, этот Франсуа - гений юриспруденции, только не
говори сумбурно, старайся быть последовательным, ясно?
   - Добрый вечер, - сказал Степанов, - я хочу вам объяснить
суть дела. Из одного нашего музея была похищена картина
известного художника...
   - Вы не представились, - сказал Франсуа.
   - Меня зовут Степанов, я русский литератор.
   - Давно живете на Западе?
   - Я живу в Москве.
   - Можно попросить князя?
   Степанов протянул трубку Ростопчину, шепнув:
   - По-моему, он боится говорить со мной.
   Ростопчин поморщился, досадливо махнул рукой - не пори
чепухи.
   - Франсуа, это мой друг... Что? Нет. Да, уверен.
Значит, у меня есть основания... Нет, я не пойму тебя...
Что? - он долго слушал то, что ему говорил Франсуа, потом
перебил его; голос стал сухим, каким-то даже простуженным.
- До свидания, Франсуа, я раздумал приезжать к тебе...
   Положив трубку, он сказал, ни на кого не глядя:
   - Он выставил свою кандидатуру... Ему неудобно...
   Грешев заметил:
   - Будь проклят тот час, когда умер де Голль...
   Ростопчин посидел в задумчивости у телефона, потом снова
начал листать свою книжку; позвонил в Люксембург.
   - Мадлен? Здравствуй, это я. Спасибо. А ты? Чудесно.
Где Александр? Слава богу! Передай ему трубку, у меня
срочное дело... Здравствуй, Кинжал, это Эйнштейн. Ничего.
А ты? Да неужели? Молодец. Слушай, я передам трубку
русс... советскому писателю Степанову. Он только что из
Москвы, на пару дней... Это мой друг... Ему... Нам нужна
консультация. Ты можешь его выслушать? Спасибо, я был
уверен, Ты говоришь по-английски? Ничего страшного, он тоже
не миссис Тэтчер...
   Ростопчин облегченно вздохнул, пояснив Степанову:
   - Это адвокат ведущих банков; дьявол; знает все.
   - Добрый вечер, мистер Кинжал, - Степанов отчего-то
улыбнулся трубке. - Я буду излагать дело по пунктам.
Можно? Спасибо. Итак, в сорок втором году нацисты вывезли
из одного города на Украине три тысячи девятьсот сорок три
картины европейских и русских мастеров. Картины исчезли.
Да. Ни одну не нашли. Да. Но завтра на аукционе к продаже
выставлено полотно нашего художника Врубеля, кото... Что?
Я проспеленгую: "В", как "Вена", "Р", как "Рейкьявик", "У",
как "Умберто", "Б", как "Брюссель", "Е", как "Европа", "Л",
как "Лондон", - быстро говорил Степанов. - Да, русский.
Полотно было вывезено из музея двенадцатого июля сорок
третьего года, об этом есть соответствующий документ... Да,
советский... На обратной стороне холста, возможно,
сохранились цифры "12-764". Это клеймо эйнзацштаба
рейхсляйтера Розенберга... Да, именно тот... Нет, он был
министром оккупированных восточных территорий в то время..,.
Да, увы, это все, что у нас есть... Мы намерены заявить в
"Сотби", что картина похищена, и потребовать ее
возвращения... Нет. Больше ничего... Сегодня должны были
прийти документы о людях, которые паковали картину, увозили
ее в рейх, передавали на хранение в соляную штольню, с
описанием и распиской, но, к сожалению, этих бумаг мы не
получили... От немца... Его зовут господин Золле. Нет, с
Запада... Почему? - Степанов закрыл мембрану ладонью,
шепнул: - Он говорит, что наши документы совершенно
недостаточны...
   - Спроси его, что будет, если мы все же заявим о факте
хищения, - сказал Ростопчин.
   - Не спрашивайте, - Грешев покачал головой. - Лучше я
вам поясню, что может стать, если вы выступите с таким
заявлением...
   - Пожалуйста, спроси, что может быть, - Ростопчин
повторил раздраженно, а потому особо учтиво; ясно было, что
говорил он это Грешеву.
   - Хорошо, а если все-таки я заявлю завтра в "Сотби", что
они торгуют краденым? - спросил Степанов.
   - "Сотби" - могучая фирма, - ответил Кинжал, - Они
работают наверняка. Здесь что-то не так... В лучшем случае
- картину снимут с торгов и назначат экспертизу, в худшем -
вас привлекут к суду за злонамеренную клевету; штраф может
быть ошеломительным.
   - Сейчас я передам князю, минуту.
   - Экономь время, - сказал Ростопчин, - дан трубку, я его
поблагодарю; я тебе весьма признателен, Кинжал, целуй своих,
жду в гости, до свидания, ты был очень любезен.
   Положив трубку, спросил:
   - Ну? Что он говорит?
   - Либо экспертиза, либо суд с последующим штрафом, -
объяснил Степанов.
   - Не верю, - возмутился Ростопчин. - Ты никого не
оскорбляешь, ты просишь провести расследование...
   - Милостивые государи, - проскрипел Грешев, - вам ничего
не говорит фамилия Деринг?
   - Из филиала "Дреэднер банка" в Швейцарии? - спросил
Ростопчин. - Хайнц Деринг?
   Грешев поднялся со своего стула, подошел к стеллажу,
достав одну из бесчисленных папок, вздохнул.
   - Я боюсь смерти только потому, что жалею свои архивы,
Кому они достанутся? Внуки пустят их с молотка, они не
говорят по-русски, а уплатят им хорошо... Если бы все ушло
в один институт хотя бы... Нет, не Хайнц. Его зовут
Александр, он врач из Освенцима...
   - При чем здесь Освенцим? - удивился Ростопчин. - Скоро
полночь, у нас нет времени, надо найти какого-нибудь
британского юриста, заинтересовать прессу, надо что-то
придумать, завтра будет поздно...
   - Наберитесь терпения, князь, - сказал Грешев. - Я займу
у вас десять минут - даже с чтением выдержек из судебного
процесса...
   - Давай послушаем, Женя, - Попросил Степанов, - десять
минут ничего не решают...
   - Итак, - начал Грешев, - в середине шестидесятых годов
некий американский писатель выпустил книгу о
врачах-изуверах, которые работали в Освенциме. Среди прочих
было названо имя доктора Деринга, который провел около
двадцати тысяч операций на несчастных без наркоза, в
экспериментальных целях; часть людей была подвергнута
кастрации, женщин - опять-таки в экспериментальных целях -
обрекали на бесплодие. Доктор Деринг - он поселился в
Лондоне после войны - обратился в суд, требуя привлечь к
ответственности автора и его издателей за клевету...
   - При чем здесь это? - поморщился Ростопчин, листая
телефонную книжку.
   - Англия - страна, исповедующая в суде закон аналогов,
уголовное законодательство регулируется, в основном,
судебными прецедентами, - заметил Степанов. - Я бы очень
хотел послушать про Деринга, господин Грешев...
   - Меня зовут Иван Ефимович, - бросил старик. - Вам надо
знать это дело, чтобы не попасть в липкую неприятность,
завтра...
   - Пожалуйста, расскажите, Иван Ефимович, - повторил
Степанов, - мне это очень важно.
   - Я не стану останавливаться на всех перипетиях дела, но
предварительно хочу спросить: кто станет заявлять в "Сотби"
о том, что продают похищенную нацистами русскую картину,
являющуюся собственностью украинского музея?
   - Я, - ответил Степанов.
   - Если и рисковать, то лучше рисковать князю, - заметил
Грешев.
   Ростопчин хрустнул пальцами, потер солнечное сплетение,
поинтересовался:
   - Почему? Я не отказываюсь, я ничего не боюсь, но я хочу
знать, отчего это лучше сделать мне.
   - Оттого, что вы не красный, - ответил Грешев и, достав
лист из папки, пояснил: - Я прочитаю вам, как здесь, в
Лондоне, где был один-единственный процесс над нацистскими
изуверами, допрашивали свидетельницу, доктора Лорску,
приехавшую из Польши. Я не стану читать про то, как
допрашивали других свидетелей, из Польши, Израиля, Греции,
Англии, только доктора Лорску. Это займет десять минут, а
может, и того меньше. Вы все поймете, милостивые
государи... Итак, высокий суд вызвал доктора Лорску из
Польши; предыдущие свидетели - оставшиеся в живых женщины,
обреченные нацистами на бесплодие, подвергавшиеся зверской
операции без анестезии или же экспериментальному
болезненному уколу в спинной мозг - говорили о ней, как о
матери, делавшей все, чтобы хоть как-то облегчить их
страдания. Часть злодеяний приписывали полковнику СС
Шуману, он резал их, как... лягушек; часть генералу
Глаубергу... Заключенных врачей, работающих в "блоке
десять", периодически расстреливали, чтобы не ушла
информация о самом страшном изуверстве двадцатого века -
экспериментах на здоровых людях. Сначала, как и полагается,
доктора Лорску спросили, где она родилась, когда, каково ее
семейное положение, затем задали вопрос о вероисповедании,
она ответила, что вступила а партию коммунистов, работая
сестрой милосердия в Интернациональных бригадах в Испании,
затем была в маки.
   - Погодите, погодите, - Ростопчин как-то странно подался
вперед, - сколько ей лет?
   - В шестьдесят четвертом было сорок девять.
   - В ваших материалах есть ее описание?
   Грешев глянул на лист из дела, которое он вынул,
стремительно пробежал строки (Степанов заметил, что читает
старик без очков; вбирает текст целиком, словно
фотографирует его, выделяя лишь то, что ему в данный момент
необходимо), покачал головой.
   - Весьма поверхностное... Черноволосая, с сединою, черты
лица правильные.
   - Нет, - сказал Ростопчин, - моя польская подруга в маки,
которую выдали гестапо, была светленькая, голубоглазая. Не
та...

   (Люди фола объехали все китайские рестораны, которые
назвал Ростопчину официант в "Кларидже"; они попали в
"Голден дак" около двенадцати; да, были иностранцы; да, один
седой, а другой коротко стриженный; да, они ушли с мистером
Грешевым, это наш постоянный клиент; он живет совсем рядом;
что будете есть? Ах, только чай; хорошо, сейчас; да,
телефон внизу, прощу вас.)

   - Я продолжу, - сказал Грешев. - Итак, сначала госпожу
Лорску начал допрашивать адвокат писателя, привлеченного к
суду "за клевету"... Он спросил ее: "Вы принимали участие
в экспериментальных операциях?" - "Никогда", - ответила она.
"Вы помните греческих девочек, у которых нацисты и их
подручные вырезали фаллопиевы трубы, обрекая их на
бесплодие?" - "Да". - "А евреек?" - "Тоже". - "Испанок?" -
"Тоже. Я присутствовала при смерти одной из них после
операции". Затем в допрос Лорски включился адвокат
"потерпевшего", Александра Деринга, который ставил
эксперименты на несчастных вместе с нацистами, хотя тоже был
заключенным, гитлеровцы освободили его в конце сорок
четвертого, он бежал с набитыми чемоданами, сопровождая
нацистов. "Вы присутствовали при операциях, которые
проводил доктор Деринг?" - "Нет". - "Откуда же вам
известно, что он проводил эксперименты на здоровых людях?" -
"От тех, кто умирал у меня на руках". - "Вам задали вопрос
о том, являетесь ли вы коммунисткой... Вы ответили
утвердительно. Ваше отношение к людям подчинено требованиям
доктрины, которой вы служите?" - "Не думаю". - "Кто
рассказал вам о том, что доктор Вире также экспериментировал
на здоровых людях?" - "Доктор Самуэль". - "Как он узнал про
это? Ведь он был заключенным. Он что, помогал эсэсовскому
профессору Вирсу делать операции на здоровых людях?" - "Вире
приказывал ему ассистировать". - "Какой национальности был
доктор Самуэль?" - "Немецкий еврей, насколько я знаю". -
"Вам известна его судьба?" - "Его загнали в камеру и
отравили газом". - "Почему?" - "Потому что он рассказал
людям, связанным с руководителем подполья в Освенциме Юзефом
Циранкевичем, об этих экспериментах". - "Циранкевич затем
стал премьер-министром коммунистической Польши, не так ли?"
- "Да, это так". - "Врачи СС отдавали вам приказ ухаживать
за девушками, которых они оперировали?" - "Нет, это долг
врача - помогать несчастным, как-то облегчить их страдания".
Включился и судья: "В блоке десять были отобраны для
эксперимента четыреста молодых, здоровых женщин и девушек?"
- "Да". - "Эти женщины знали, что их могут положить на
операционный стол в любую минуту?" - "Те, которые постарше,
понимали. Там же были и девочки, дети..." Судья обращается
к присяжным и просит их прочесть восемь страниц из книги,
против которой возбудил процесс доктор Деринг, лишь восемь
страниц - до и после эпизода, связанного с его работой на
СС... Это был шок, - Грешев поднял глаза от страницы. -
Тогда адвокат доктора Деринга спросил Лорску: "Сколько
времени вы провели в блоке десять перед тем, как вам
поручили вести лабораторные работы?" - "Шесть недель я сама
была "заготовкой для экспериментов". Потом они узнали, что
я дипломированный врач, и послали в лабораторию. Но большую
часть времени я проводила в послеоперационной палате.
Пыталась помогать оперированным девочкам". - "Когда вы
узнали, что заключенный врач Самуэль проводил эксперименты
по приказу эсэсовского врача Вирса?" - "Перед тем как меня
направили в лабораторию". - "Но вы не предприняли попыток
повлиять на Самуэля, чтобы он не выполнял приказов
врача-изувера?" - "Он начал оперировать, не зная, что они
затевают. А когда понял, был сразу же отправлен в газовую
камеру". - "Вы, лично вы видели газовые камеры, пытки,
расстрелы в лагере, или вам говорили об этом другие
заключенные?" - "Я сама видела расстрелы, потому что окна
лабораторий выходили на блок одиннадцать, где и проводились
экзекуции. На моих глазах. Я сама видела, что В
"госпитале" людям насильно вводили фенол и они умирали в
муках. Я сама видела, как людей били до смерти". Судья:
"Как часто вы видели экзекуции?" - "Два-три раза в неделю...
Расстреливали сотнями... Женщин и детей". Вопрос защитника
доктора Деринга: следите внимательно, как он ведет свою
линию, милостивые государи, я не сравниваю ваше дело с этим,
- Грешев кивнул на лист бумаги, - я просто прошу помнить,
что в стране, где существует право аналога, нужно быть
готовым к аналогиям. Итак, защитник Деринга: "Вы говорили
с кем-нибудь об этих ужасных казнях, свидетель Лорска?" - "Я
не говорила. Мы не дискутировали, отчего они расстреливают
тех или иных людей. Мы просто знали, что нацисты убивают ни
в чем не повинных людей". - "И вы не знали, что движет
теми, кто исполнял приказ СС и расстреливал заключенных?" -
"Я думала, что в них нет ничего человеческого". - "Вы
слыхали, видимо, мой вопрос к одной из свидетельниц... Я
прочитаю его, чтобы не отклоняться от стенограммы: "Вы
когда-нибудь смели ослушаться приказа нацистов?" Зачитываю
ответ: "Я ничего не могла поделать против их приказов,
потому что они сразу убили бы меня". Лорска: "Я понимаю...
Да, я понимаю... Но я знала многих людей, которые тем не
менее отказывались выполнять приказы нацистов". Судья:
"Прочитайте показания свидетеля Межика". Зачитываются слова
доктора Межика: "Прямой отказ выполнить их приказание был
немыслим". Судья: "Итак, я спрашиваю, вы, лично вы
считали, что всякое отклонение от выполнения приказов СС
повлечет за собою расстрел?" Лорска: "Нет, не считала". -
"А чем же, в таком случав, каралось неповиновение? Пыткой?
Заключением в камеру, где нет света и еды?" - "Вы имеете в
виду карцер?" - спросила Лорска. Судья ответил, что ему
неизвестны немецкие тюремные термины. Лорска: "Я знала
людей, которые умели не выполнять приказы эсэсовцев, избегая
при этом наказания". Выступает адвокат защиты, старый лорд,
консерватор до мозга костей, благороднейший человек...
   - Как его зовут? - спросил Степанов.
   - Лорд Гарднер.
   - Он жив?
   Ростопчин пожал плечами.
   - Какое это имеет значение, Митя? Как страшно то, что
рассказывает Иван Ефимович...
   Грешев усмехнулся.
   - Дальше будет страшнее... Итак, лорд Гарднер задает
вопрос свидетельнице Лорске: "Вы сказали, что звали людей,
которые не выполняли приказы нацистов. Можете назвать
имена?" - "Во первых, доктор Хаутвал. Во-вторых, множество
тех, кто формально не отказывался, но люди делали все
возможное, чтобы саботировать приказы нацистов и хоть
как-то, хоть чем-то облегчить участь своих братьев,
заключенных... Если пациент отказывается от операции,
делать ее нельзя, это нарушение клятвы Гиппократа". - "Если
бы вам приказали провести экспериментальную операцию на
здоровом человеке, вы бы согласились?" Лорска: "В первые
дни моего заключения в десятом блоке ночью я поговорила с
доктором Хаутвал. Она объяснила мне, какие операции
проводят нацистские врачи и те, кто им служит. Сказала, что
так или иначе мы живыми из лагеря не выйдем, нам не позволят
остаться живыми, потому что мы слишком много знаем...
Поэтому, сказала доктор Хаутвал, то время, которое нам
отпущено для жизни, надо жить так, как полагается людям. Я
никогда, до последнего моего вздоха не забуду этих слов:
"Надо жить так, как должны жить люди". Судья: "Человек
остается человеком, он не свят. Я хочу, чтобы присяжные
точнее поняли смысл вашей фразы: жить, как полагается жить
людям. Если бы генерал СС, доктор, профессор Глауберг
сказал вам: "Завтра утром вы будете проводить со мной
операцию на греческой девочке", - вы бы отказались?" - "Я бы
покончила с собой". - "А если бы вам не позволили покончить
с собой? Что бы вас ожидало в случае отказа повиноваться?"
- "Видимо, я была бы направлена в команду тяжелых работ". -
"Ничего, кроме этого?" - удивился судья. "Думаю, нет", -
ответила доктор Лорска; ответила честно, - вздохнул Грешев,
- достойный человек, она наивно полагала, будто лондонские
судьи и присяжные знают, что такое "команда тяжелых работ".
Та же казнь, только более мучительная: избиения, голод,
тяжкое умирание на нарах в течение двух-трех недель...
   - Ну и чем кончился процесс? - спросил Ростопчин. -
Сколько лет дали этому самому Дерингу?
   - Его не осудили... Наоборот, писатель и его издатели
были принуждены внести один пенс компенсации за "клевету"...
На врача-изувера... Свидетели, которые показывали против
него? Они "подвержены эмоциям", и потом разве они могут
помнить все, что было тридцать лет назад?! А Деринг был
заключенным, он выполнял приказ. Вас, милостивый государь,
если вы решитесь на скандал, - Грешев посмотрел на
Степанова, - станут спрашивать в суде, видели ли вы лично
картину Врубеля в украинском музее. Должны ли вы выполнять
все предписания московских властей? Если вы не видели эту
картину, то готовы ли показать под присягой, что к продаже
выставлена именно та, краденая? По поводу номера,
проставленного людьми Розенберга на картине - если он давно
уже не выведен с полотна химическим, способом, - представьте
свидетелей! Их проезд и проживание в Лондоне - за ваш счет.
Слушание дела - не менее недели... Количество свидетелей -
не менее пяти... И пусть все они под присягой подтвердят,
что воровали Врубеля по приказу Розенберга, подтвердят, что
сами упаковывали картину и сами прятали ее в рейхе... Чушь
собачья... Посадят вас в тюрьму за долги, вы же не сможете
уплатить штраф фирме "Сотби", вы ведь на них думаете поднять
голос...
   - Мы делаем не то, господа, - задумчиво сказал Ростопчин.
- Впадаем в родной российский транс, взгляд и нечто, никаких
толковых предложений. Я задаю только один вопрос: кому
было выгодно рассорить нас с профессором Золле? Кому было
выгодно поставить моего сына в безвыходное положение и
лишить меня тех денег, которые я выложил для аукциона? Кто
не позволил мистеру Розену войти .в наше предприятие? Кому
нужно следить за нами? Без того, чтобы ответить на эти
вопросы, мы безоружны, я обнажил проблемы, собрать их
воедино не умею, думайте...
   - Я могу позвонить в Нью-Йорк Харрисону, - предложил
Степанов. - Он могущественный журналист, его знают
повсюду...
   - А чем он нам поможет? - спросил Ростопчин. - Чем?
   - Даст людей из здешних газет, те придут на аукцион.
Если ситуация предскандальная, то в наших интересах довести
ее до полного скандала, - сказал Степанов.
   Грешев вздохнул.
   - Здесь скандалы умеют вовремя гасить. Идеально было бы
загодя выяснить, милостивые государи, кто будет завтра
биться за Врубеля. Отсюда можно начинать отсчет тех шагов,
которые следует предпринять. Однако же, возможно, звонок
мистеру Харрисону не помешает, если только он решит помочь
вам, а не отойдет в сторону. Я согласен с князем: дело
далеко не простое, отнюдь не простое...
   - Поздно звонить Харрисону, - заметил Ростопчин.
   Степанов посмотрел на часы.
   - Это в Англии не звонят после десяти, шокинг, а в Штатах
сейчас только- только кончилось время ланча.
   ...Харрисон - был в редакции, удивился звонку Степанова;
рад слышать тебя, что нового; у меня все нормально, если не
считать того, что старею; бег трусцой не помогает; ну,
давай, я весь внимание; не перебил ни разу; долго молчал
после того, как Степанов рассказал все, попросил обождать;
возьму старые записные книжки и закурю сигарету; записывай;
Боб Врэшли, очень сильный обозреватель, не зашоренный,
говори с ним откровенно; нет, можно позвонить даже ночью, он
богемный парень; попробую сейчас связаться со стариками в
газетах, возможно, они пришлют своих репортеров в "Сотби" и
на твое послезавтрашнее шоу в театре, об этом стоит
написать, паблисити поможет тебе и в деле с Врубелем;
созвонимся завтра вечером, оставь свой телефон, расскажешь,
что происходит, дай мне время подумать, о'кэй?
   Степанов положил трубку, посмотрел на Ростопчина; перевел
взгляд на Грешева; тот сказал, что Боб Врэшли - серьезный
человек, к его слову прислушиваются, и как раз в это время
раздался телефонный звонок; Грешев вздрогнул, и Степанов
заметил, как в глазах старика мелькнул испуг.
   - Слушаю, - сказал Грешев, сняв трубку. - Да, это я.

   Фол говорил медленно, тяжелыми короткими фразами:
   - Иван Ефимович, это Вакс... Вы вправе рассказывать
своим соплеменникам все что угодно. Но, я полагаю, в ваших
интересах не обсуждать нашу с вами беседу. Я очень надеюсь
на ваше благоразумие. Дело обстоит серьезнее, чем вы
думаете. Последствия могут быть самыми неожиданными. Или
вы уже рассказали им о моем к вам визите?
   - Нет, - ответил Грешев. - Но сейчас скажу.

                            X

   "Милостивый государь Николай Сергеевич!
   Врубель снова не в себе, детей на улицах величает на
"вы", маньяк!
   От такого можно ждать чего угодно, потому-то и надобно
его держать постоянно под надзором врачей, не ровен час, и
за нож схватится. Так ведь нет же! Не кто иной. как Ник.
Павл. Рябушинский решил создать галерею русских писателей,
не спорю, идея хороша, но предложить Врубелю, находящемуся
на лечении, писать портрет Валерия Брюсова?! Вы что-нибудь
понимаете? Я самым категорическим образом отказываюсь взять
в толк решение московского толстосума. Вы, случаем, не
осведомлены, Рябушинский - русский?
   Говорят, Брюсов приходит к Врубелю вооруженный, боится за
свою жизнь, хотя тоже хорош гусь... Сплошной модерн,
либеральные намеки, столь угодные пьяной матросне,
студентишкам да рабочей черни...
   У нас, слава богу, положение нормализовалось. Время
либерала Витте кончилось, храни нас господь от такого рода
говорунов. Только плетка к кнут, а на ослушавшихся - петля!
Иначе с нашим народцем говорить нельзя, больно доверчив,
легко внимает чужим словесам и дурным идеям.
   Удар мой против портрета Брюсова будет нанесен не по
Врубелю, он уже и не понимает толком, что об нем пишут, но
во Рябушинскому и всем нашим доморощенным меценатам, дабы
впредь неповадно было тащить в выставочные залы "творения"
душевнобольных.
   Пожалуйста, милейший Николай Сергеевич, похлопочите,
чтобы "Новое время" поскорее перевело мне гонорары. Там
накопилось порядком, а мы намерены с Танечкой уехать в
Берлин. Оттуда легче видеть происходящее в несчастной
России. Спокойнее писать. С горечью вспоминаю слова одного
литератора, что сохранить любовь к Руси можно только в том
случае, ежели постоянно живешь в Париже, зато часто меняешь
пьяниц управляющих, дабы деньги вовремя слали. А что?!
Увы, близко к правде. Мой управляющий - прямо-таки наглец!
Я ему отдал имение исполу, богатейшие земли, только успевай
поворачивайся и будешь с деньгами, так нет же! Ворует!
Рубить правую руку до локтя! Прилюдно! Один способ
покончить с воровством, иного не вижу!
   Низко кланяюсь Вам, дорогой Николай Сергеевич?
   Заметку по поводу врубелевского бреда, именуемого
"Брюсов", высылаю завтра, Вы уж постарайтесь поставить ее в
номер немедля.
   Ваш Иванов-Дагрель".

                    Часть четвертая

                          1

   Ростопчин и Степанов расстались в пять утра; от Грешева
поехали в Сохо; пили; князь сделался серым, лицо отекло,
веки набрякли, казались водянистыми, ночью он был как-то
неестественно, истерически весел; порою, однако, замирал;
глаза становились неживыми; повторял то и дело: "Чем мы им
мешаем? Я хочу понять, чем мы можем им мешать?!"; когда
Степанов заметил, что они могут мешать тем, кому не угоден
диалог, князь досадливо махнул рукой; "Митя, не впутывай в
наши добрые отношения пропаганду"; пригласил аккуратненькую
немочку танцевать; музыка была оглушающей, какие-то зловещие
рок-н-роллы, и, хотя Ростопчин ловко двигался в такт
мелодии, весь его облик протестовал против нее; Степанов
вспомнил доктора Кирсанова, тот рассказывал ему про свою
стратегию с девушками, выработанную еще в конце тридцатых
годов: "Без патефона ничего не выйдет; необходима тройка
хороших пластинок, "Брызги шампанского", "Не оставляй меня"
или что-то в этом роде; танго-путь к блаженству; легальное
объятие, поцелуй в конце танца правомочен, продолжение
нежности; чувство тоже имеет свою логику".
   Ростопчин двигался в такт рваной мелодии, вскидывая руки,
лицо его все больше бледнело; он что-то говорил немочке; та
отвечала деловито, без улыбки; договариваются, понял
Степанов, это здесь просто, форма сделки, только без печати
нотариальной конторы; снова вспомнил Берлин, лето шестьдесят
восьмого, жаркое лето; Степанов тогда пригласил Анджелу с
подругой, звали ее Ани; высокая, в больших очках,
грустная-грустная; Режиссер был еще жив; тоже танцевал, и
Степанов не мог сдержать улыбки, когда шестидесятилетний
Режиссер отплясывал с Ани; шестьдесят лет, конечно, не
возраст для мужчины; любимые женщины говорят, что это пора
расцвета, привирают, конечно же; мне тогда было тридцать
шесть, как же пролетело время, ай-яй-яй! "Сейчас тебе
пятьдесят три, - подумал он, - и ты убежден, что все еще
впереди; великое свойство человеческой натуры - надежда на
лучшее, забвение прожитого; Режиссеру было шестьдесят, всего
на семь лет старше меня". Степанов когда-то написал стихи,
он продолжал писать в стол; после конфуза со Светловым
стыдился показывать кому бы то ни было; "Мне тридцать, мне
тридцать, мне скоро шестьсот, идет мой последний молоденький
год..."
   Он смотрел на Ростопчина, который странно, дергаясь,
двигался в такт музыке, вспоминал Будапешт, художницу Еву
Карпати, тихий Дом творчества кинематографистов на берегу
Дуная, ее крохотное ателье на улице Толбухина, вспоминал,
как она показывала ему свои странные картины, все в синем
цвете; девушки и птицы; "Я не хочу выставляться. Зачем?
Живопись - это всегда для себя". Он тогда написал ей стихи,
там были строки: "Ведь если приходим не мы, то другие;
чужие другие, плохие; все смертно, все тленно, все глупо,
пассивность таланта преступна!" Перед вылетом Ева спросила:
"Хочешь, чтобы я приехала к тебе?" А он видел перед собою
лицо маленькой Бэмби, Лыса тогда еще не было, видел лицо
Нади с ее круглыми глазами, ямочки на щеках и не знал еще
тогда ничего про то, что у нее было, казнил себя постоянно
за самого себя, за то, что так алчен к людям; "Ты
коллекционер, - сказала ему Надя во время очередной ссоры, -
ты собираешь людской гербарий". Он поцеловал Еву в ее
вздернутый смешной нос, взял за уши, приблизил ее лицо к
себе и ответил: "Я очень этого хочу, только, пожалуйста, не
приезжай ко мне, ни за что не приезжай; взрослые умеют
терпеть боль, а маленькие от нее гибнут".
   - К вам можно? - спросила Степанова черненькая, чем-то
похожая на Еву девушка. - Вам скучно, я готова вас
развлекать.
   Степанов погладил ее по щеке, усмехнулся.
   - У меня нет денег, Василек.
   - Что? - девушка удивилась. - Что вы сказали?
   - Я сказал, что у меня нет денег.
   - Это я поняла... Василек... Что это?
   - Это цветок. Или имя. Русское имя. У меня был друг,
он умер, он всех хороших людей - мужчин и женщин - называл
Василек.
   - Как интересно. Откуда вы знаете русский?
   - Потому что я русский.
   - Впервые в жизни вижу русского. Хотя нет, я видела
Хачатуряна.
   - Он армянин.
   - Какая разница? Ведь он из России.
   Подошел Ростопчин, сказал:
   - Завтра в девять тридцать в "Сотби". Не опаздывай, там
надо загодя взять места, будет куча народа. До скорого!

   ...Ростопчин вернулся в "Кларидж" в восемь утра; в холле
сидела Софи-Клер; она поднялась навстречу ему с кресла;
улыбка у нее была холодная, как маска.
   - Здравствуй, милый, как я рада тебя видеть.
   - Здравствуй, - ответил Ростопчин. - Что-нибудь
случилось с Женей?
   - Ровным счетом ничего. Просто я приехала повидать тебя.
   - Давно?
   - Только что.
   - Позавтракаем вместе?
   - С удовольствием.
   - Слава богу, что с мальчиком все в порядке, Поднимешься
ко мне? Я хочу принять душ и переодеться.
   - О нет, я закажу нам завтрак здесь,
   - Только мне закажи континентальный, я не терплю вашу
островную овсянку.
   - Хорошо, милый. Будешь есть яичницу с ветчиной? Ты
ведь так любил яичницу с ветчиной...
   - Родная, ты меня спутала со своим вторым мужем. Я
всегда ел омлет. Ты завтракала обычно позже меня и поэтому
не можешь помнить, что я ненавижу желтки. Только омлет.
Закажи мне два стакана ледяного лимонного сока.
   - Непременно, милый. Что еще?
   - А еще две сосиски, - сказал Ростопчин. - Есть такое
русское выражение "гулять - так гулять". Помнишь, я пытался
учить тебя моему родному языку?
   - Ты по-прежнему убежден, что твой родной язык - русский?
- улыбнулась Софи. - Как странно. Я жду тебя в кафе,
милый. Я могу сделать заказ на твой номер?

   Ростопчин пустил холодную воду, стал под душ и начал
растирать себя жесткой щеткой (возил с собою постоянно);
когда почувствовал, что вода сделалась обжигающе холодной,
пустил горячую; потом снова холодную; массаж сосудов; голова
постепенно становилась светлее; обрывки мыслей, слов,
воспоминаний уходили; в висках замолотило: "Почему она
пришла сюда? Как узнала, что я здесь? Хотя я всегда живу в
"Кларидже", когда приезжаю в Лондон, но она пришла сюда не
зря, что-то будет".
   Ростопчин растерся жестким полотенцем докрасна, побрился,
протер "щеки сухим одеколоном, надел синий костюм, который
вчера еще, сразу по приезде попросил отгладить, повязал
галстук; он всегда подолгу, очень тщательно повязывал
галстук, следил за тем, чтобы узел был большим, в чем-то
небрежным, но абсолютно точным по рисунку - ровный
треугольник без единой складки.
   - Ну что? - спросил он свое Изображение в зеркале. -
Время платить по счетам, старик?
   Бросил под язык две таблетки; не наркотик, конечно, во
все-таки дает заряд бодрости, спать не хочется, только
кружится голова, а кончики пальцев делаются ледяными; сразу
же заколотилось сердце; достал из плоской аптечки сердечные
капли, чудо что за капли, сердце сразу же успокаивается,
работает, как чужое, тук-тук-тук, словно и не билось только
что в горле, не давило в солнечном сплетения.
   ...Софи сидела за столиком, улыбаясь раз в навсегда
отработанной улыбкой; "Как мертвец, - подумал Ростопчин, -
именно так гримируют мертвецов. Причем за большие деньги".
   - Прости, что я заставил тебя ждать.
   - Ничего, милый. Как следует подкрепись, нам с тобой
предстоит затратить массу эмоций во время торгов; эмоции -
это калории.
   - Ты намерена пойти в "Сотби"?
   - Да, милый, это так интересно. Я хочу досмотреть, как
люди швыряют деньги на ветер.
   - Как раз в "Сотби" люди вкладывают деньги в дело. На
ветер там не бросают ни пенса.
   Лицо Софи чуть дрогнуло; он понял, хотела улыбнуться; в
позапрошлом году сделала подтяжку кожи; счет выставила
сумасшедший; с тех пор вообще перестала смеяться, поскольку
врачи сказали, что это способствует появлению еще более
глубоких морщин, новая операция вряд ли поможет.
   - Но ты выбросил на ветер не один десяток тысяч, милый.
Деньги, которые иной отец бережет для сына, уходят к
коммунистам.
   - Деньги, вложенные в картины, возвращаются на мою
родину.
   - Я понимаю. Ты очень аппетитно ешь. Я завидую тебе...
Ты намерен сегодня тоже вернуть своей родине какие-то
картины?
   - Прости, но это мое дело.
   - Нет, милый, с сегодняшнего дня это не только твое дело,
но и наше. Мальчика, моих внуков и, если хочешь, мое. Я
получила консультацию у Эдмонда, ты, конечно, помнишь его, у
него юридическая фирма, мы тщательно изучили ситуацию. Я же
ушла от тебя, не потребовав раздела имущества, милый. Я
намерена сделать это сейчас, чтобы ты не мог постоянно
перекачивать наши деньги в Россию. С сегодняшнего дня мы
намерены наложить арест на твои счета.
   Ростопчин обернулся; официант сразу же подошел к нему; и
этот голову склоняет по-птичьи, чуть набок; словно
любопытная синица, право, и глаза такие же крохотные, будто
бусинки.
   - Я бы выпил "блади Мэри" (17), - сказал Ростопчин. - И
съел еще пару сосисок. Нет, пожалуй, я бы съел еще три
сосиски.
   - Две сосиски - это одна порция, сэр.
   Софи кивнула,
   - Съешь две порции, милый. Ты всегда много ел по утрам
после того, как пил ночью...
   - Когда ты была со мной, я не пил, родная, - ответил
Ростопчин и попросил официанта: - И еще масла, пожалуйста.
Причем тоже не одну, а две порции.
   - Да, сэр, - сказал официант, отплывая, что никак не
гармонировало с его птичьей головкой; он по-прежнему держал
ее чуть набок.
   Проводив его взглядом, Ростопчин наконец заставил себя
поднять глаза на Софи; они все дуры, сказал он себе; все без
исключения; мы выдумываем себе умных женщин, а их попросту
нет; она сделала подлость, но мне ее жаль; пусть раздел
имущества; в конце концов, пострадают она и Женя, они жили
мною, а теперь я могу продать дело; раздел так раздел;
мне-то хватит до конца дней, даже если я выплачу им половину
стоимости замка и коллекции; нет, возразил он себе, не
хватит; ты тогда ничего и никогда не сможешь вернуть России,
потому что надо будет по-прежнему платить дворецкому,
повару, служанке, шоферу; двадцать тысяч в год одна
страховка; а сколько тебе осталось жить, никто не знает;
сидит человек, строит планы - поездка на охоту в Кению или
лечение в Виши, а именно в это время маленький тромб,
набрякший в артерии, потихоньку, ежесекундно подталкиваемый
потоком крови, медленно и неуклонно движется к сердцу, чтобы
закрыть клапан; темный горячий удар в голову и - вечность.
Нет, погоди, сказал он себе, в конечном счете у меня есть
сейф в банке, он анонимен; не бог весть сколько, но все
равно я буду продолжать мое дело; она никогда меня не
поймет, даже Женя не понял, куда уж ей; боже, как это
отвратительно - играть с людьми, но ведь иначе я не могу
сейчас, просто не имею на это права. Как это у Тургенева?
Россия может обойтись без нас, но ни один из нас не
обойдется без России. Как верно и как трагично. Как же ты
был прав, Эйнштейн, когда вчера, нет, сегодня: ночь - это
всегда сегодня, как весна есть начало осени, - как же ты был
прет, когда сказал сегодня Степанову, что против нас играют,
и ею, Софи, по-русски ведь она Сонька, тоже играют, старой,
несчастной дурой, но только кто? Кто же?!
   - Твое здоровье, - сказал он Софи, налив виски в стакан с
томатным соком, присолив и приперчив. - Как всегда, ты
глупишь.
   - Почему? - спросила она; боже, все-таки как страшно,
когда на тебя смотрит не лицо, а маска.
   - Я объясню, - сказал он, набрасываясь на горячую
сосиску. - Хочешь кусочек? Ужасно вкусно...
   - Ты очень любезен, милый, спасибо, я съела и так слишком
много пореджа. Пожалуйста, объясни, в чем я сглупила.
   - Сейчас, - ответил он. - Чертовски вкусная горчица.
Раньше я всегда считал, что нет вкуснее чешской, а теперь
наконец понял, что именно вы делаете самую вкусную. Глупишь
ты, родная, потому, что я вкладываю в картины совсем не так
много денег, как об этом говорят...
   - Милый, не будем лгать друг другу, хорошо?
   - Не будем. Согласен. Ты вынудила меня говорить тебе
всю правду. Я продолжу?
   - Буду крайне признательна.
   Ростопчин поморщился.
   - Господи, да говори же ты наконец без этих островных
ужимок!
   - Я островитянка, милый, ничего не попишешь.
   - Итак, я раздувал слухи о деньгах, которые тратил на
русские картины, Софи. Да, да, именно так! Раздувал!
Потому что у меня есть бизнес с Москвой, а русские, то есть
мы, я, если хочешь, люди эмоциональные, исповедуем слово в
отличие от вас, людей дела. Они помогали мне в моем
бизнесе, давали отсрочки платежей, я клал деньги в банк,
большие деньги, стриг с них проценты. С этих-то процентов
ты и Женя безбедно живете, не думая о том, что может
случиться с вами завтра; вы за мной, за моей спиной. И
сегодня в "Сотби", если ты наложишь арест на ту картину,
которую намерен выкупить мистер Степанов, будет скандал, ты
права, но это будет скандал против тебя, ты будешь смешной,
родная, ты будешь выглядеть как психически неуравновешенный
человек.
   Улыбка сошла с ее лица; несколько растерянно она
поинтересовалась:
   - Ты хочешь сказать, что мистер Степанов будет тратить
свои деньги?
   - Да, родная, свои. Я лишь консультирую его, он ни разу
не торговался на аукционах, особенно таких, как "Сотби".
   - Прекрасно, милый, я хочу посмотреть, как он будет
передавать тебе деньги. Или это случилось накануне? Если
ты покажешь мне его чек или наличные деньги, я принесу тебе
мои извинения, я умею признавать вину.
   - О да, ты умеешь признавать вину!
   - Ты напрасно иронизируешь. Стоит тебе предъявить мне
доказательства, и я сразу же извинюсь перед тобой. Я
никогда не думала, что ты делаешь бизнес. Я счастлива, если
это так. Жаль, что ты никогда мне об этом не говорил
раньше. Я могла быть плохой женой...
   - Неверной, - поправил ее Ростопчин. - Плохая жена -
полбеды, родная, а вот когда жена постоянно убегает из твоей
постели в постель к другому мужчине, это совсем другое
дело...
   - Ты говоришь бестактности.
   - Я сказал неправду?
   Софи улыбнулась своей мертвой улыбкой; он заметил, как ее
пальцы теребили салфетку; она считает, что борется за сына,
подумал он; когда же убегала от меня, бросив Женю, ей и в
голову не приходило, что мальчик будет искалечен; детству
нужна мать, зрелости - отец.
   - Не будем ссориться, милый. Я ведь сказала, если увижу,
как мистер Степанов передает тебе деньги, я пересмотрю мое
решение. В противном же случае мой адвокат, ты должен его
помнить, арестует твою покупку. Пожалуйста, не сердись,
может быть, я жестока по отношению к тебе, но я мать.
   - Мать. Да, это верно, - сказал Ростопчин и повторил: -
Мать... Я оставлю тебя на минуту, родная, я забыл в номере
аппарат, хочу сделать фотографии в "Сотби"...
   - Я поднимусь с тобою. Мне захотелось взглянуть на твой
номер, милый, ты, надеюсь, не будешь против?
   Ростопчин похолодел от гнева, секунда, и сорвался бы, но
вспомнил, что в ванной стоит большой телефонный аппарат; я
позвоню Степанову из ванной; включу душ - заболела голова,
ночью пил, - позвоню ему и скажу, чтобы он зашел в банк, в
любой банк и открыл счет на сто фунтов, на двадцать, не
важно, на сколько, но чтобы он написал при ней на чеке
пятнадцать тысяч фунтов стерлингов; это дура поверит, она же
никогда ничего не знала про нашу треклятую жизнь, никогда не
знала, как зарабатывают, она умела тратить, ничего другого
она не умела...
   ...Он пропустил Софи, открыв перед нею дверь, включил
телевизор; по Первой программе передавали последние
известия, по второй шла передача о животных Индии, слоны
хорошо ревут; прекрасно; много шума; вода в ванной; она не
услышит мой разговор со Степановым. Ростопчин очистил Софи
банан, открыл мини-бар, достал сок, извинился: "Ужасно
заболела голова, я сейчас, одну минуту, пил всю ночь, старый
дурак", - вошел в ванную, пустил душ, снял трубку телефона,
прикрыл ладонью, попросил портье соединить с "Савойем";
назвал тамошней телефонистке фамилию Степанова; гудки были
длинными, тягучими, никто не отвечал; но он же не мог уйти в
"Сотби", еще рано, у него полчаса, он не мог, не мог, не мог
уйти, твердил Ростопчин, сидя на краешке ванной, испытывая к
себе острое чувство брезгливой и безнадежной жалости.

                            XI

   "Дорогой Иван Андреевич!
   Все, погиб наш Врубель, хоть и жив еще. Зрение покинуло
его, настала полная слепота.
   Боже, боже, как жесток рок, тяготеющий над Россией!
   Ему привезли глину, надеясь, что лепка отвлечет его; он
долго разминал своими тонкими пальцами голубоватую жижу,
потом спросил: "Зачем лепить, коли я сам не смогу оценить
результат своего труда? Ведь только художник себе судья,
кто же еще?"
   Но иногда титан поднимается, берет на ощупь карандаш и
одной линией, безотрывно рисует лошадь на скаку. Один и тот
же сюжет слепого художника: скачущая лошадь устремлена
вперед, мышцы проработаны так, словно писано с натуры на
лугу июньским вечером, когда только-только начинает
стелиться туман и загораются зыбкие костры табунщиков...
   Кто-то неосторожно сказал, что если он не будет есть, то
зрение вернется к нему. Он морит себя голодом; вода, вода,
только вода... Даже старых знакомых не принимает: "Я ведь
не вижу их, каков смысл?" Раньше все его герои были
срисованы с близких знакомых, в каждом он видел доброту,
мужество, именно это вытаскивал на холст... Друзья были
объектом исследования титанов Возрождения... Рублевские
иконы кажутся мне автопортретами... Лучшие вещи Врубеля
написаны с тех, кого он больше всего любил: покойный
Саввушка, Надежда Забела, Мамонтов, Прахова, с которой он
делал Богоматерь, Брюсов...
   Рассказывают, что, и слепой, в больнице он по-прежнему
тщательно следит за костюмом, попросил сшить себе черную
камлотовую блузу с белым воротником, поверх накидывает
шотландский плед, и порою создается впечатление, что он все
видит, только не хочет в этом никому признаться... Устал от
зрения. Устал...
   Ни один человек из Императорской Академии не приходил к
нему с визитом... Впрочем, однажды кто-то спрашивал, не
примет ли... Он ответил благодарностью...
   Только жена и сестра приезжают к нему, водят его по саду,
потом читают ему; он очень любит слушать главы из истории
западноевропейской живописи, Пушкина и Лермонтова, много раз
просил перечесть ему "Степь" и "Стихотворения в прозе".
Самый большой для него праздник, когда Надежда Забела
приезжает со своим аккомпаниатором и они поют на два голоса;
у него же чудесный баритон и абсолютный слух...
   А однажды, сидя в саду, он замер, вытянулся, как струна,
и сказал сестре: "Слышишь?" Она недоумевающе: "Нет, я
ничего не слышу". А он улыбнулся. "Ну, как же ты не
слышишь! Воробьи мне говорят каждый день: "Чуть жив, чуть
жив, чуть жив!"
   Нет сил писать больше.
                             Прощайте. Ваш Скорятин".

   ...Степанов проснулся рано, достал из чемодана спортивный
костюм, кеды, почистил зубы и спустился вниз.
   - Где здесь можно побегать? - спросил он швейцара в
синем цилиндре, синем фраке и в ослепительно белой сорочке с
синей "бабочкой".
   - О, это совсем недалеко, - ответил тот. - Вы должны
выйти на Сеймур стрит или лучше по Орчард роад на Оксфорд, а
там рукой подать до Хайд-парка, прекрасное место для
пробежек. Только бегайте по рингу; в "Speaker's Corner"
(18) даже в семь утра могут найтись психи, которые
разглагольствуют о предстоящей гибели цивилизации, а такое
отвлекает - я сам бегаю, сэр, это спорт, который позволяет
уединяться, в том-то и его смысл, не правда ли?
   - Правда, - согласился Степанов. - Сущая правда.
   И - потрусил по пустынным еще улицам центра к Хайд-парку.
   "Как странно, - думал Степанов, - люди привыкают к
вечному; этот веселый, дружелюбный швейцар говорил о
Хайд-парке, словно о чем-то совершенно естественном и
привычном, для меня же за этим словом встает история; а она
лишь тогда увлекательна, как самый талантливый детектив
Жапрюзо или Грэма Грина, если проходит сквозь твою судьбу,
если ты соотносишь свое становление со знанием, которое
вторгается в тебя, поднимает еще на одну ступень; впрочем,
математики сделали так, что слово "знание" как-то отошло на
второй план; "информация" - суше и точнее; да здравствует
объективность; даже про кассеты с музыкой моя Лыс стала
говорить: "Папа, у меня есть новая информация, хочешь
послушать?" Еще в середине прошлого века, когда в Штатах
продавали негров, а у нас баре секли крестьян, здесь в
Хайд-парке говорили все что душе угодно, Запад подталкивает
нас в спину; "Откройте все шлюзы, только б у вас было все,
как у нас"; а ведь знают и про то, чем мы были семьдесят лет
назад; какое там - пятьдесят, тридцать! Понимают прекрасно,
что процесс самовытаскивания из прошлого продолжается,
прекраснейшим образом отдают себе отчет в том, что традиция
создаются веками, а у нес в стране Конституция впервые была
опубликована в восемнадцатом. Поди соблюди все ее статьи,
если британские солдаты оккупировали Архангельск, немецкие -
Украину, чешские - Омск и Самару, польские - Брест,
американские я японские - Владивосток; поди соблюди ее так,
как должно, если белогвардейцы наших живьем в землю
закапывали; революция-то была бескровной, не мы начали
гражданскую, ее нам Каледин с Деникиным навязали; вот и
нарабатывалась наша традиция недоверия к Западу. А ведь про
себя-то все знают: в Соединенных Штатах только в семьдесят
первом году, после того, как прошла двадцать шестая поправка
к конституции, все граждане, начиная с восемнадцати лет,
получили право голосовать. Раньше-то, всего лишь пятнадцать
лет назад, были у них свои изгои, узаконенные отбросы, а
какие они отбросы, если бог дал им другой цвет кожи?! Или
здесь, в Англии? Сто лет назад здесь голосовали только
двести тысяч человек, остальные - "лишенцы"! Лишь после
нашей революции они позволили голосовать всем мужчинам, а
женщин уравняли в правах в конце двадцатых годов, когда уже
взошли на арену мировой науки и политики Крупская, Стасова,
Коллонтай, Лепешинская, Штерн, Мухина! А как они нас не
признавали после революции! А кто бил - с тридцатых еще -
во все колокола про угрозу нацизма? Так ведь Лондон в пику
нам заключил с Риббентропом англо-германское соглашение. А
кто предлагал Западу совместную защиту Чехословакии от
Гитлера? Но Чемберлен прилетел в Мюнхен и был подписан
сговор против Праги! Факты закладываются в историческую
память народа, их словами не вытравишь, доверие
нарабатывается долго, разрушается быстро. Живут умнейшие
ученые, но политики по-своему выстраивают концепцию силы; а
кто в семье терпит диктат? Какой сын безоговорочно следует
тому, что требует отец? Какая мать во всем подчиняется
советам дочери? А здесь держава; престиж не есть
отвлеченная формула из дипломатического словаря, это
расхожий житейский термин. Да, возразил себе Степанов, но
здешние лидеры изучают в первую очередь свою историю;
предмет "советологии" создан не для того, чтобы понять нас,
но для того лишь, чтобы не пущать; вот в чем их беда; их, не
наша; если выстояли в двадцатом, сейчас и подавно выстоим,
как-никак сверхдержава; то, на что Америке потребовалось
двести лет - без войн и разрух, - мы прошли за семьдесят,
темпоритм в нашу пользу. Им бы с юности так знать наших
писателей, как моего Лыса учат Диккенсу, Драйзеру, Золя,
Гюго, Лондону, Гете. Им бы наших читать так, как Бэмби в
"Иностранке" читает Сэлинджера, Фолкнера, Сноу, Белля,
Грасса, Капоте, Элюара, Кокто. Им бы так знать наших
Рублева, Сурикова, Репина, Серова, Верещагина, Левитана,
Куинджи, Иванова, Врубеля, как мы знаем их художников. У
них русских музеев нет, зато у нас есть западные.
   Степанов резко, по-мальчишески повернулся и сразу же
увидел, как человек, шедший за ним по пустой дорожке,
вздрогнул; в движениях его появилась растерянность только на
одну секунду, но Степанов сразу же вспомнил вчерашнюю
машину, которая шла следом за их такси, потом рассказ
Грешева про американца, интересовавшегося Врубелем, пожал
плечами; денег людям девать некуда, право; побежал навстречу
типу; тот отвел, любуясь пустым Хайд-парком; только возле
озера трусили две толстые девушки в полосатых джемперах;
бедненькие, думают, что с потом сойдет и жир; не сойдет; это
от бога, точнее говоря, от папы и мамы. Если люди научатся
регулировать обмен веществ, средняя продолжительность жизни
поднимется до ста лет; поди напасись хлеба с маслом и на
миллиарды столетних... Мир пытается расфасовать проблемы по
крошечным сотам; даже на станции техобслуживания машин
мастер по карбюратору ничего не смыслит в электропроводке,
специалист по замкам бежит как черт от ладана от смазочных
работ, а жестянщик ничего не понимает в двигателе; еще
пятьдесят лет назад каждый шофер (а их было мало) мог
разобрать машину по винтику, а теперь, как что забарахлит,
гонит к слесарям; "Мое дело крутить баранку". То же и в
политике: вопросами голода занимается одна комиссия,
угрозой биологической войны вторая, ядерными испытаниями в
воздухе - третья; как бы свести их воедино? Возможно ли?
Особенно учитывая тот громадный уровень информации,
порождаемый каждодневностью научно-технической революции.
Стенания по поводу того, что раньше, до заводов и спутников,
было лучше, наивны и свидетельствуют о малой
интеллигентности; истинная интеллигентность обязана идти в
мир с позитивными предложениями, например, как создать
национальные парки, как пустующие деревни превратить в зоны
отдыха для рабочих, как законодательно закрепить тенденцию
малых поселений, а не огромных городов, чтобы человек не на
словах, а на деле был связан с землею-прародительницей, как
перебороть страх в тех, кто боится "обогащения" человека,
живущего трудом на земле; как доказать то, что тяга
горожанина к земле - залог государственной мощи, дрожжи
патриотизма; как способствовать этой тенденции, а не
противиться ей?! А ведь как еще противятся - "обогащение".
Какое обогащение?! Если каждый будет иметь свою зелень,
свои огурцы и помидоры, свои фрукты с семи соток, какая
государству подмога! Так нет же; "пусть директор думает,
как нас обеспечить всем к осени, ему за это деньги платят и
на машине возят"; а директор этот чуть больше рабочего
получает и до пенсии далеко не всегда доживет - чаще рвется
сердце от перенагрузок, от стрессов, будь они неладны.

   (Фол тяжело затягивался; хрустел пальцами; его аппарат
прослушивания - черненькая присоска к стене - фиксировал шум
воды в ванной Ростопчина, передачу о животных в Африке, будь
неладны эти слоны, шаги женщины - явно слышны были каблуки -
и ни слова.)

   Ростопчин, не опуская трубку, сунул голову под душ;
стерва все поймет, если выйти из ванной с сухими волосами;
она же закусила удила; не хочет оставлять меня одного; надо
было сказать, чтобы шла вон, что не хочу видеть ее, чужую
мне женщину с другой фамилией, но я не умею так, я тряпка;
нет, ты не тряпка, Эйнштейн, ты все-таки умел не сидеть в
кустах, когда шла драка, ты знал, что такое смерть, и не
боялся ее, а ведь в молодые годы ее боятся острее, чем в
старости, значит, ты не тряпка; самоуничижение; не надо, это
от психического нездоровья, а ты никогда ведь не страдал
истерией; язва была, инфаркт был, печенка ни к черту, но
голова работает; просто ты боишься причинить кому бы то ни
было боль, и это оборачивается против тебя; но где же
Степанов; наверное, в кафе, завтракает; он сейчас вернется,
надо ждать; я вчера неверно вел себя с Золле, я должен был
поддержать Митю; ах, как это важно - открыто определить
позицию, нельзя примирять, арбитр - это одно, а примиритель
- совсем другое; если бы я сказал: "Золле, разве можно не
доверять друзьям; давайте будем звонить вашим немцам", - все
могло сложиться иначе; Степанов был прав, когда предлагал
ему это, а я тыркался то к Золле, то к Мите, и это
обернулось разрывом; никаких документов Золле не прислал, а
я отчего-то был уверен, что они будут у меня в номере, когда
вернусь, я поэтому пил, оттягивая время возвращения в
"Кларидж"; что если Степанов пошел пешком на Нью-Бонд стрит?
Вполне логично, новый город, так интересно посмотреть его,
бродит себе по улицам, разглядывает прохожих; он в Цюрихе
часами просиживал за столиком кафе на улице, пил воду,
курил, а потом возвращался ко мне и часа два бормотал на
свой маленький диктофон, но совсем не про то, что видел, а
про мужчин и женщин, про то, что любовь и справедливость -
совершенно разные вещи; если ребенок говорит отцу, что
защищает его, когда бранит мама, то это еще не есть любовь,
это естественное право человека на честность, нельзя белое
называть черным; Достоевский сочинял характер, который мир
признал русским, а Толстой и Лесков с Салтыковым-Щедриным
шли за этим характером, были его рупором; если Толстой был
принят Западом, то кое-кто из Лондона, Парижа и Берлина не
сочли возможным увидеть прозорливый гений Щедрина,
непредсказуемость России, понять, что сокрыто в прозе
Лескова; Степанов наговаривал на свой диктофончик про то,
как прекрасно набирает западногерманское телевидение
благодарственную память поколения: в день, когда умер
композитор Кемпферт, автор "Странников в ночи", "Снова и
снова", "Испанских глаз", была устроена двухчасовая
передача; страшно, конечно, смотреть на человека,
дирижирующего оркестром, а его нет более, умер
пятидесятишестилетним в зените славы. Эмигрировал из
Германии, нашел себя по-настоящему в Штатах; подпевает
певцам, подмигивает телекамере... Подмигивал телекамере,
больше не будет, но память о нем после такой передачи
останется надолго; про то, как наши - я думаю о русских
"наши", как и Степанов - не умеют делать звезд, проворонили
Алейникова, и Бориса Андреева проворонили, и Бернеса;
французы сделали стереотип национального героя, снимая
Габена из картины в картину, то же с Бельмондо и Делоном, а
наши все новых открывают, российская страсть к изобретению
велосипедов, не умеют канонизировать героя, глупость какая,
а?! Черт, а сердце- то жмет, сил нет... Занятно, что все
же лучше: прожить очень долгую жизнь, отказывая себе во
всем - режим, диета, график, - или же прогореть свои
шестьдесят, но с удовольствием, не думая, можно ли выпить
лишнюю чарку и допустимо ли съесть полную тарелку картошки,
жаренной с салом и луком? Где же Степанов?
   Ушел? Значит, я не смогу ему сказать то, что должен
сказать, а если стану говорить с ним в "Сотби" по-русски,
стерва все поймет, они же так все чувствуют, эти проклятые
старые бабы, Клаузевицы какие-то, а не люди, да здравствует
веселая доверчивость молодости, разница в возрасте -
гарантия доброты отношений, их стабильности, именно так,
брак однолеток - замок на леске, союз плюса с плюсом, с
каждым годом все большее отталкивание...
   Конечно, она устроит в "Сотби" скандал; у нее все
подготовлено, и этот Эдуард, или Эдмонд, которого я никогда
в жизни не видел и не знал, наверняка уже там; прилетел,
словно гриф, на падаль; ах, какой это будет подарок прессе,
когда я начну торговаться, а он сделает заявление, что любая
покупка не может быть выдана мне, пока суд не примет решение
о разделе имущества. Неужели это работа тех, кого я не
знаю, но кто следил за нами вчера, устроил скандал с Золле,
не позволил прийти ко мне Розену? Ты должен стать змеем,
сказал он себе. Если Степанов не снимет трубку, ты должен
превратиться в ужа, лгать Софи, стелиться перед ней,
пообещать ей все, что она захочет, и прийти к компромиссу
сейчас же, перед торгами. Да, я поступлю именно так, но я
выполню то, что обещал, а там видно будет...

   ...Степанов открыл дверь, услышал телефон, подумал, кто
бы это мог звонить так рано, снял трубку, сказал свое
обычное "Степанов", он всегда так отвечал на звонки, не
"алло", "да", "слушаю", а именно "Степанов", к тебе же
звонят; телефон конкретен, ибо несет информацию, подданный
слова, ты обязан соответствовать ему, таинству черной
трубки, которая соединяет тебя с миром, черт, как же люди
столько лет жили без этого чуда; хотя тогда, раньше была
прекрасная литература - письма; а кто сейчас пишет письма?
Звонят, в лучшем случае, открытку пришлют.
   - Слава богу, - услышал Степанов шепот Ростопчина. - Я
был в отчаянии...
   - Почему ты шепчешь? - удивился Степанов.
   - Здесь стерва. Может быть страшный скандал. Не
спрашивай ни о чем, делай, что я говорю. Перед тем, как ты
придешь в "Сотби", можешь даже опоздать, черт с ним, но
обязательно, слышишь, обязательно зайди в любой банк и
открой счет... Погоди, а у тебя нет русского банковского
счета?
   - Есть, но он дома.
   - Я так и думал. Значит, ты заходишь в банк, открываешь
счет, положи хоть десять фунтов, неважно сколько, главное,
чтобы у тебя была чековая книжка, они ее выдадут тебе,
сядешь рядом со мной, я представлю тебя стерве, ты достанешь
из кармана банковскую книжку и выпишешь, но так, чтобы она
это видела, чек на пятнадцать тысяч фунтов... Нет, на
всякий случай на семнадцать... Передай этот чек мне,
поблагодари за то, что я согласился быть твоим
представителем, скажи ей, что ты в восторге от ее красоты,
будь светским, понял? Вчера ты был прав с Золле, и повел
себя, как тряпка, прости меня, все, до скорого...
   - Погоди... Но ведь это какой-то спектакль...
   - Да, но пока я не вижу выхода. Если я смогу что-то
сделать за этот час, я скажу тебе в "Сотби", скажу
по-английски, при ней нельзя говорить по-русски, она начнет
склоку, они же здесь все такие подозрительные.

   (Фол стукнул кулаком по колену, сказал Роберту: "Ни
черта не слышно, этот князь пустил воду, едем!" Он
стремительно убрал аппаратуру и бросился к лифтам; надо
успеть перехватить мистера Грибла в кафе; он должен купить
Врубеля, должен! В крайнем случае, если он скупердяй,
предложу ему свои деньги, шеф, думаю, пробьет мне
компенсацию; в такси усмехнулся: дудки, когда посол в Гане
возвратился домой в отпуск, государственный департамент
отказал ему в оплате денег за такси - из аэропорта Кеннеди
до Сентрал-парка; такси оплачивают только семейным, у кого
есть дети и жена, вообще самый надежный посол тот, у кого
внуки; у ганского деятеля была только мама; бухгалтерия
государственного департамента потребовала от посла
заявления, что мать была вместе с ним; он написал прекрасный
ответ: "Я ехал в такси, а моя мама бежала следом с
чемоданами в руках". Посмеялись вдоволь, но пятнадцать
долларов так и не отдали. Черт с ними, пускай не оплатят, в
конце концов. Успех итого дела аукнется в будущем, деньги
рано или поздно вернутся сторицей, надо уметь терять, только
тогда можно получить во сто крат больше.
   ...Грибл допивал свой кофе, Фола выслушал рассеянно. "Я
же сказал, на Врубеля у меня отложено десять тысяч, от силы
пятнадцать, больше никто не даст, не волнуйтесь, от нас он
не уйдет".)

   В банке было пусто и торжественно.
   Степанов вспомнил, как они с Бэмби приехали в Испанию, в
Гренаду, и рано утром зашли в старинный прекрасный храм;
зимнее солнце пробивалось сквозь витражи, пол из-за этого
казался цветным, желто-сине-красным; ходить по такому полу -
кощунство, но какие-то молоденькие девушки с синими тенями
от бессонной ночи быстро прошлепали своими "колледжами" -
остроносенькими туфельками с медной пряжкой, без каблучка,
высший шик, - быстро и деловито преклонили колени перед
иконой, заученно перекрестились и вновь заспешили по
сказочным теням витражей, брошенным на пол, к выходу. Бэмби
тогда сказала: "Нагрешили, помолились я снова за то же
самое".
   Степанов посмотрел на клерков, сидевших за овальными
столами; порядок абсолютный; на выдвижной досочке пишущая
машинка, это только мы богатые, позволяем себе держать
машинисток, тут все служащие знают машинопись и стенографию,
время - деньги, молодцы, черти; "Учитесь у капиталистов
хозяйствовать, за ними двести лет опыта"; господи, как же он
был прав во всем, в каждой своей строке, а каждой заметке на
полях книг; Ленин и Петр, два пика российской истории.
Впрочем, Ленин - пик мировой историй; кстати, и тем, что
женщины получили здесь право не только голосовать, во и быть
премьерами, они ему обязаны, Ленину; тутошние власть
предержащие были вынуждены отступить после нашей революции,
иначе б их смели, не сдай они свои железобетонные позиции
после всего того, что Ленин не просто провозгласил, но
сделал практикой жизни России.
   Степанов пошел не к клерку а к девушке; очень красивая
одета подчеркнуто тщательно, но в то же время свободно, с
каким-то шиком; на лице улыбка; доброе утро, пожалуйста,
садитесь, чем могу вам помочь?
   - Я хочу открыт счет.
   - Личный?
   - Да.
   - Тогда будьте любезны обратитесь к мистеру Джонсу. -
Она повернулась к длинному парню с типично английской
прической - волосы закрывают половину лба; воротничок
высокий с заколкой; галстук тоненький; серый пиджак в мелкую
черную клеточку. - Боб, это к тебе.
   Тот поднялся, приветственно помахал Степанову рукой.
   - Прошу вас, сэр...
   - Доброе утре, мне надо открыть счет...
   - О, мы сделаем это очень быстро. Пожалуйста, заполните
бланк. Не сердитесь, что такой длинный. Бюрократия - наш
бич, - он улыбнулся. - Хотите Вложить деньги в дело, на
срочный вклад или же открыть текущий счет?
   - Текущий счет.
   - Я бы рекомендовал вам подумать над вложением денег в
акций "Нестле", они резко пошли вверх... Хороша тенденция у
аграриев Айовы, "Фуд продакшнз"... Это даст вам больший
процент, чем обычный вклад, ибо Ваши деньги будут
стимулировать работу всех подразделений фирмы - от рабочего
до Совета директоров...
   - Нет, благодарю, я хочу иметь чеки, чтобы не носить с
собою деньги... Клерк пробежал бланк-анкету, поднял на
Степанова глаза, в которых было доброжелательное удивление.
   - Вы русский?
   - Да.
   - Как интересно... Какую сумму вы намерены положить на
счет?
   - Четыреста фунтов...
   - Вы не написали ваш адрес в Англии, сэр.
   "Сейчас он обязательно потребует какую-нибудь справку, -
с тоской подумал Степанов. - И все полетит в тартарары".
   - Я живу в отеле...
   - Но вы намерены нанять квартиру, не так ли?
   - Нет. Я приехал сюда ненадолго, не хочу носить с собою
деньги.
   - Хм... Вообще-то мы, как правило, открываем счет только
тем, кто имеет здесь квартиру... Или гаранта... У вас есть
гарант?
   "Если я скажу "советское посольство", он попросит
письменное подтверждение, - подумал Степанов. - Время будет
потеряно; половина десятого".
   - Знаете, - сказал Степанов, - у меня здесь два
издателя...
   - О, вы писатель?! Эмигрировали?
   - Нет, отнюдь. Вполне красный.
   - Как интересно, - повторил клерк. - Вы не могли бы
назвать ваши издательства?
   - Да, конечно, - ответил Степанов, - записывайте...
   Клерк достал из ящика телефонные справочники,
стремительно пролистал их, покачал головою.
   - Но "Макгири энд Ли" в списках нет. Видимо,
обанкротились. Книгоиздательское дело - очень ненадежный
бизнес. Все смотрят телевизор. Как фамилия вашего второго
издателя? Ага, благодарю вас. Будьте любезны дать мае ваш
паспорт, огромное спасибо, о, какой красный, на фото вы
значительно старше своих лет, я бы не дал вам и сорока
семи...
   Он говорил, выписывал данные паспорта, набирал номер
телефона, что-то считал на маленьком карманном компьютере,
дружески при этом улыбался и успевал курить никарагуанские,
бесфильтровые "ройал" (Рейган перестал поставлять им,
специальную бумагу, форма борьбы с "коммунистической
экспансией", поэтому особенно крепкие, но притом сладкие,
словно проваренные в меду, как это раньше делала
американская фирма "Лаки страйк").
   - Добрый день, - набрав номер, клерк улыбнулся невидимому
собеседнику, - это из "Бэнк интернешнл", Роберт Джонс, я
хотел бы соединиться с коммерческим департаментом; нет,
группа расчета с авторами; благодарю вас. Добрый день, это
"Бэнк интернешнл", группа личных счетов. Помогите мне
получить справку; вы издавали книгу мистера Дмитрия
Степанова, Россия, нет, простите. Советский Союз... Какой
год? - он посмотрел на Степанова вопрошающе, но с той же
доброжелательной, какой-то ободряющей улыбкой.
   Степанов назвал год, фамилию переводчика.
   Клерк сообщил вое это так, словно ему все давным-давно
известно, просто запамятовал, бога ради, простите, бывает...
   - Ага, прекрасно. Все распродано? Чудесно! Paper-back
(19)? А когда вы намерены выпустить второе массовое
издание? Чудесно. Мы будем глубоко признательны, если вы
пришлете нам коротенькую справку о гонорарах мистера
Степанова. Возможно, он захочет взять деньги в кредит, мы с
радостью пойдем ему навстречу после того, как получим ваше
подтверждение. Простите, с кем я говорил? Ах, мисс Тэйси,
очень приятно, всего вам лучшего...
   Он положил трубку, улыбнулся Степанову еще более
дружественной сказал:
   - Все в порядке, я оформлю документы, вы познакомитесь с
директором нашего филиала, мистер Томпсон будет рад пожать
вам руку; ваши книги прекрасно расходятся, поздравляю.
   Степанов посмотрел на часы; девять сорок,
   - Скажите, - взмолился он, - а как скоро мы закончим
процедуру?
   - О, это займет не более пятнадцати минут...
   - А до Нью-Бонд стрит далеко?
   - Рукой подать. Какой номер дома вам нужен?
   - Тридцать четыре.
   - Ах, "Сотби"? Пять минут ходу, я нарисую вам, в чужом
городе всего лучше искать по плану...
   Степанов увидел, как в банк вошел человек; старательно
смотрел куда-то в сторону, отводил глаза от Степанова; ах ты
Василек, подумал Степанов, что ж ты меня пасешь? Что я тебе
сделал, ну что?!
   - Мистер Степанов, вам нужно расписаться, бога ради,
простите, но таков порядок, пожалуйста, здесь, здесь, здесь,
здесь и тут...
   Человек сел за соседний столик и спросил:
   - Где я могу поменять швейцарские франки на австрийские
шиллинги?
   Степанов улыбнулся.
   - В кассе. Здесь открывают счета.
   - Спасибо, - ответив человек, смазав Степанова взглядом;
поднялся, отошел к кассе, закрыв окошко спиною, достал из
кармана портмоне и протянул купюры в маленькое окошечко.
   (Степанов напрасно его подозревал, это был Генрих
Брюкнер, турист из Вены; за Степановым давно следила пожилая
женщина, на которую он не обратил внимания, серая седоватая
поджарая дама, разве такая может быть из службы?)
   Клерк снял трубку, спросил босса, можно ли зайти к нему с
русским писателем; автор бестселлеров, "Тираж его книги
двадцать тысяч экземпляров, сейчас готовится "Paper-back";
хорошо, мы идем, сэр".
   Кабинет директора филиала банка был отделан мореным
дубом; мебель старинной работы, резная; высокий седой
человек поднялся навстречу Степанову, резко тряхнул его руку
вниз указал на кресло, заметив при этом:
   - Вообще мы не любим открывать счета на такую сумму, как
ваша мистер Степанов, четыреста фунтов - не деньги,
согласитесь; мне, однако, уже позвонили из вашего
издательства, вполне серьезные гаранты; мы не открываем счет
такой, как ваш, людям не имеющим лондонской квартиры, но, я
думаю, если вы обозначите свой здешний адрес посольством
Советского Союза, это будет для нас еще большей гарантией...
   - Я не собираюсь покупать "роллс-ройс", - попробовал
пошутить Степанов.
   - Но почему же?! - искренне удивился директор. - Мы
дадим вам ссуду на линкор или самолет, если посольство
подтвердит вашу кредитоспособность. Ваш предположительный
гонорар на Paper-back может составить десять тысяч фунтов
без налогов все-таки деньги. Перед тем как вам выпишут
чековую книжку, я попросил бы вас о любезности составить
заявление в ваше издательство: "Прошу перечислить гонорар
за второе издание моей книги массовым тиражом на мой счет в
"Бэнк интернешнл...". Какой номер счета у мистера
Степанова? - директор посмотрел на клерка.
   - Тринадцать тысяч четыреста восемьдесят три.
   - "На счет тринадцать тысяч четыреста восемьдесят три..."
Вы согласны написать такого рода письмо на мое имя?
   - Да конечно.
   Директор протянул Степанову "паркер", подвинул стопку
бумаги (желтая, очень тяжелая обрезана узорно), Степанов
быстро написал заявление с массой ошибок (всегда был не в
ладах с грамматикой), подвинул директору, тот быстро
пробежал глазами, казавшимися громадными из-за того, что
стекла очков были чрезвычайно толстые; закурил, кивнул.
   - Прекрасно, мистер Степанов. Я рад, что вы решили стать
вкладчиком нашего банка. Мы будем информировать вас о
наиболее интересных возможностях вложения денег. Разумное
вложение даже небольшого капитала вполне может дать прибыль
не менее десяти процентов, мы даем вполне гарантированные
рекомендации, на кого следует ставить, всего вам хорошего...

                         XII

   "Милостивый государь Николай Сергеевич!
   И снова свершается святотатство: самоубийцу хоронят на
кладбище! Да, да, именно так! Я был у князя Мещерского,
пытался действовать через него, добиться от Синода запрета,
но тщетно, увы!
   Да, да, Николай Сергеевич, Врубель не почил, как об этом
трезвонят продажные писаки, а покончил с собой, поэтому не
имеет права лежать при церкви, только за оградою.
   Последние недели он постоянно простаивал раздетым возле
открытого окна, добился того, что началось воспаление
легких, так и этого ему показалось мало - по ночам стал на
ощупь открывать окно, пользуясь сонливостью прислуги в
лечебнице. Скоротечная чахотка пришла к нему не как божье
избавление от грехов его, но как подачка от диавола,
которого он столь тщательно писал всю жизнь...
   И ведь, кончая свои минуты, думал о том, чтобы продолжать
свое демоническое дело; в бреду же оборотился к брату
милосердия со словами: "Николай, довольно уже мне лежать
здесь, поедем в Академию, дружок!"
   Не поехал. Отвезли.
   И как же всполошились все наши эстэтствующие! И Блок в
слезах речи говорил, и Беклемишев от "Союза русских
художников" что-то зачитывал; Императорская Академия, к
счастью, никак официально представлена не была. Но потрясло
меня - до колотья в сердце - то, что разрешил себе сказать
священник Новодевичьей церкви. Зная, как кончил Врубель, он
тем не менее изрек над гробом: "Бот простит тебе все грехи,
потому что ты был работником". Каково?
   Давеча был у доктора Дубровина, в "Союзе русского
народа", он обслушал меня, прописал успокоительное, но
посетовал, что мало от него проку: "Сам пью, не помогает!
Какое может быть спокойствие, когда мы окружены сонмом
революционеров, ниспровергателей, скрывающихся в каждом
журнале, в каждом салоне, в любой газете!"
   Но я не опускаю рук. Я вижу толпу, пришедшую провожать
Врубеля, вижу их глаза, у меня сердце разрывается от боли за
них... Не мне, а им нужно успокоительное, бром -
каждодневно с утра.
   Несчастная наша страна, коли она выбирает себе в идолы
таких, каким был усопший...
   Борьба. Нас спасет борьба не на живот, а на смерть со
всем тем, что чуждо нашему духу. Или мы одолеем
демонического диавола, или же он пожрет нас.
   Низко кланяюсь Вам, милый друг!
              Ваш
   Гавриил Иванов-Дагрвль.

   P. S. Танечка шлет Вам свои поклоны. Обещанную книгу
фотографий - высылаю. Там есть милые образцы устройства
кухонь, точь-в-точь как у финнов, хотя на самом деле это
забытый русский стиль, не грех нам вернуть его в свои
загородные усадьбы".

                             2

   В зале было полным-полно народа; стрекотали камеры
телевизионных компаний; на трибуне стоял высокий мужчина в
строгом черном костюме и, очень странно округляя каждую
фразу, словно бы любуясь ею, певуче говорил:
   - Картина кисти Бенуа, размер шестьдесят два сантиметра
на сорок четыре. Масло. Вещь называется "Танец".
Предположительная дата написания - десятый, двенадцатый год
этого века. Мы предлагаем начальную цену в тысячу фунтов...
   Степанов увидел Ростопчина; тот седел во втором ряду,
третьим с края; рядом с ним была женщина; Софи, подумал
Степанов; крайнее место пустовало, единственное во всем
зале; это для меня, понял Степанов; мадам с ее места легче
видеть, как я стану выписывать чек; он прошел сквозь
напряженную тишину зала, сел, поклонился Софи, пожал руку
Ростопчину; тот шепнул:
   - Познакомься, пожалуйста, родная, это мистер Степанов.
   - О, как приятно, мистер Степанов, - женщина улыбнулась
мертвой улыбкой, - мы волновались, где же вы, с трудом
удержали для вас место.
   - Я заблудился, - одними губами, почти беззвучно ответил
Степанов.
   Ведущий между тем оглядывал зал; заметил чей-то легкий
кивок головы в глубине зала, бесстрастно, но со сдержанным
азартом, который сразу же передавался собравшимся, холодно
прокомментировал:
   - Одиннадцать сотен фунтов... Тысяча сто фунтов,
тысяча... сто... фунтов...
   Его цепкий взгляд зафиксировал чуть поднятый указательный
палец в другом углу.
   - Двенадцать сотен фунтов, тысяча двести... фунтов...
тысяча...
   Рядом с трибуной стояли шесть брокеров, мужчин и женщин,
которые покупали картины, письма, фотографии по заданиям
своих клиентов; они так же внимательно следили за залом, но
Степанову показалось, что драка идет между двумя или тремя
людьми из пятисот собравшихся; он не мог понять, кто бился;
брокеры же и ведущий видели все прекрасно; взгляды их
стремительно скользили по лицам, задерживаясь лишь в
середине зала и в левом углу, там, наверное, и сидели те,
кто воевал за Бенуа.
   - Тринадцать сотен фунтов... тысяча... триста...
фунтов, тысяча... триста...
   Один из брокеров, стоявших за спиною ведущего, шепнул:
   - Четырнадцать сотен...
   Не оглядываясь, ведущий бесстрастно, но по-прежнему со
скрытым азартом, атакующе разжигал страсти:
   - Четырнадцать сотен фунтов, тысяча... четыреста...
фунтов... четырнадцать сотен фу...
   Чуть дрогнул чей-то указательный палец в правом углу.
   - Пятнадцать сотен фунтов, тысяча... пятьсот... фунтов,
тысяча пятьсот фунтов, тысяча... пятьсот... фунтов...
   На большой палец ведущего был надет толстый деревянный
наперсток; удар его по трибуне прозвучал неестественно
громко, зловеще.
   - Продано! Тысяча пятьсот фунтов, леди и джентльмены...
Следующая картина, - он обернулся к служителям, которые
вынесли полотно, - принадлежит кисти Брюллова, сорок на
шестьдесят сантиметров. Масло. Наши эксперты затрудняются
установить даже приблизительную дату... Художник этот
малоизвестен, хотя много лет прожил на Западе, в Риме, в
середине прошлого века... Цена для начала торга установлена
в полторы тысячи фунтов стерлингов... Полторы тысячи фунтов
стерлингов, - он понизил голос, - полторы... тысячи...
фун-н-н-тов, пятнадцать сотен фунтов... Тысяча шестьсот
фунтов, - глаза его метались из левого угла в центр зала, -
семнадцать сотен фунтов, восемнадцать сотен фунтов, тысяча
девятьсот фунтов... тысяча девятьсот фунтов, тысяча
девятьсот фунтов, - он не смотрел на того, кто назвал эту
сумму, он подзадоривал других; смысл аукционов "Сотби" в том
и состоит, чтобы повысить начальную ставку, разыграть
спектакль, никакой этот ведущий не торговец, он лицедей, он
посещал режиссерские курсы, выспрашивал дипломатов, вышедших
на пенсию, о том, как ввести в раж противника; в этом зале
собрались его друзья-враги; чем выше он набьет цену, тем
больший процент получит от тех, кто сдал "Сотби" свои
картины для распродажи; может быть сущая мазня, но ведь и ее
следует так подать - если, конечно, обладаешь даром, - что
деньги рекой польются; понятно, необходимы предварительные
затраты на рекламу в прессе, на телевидении; что ж,
вложенные средства, если они вложены квалифицированно, не
пропадают, а, наоборот приносят дивиденды, важно только все
скалькулировать, воистину политики многое заимствуют из
торговли, термин "скалькулированный риск" взят от биржевых
маклеров.
   Степанов достал чековую книжку; она была новенькой, в
прекрасном портмоне с эмблемой банка, вывел сумму:
семнадцать тысяч фунтов стерлингов; писал медленно,
постоянно ощущая на себе взгляд Софи; умел чувствовать
взгляд, даже когда не поворачивался; быстрая, подумал он,
все сечет.
   - Здесь семнадцать тысяч, - шепнул он Ростопчину еле
слышно; говорить во время тортов запрещено, это спектакль;
даже кашляют лишь в паузах, перед тем как выносят новую
картину, все остальное время такая тишина, что слышно, как
работают телекамеры, а работают они (ролефлексы, конечно)
почти так же, как муха, что летает под потолком.
   - Девятнадцать сотен фунтов! - ведущий стукнул
деревянным наперстком. - Продано!
   - Больше у тебя нет ничего? - так же шепотом спросил
Ростопчин.
   - Триста фунтов, чтобы расплатиться за отель, - Степанов
улыбнулся Софи-Клер.
   - Отели безумно дороги, - шепнула она, - Лучше
остановится в семейном пансионе, значительно экономнее.
   - Спасибо, я непременно так и поступлю.
   Ведущий обернулся к следующей картине, вынесенной на
Просцениум.
   - Эскиз русского художника Верещагина. Размер шестьдесят
два на сорок один сантиметр. Работы этого мастера
малоизвестны на Западе; его считают певцом военной тематики.
Мы называем цену к торгу: восемьсот фунтов стерлингов...
Восемьсот фунтов стерлингов, восемьсо-о-от фунтов...
Девятьсот фунтов, девятьсо- о-о-от фун... Тысяча фунтов,
одиннадцать сотен фунтов, - голова ведущего неподвижна,
глаза стремительны, - двенадцать сотен, тринадцать сотен
фунтов, четырнадцать сотен, пятнадцать сотен; в торг
включился кто-то третий; Степанов это понял по тому, как
стремительно перемещались глаза, нет, не глаза даже, но
зрачки ведущего; обернулся, вычислил новенького; судя по
клетчатому пиджаку и "бабочке", американец; эти либо в
черном, подчеркнуто скромны, либо так пестро- клетчаты, что
хоть жмурься.
   Когда же это было, подумал Степанов. Давно, очень давно,
осенью шестьдесят восьмого, когда Мэри Хемингуэй прилетела в
Москву и он пошел с ней в Третьяковку, более всего ее
поразил именно Верещагин; "Как страшно! Как он чувствовал
горе, этот Верещагин! Папа был бы в восторге, но почему же
у нас его не знают?!" А потом они поехали в Ясную Поляну, и
добрый внучатый племянник Фета, работавший в музее, показал
им зимние вещи Толстого, вывешенные на балконе дома; "Сушим,
упаси бог, моль"; в тот день музей был закрыт, их пустили
лишь из уважения к вдове Хемингуэя; странное и особое
ощущение владело тогда Степановым в пустом, тихом доме
Толстого; Мэри шутя предложили померять зимнюю шубу
Толстого, она отказывалась, мол, недостойна этого, но все же
померила и утонула в ней, а Степанов подивился, какого,
оказывается, большого роста был Лев Николаевич; когда-то
Виктор Конецкий рассказывал, что и Антон Павлович Чехов был
очень высок, а когда плыл с Сахалина на пароходе вокруг
Азии, прыгал с носа, и матросы кидали ему конец, он за него
цеплялся, и его поднимали на корму, причем не "солдатиком"
прыгал, а по-настоящему, "рыбкой", - рисковая забава, да он
ведь и в творчестве был рисковым. Когда вечером уже
возвращались в Москву, Мэри тихо рассказывала, как они с
Хемингуэем прилетели в Париж - они всегда летали на фиесту в
Памплону через Париж, город молодости Папы - и к ним
позвонила журналистка, попросила интервью; "А я стирала себе
воротничок, кружевной, бельгийский, очень красивый, мы
вечером собирались в театр; Папа говорит, Мэри, к нам придет
журналистка, у нее очень славный голос; и она к нам пришла.
Папа пригласил нас в кафе на улицу, заказал кофе с молоком,
а она прямо-таки не сводила с него глаз - такая красивая,
молодая - и задавала требовательные вопросы, меня очень это
обидело, а он послушно отвечал ей, и глаза у него оживились;
иногда в последние годы у него был очень тяжелый взгляд,
будто в себя смотрел, будто никого вокруг не было. - Мэри
закурила; глубоко, затянулась; продолжила как-то словно
наперекор себе: - А потом я уронила спички, резко нагнулась
за ними и увидела, что она, эта корова, прижала свою ногу к
ноге Папы. Я допила кофе, извинилась, сказав, что мне надо
достирать воротничок и как следует его прогладить,
бельгийские кружева трудно поддаются глажке, ручная работа
как-никак. Папа улыбнулся сконфуженно и сказал, что скоро
вернется, а журналистка по-прежнему не сводила с него глаз,
к кофе своему не притрагивалась, только все время вертела в
пальцах маленькую вазочку с синими цветами... Когда я
приехала в Лондон накануне нашей высадки в Нормандии - я
ведь там познакомилась с Папой, - Уильям Сароян принес мне в
точно такой вазочке пучок зелени, там даже лук был, и
сказал: "Вместо цветов; не взыщи..." Я гладила этот
проклятый воротничок в нашем номере и плакала... Папа
вернулся, позвал меня, погладил по щеке и сказал; да
перестань ты думать про это... Она как рояль... Плохо
настроенный рояль, на котором никогда не сыграешь
памплонской песенки... И ушел ведь из жизни с этой
песенкой... В ту последнюю ночь он очень долго мылся,
чистил зубы; вышел из ванной и спросил: "Мэри, ты не
помнишь нашу памплонскую песенку? Я никак не могу вспомнить
ее". Он вообще-то помнил множество песен, испанских и
наших, даже французские помнил, особенно двадцатых годов...
Но ведь, когда тебя застают врасплох, ты не сразу
вспоминаешь то, что знаешь, а он застал меня врасплох и
снова ушел в ванную, и вдруг там, когда подправлял бороду,
запел... Слышишь, Мэри, я вспомнил, сказал он, вернувшись в
комнату, я вспомнил... И снова, как тогда в Париже,
погладил меня по щеке, у него ведь были такие ру..." - она
закурила, долго молчала, а потом тоненьким голоском запела
памплонскую песенку, Степанов почувствовал, как у него
перехватило горло, и он тоже полез за сигаретами, столь
опасными для здоровья, но что бы мы без них делали, особенно
когда сердце жмет и дышать трудно...
   - Пятнадцать сотен фунтов, - продолжал между тем ведущий,
- шестнадцать сотен фунтов, семнадцать сотен фунтов,
восемнадцать сотен фунтов...
   Ростопчин посмотрел на Степанова; в глазах у него был
испуг.
   - Ужас, - шепнул он, - это ужас...
   Софи-Клер сразу же закаменела.
   - Я не поняла, милый, ты что-то сказал?
   - Прости, родная, я сказал по-русски... Ужас, просто
ужас, какие цены, я боюсь, что мистер Степанов не сможет
ничего купить на свои деньги...
   - Восемнадцать сотен фунтов... Восемнадцать... сотен
фунтов... во-сем-над-цать со-отен фунтов... Продано!
   Верещагина купил американец "в клеточку", мистер Грибл; и
эту наводку имел от фола.
   Потом вынесли Врубеля.
   - Полотно русского художника Врубеля, - объявил ведущий.
- Масло. Сто на семьдесят три. Живописец тоже малоизвестен
на Западе, судьба его в чем-то подобна трагической судьбе
великого Ван Гога. Цену, назначенную к торгу, мы определили
в две тысячи фунтов... Две тысячи...
   Степанов посмотрел на князя; тот сидел недвижимо.
   - Две тысячи фунтов... Две тысячи фун... - взгляд
метнулся в угол зала (там сидел Грибл), - двадцать одна
сотня, двадцать две сотни, двадцать три сотни, двадцать
четыре сотни, - Степанов снова посмотрел на князя,
оглянулся; в торговлю включился кто-то еще, но, кто именно,
понять не мог, человек был виден только ведущему, - двадцать
пять сотен, двадцать шесть сотен, двадцать семь сотен,
двадцать восемь сотен... двадцать восемь сотен... - палец
с деревянным наперстком поднят; сейчас все будет кончено,
что он медлит?!
   Степанов резко обернулся к Ростопчину, тот шевельнул
указательным пальцем, ведущий, смотревший, казалось, в
другую сторону, сразу же заметил его жест, взглянул на
князя, к нему тут же подошел один из служащих "Сотби",
передал карточку; надо заполнить: имя, фамилия, адрес;
Ростопчин сидел по-прежнему спокойно, ни один мускул лица не
дрогнул, маска, как у Софи-Клер, только чуть подергивалась
верхняя губа; заметить это можно было в том случае, если
очень внимательно присмотреться.
   - Двадцать девять сотен, три тысячи, тридцать одна сотня,
тридцать две сотни, тридцать четыре сотни, тридцать пять
сотен, тридцать шесть, сотен, тридцать восемь сотен,
тридцать девять сотен, четыре тысячи, - ведущий, казалось,
сам включился в игру, глаза перебегали от одного участника
битвы к другому, - сорок одна сотня, сорок две сотни, сорок
три сотни, сорок пять сотен, сорок шесть сотен... Сорок
шесть сотен.
   "Все, - подумал Степанов, - мы выиграли, господи,
счастье-то какое, мы же сможем вернуть еще и письма, и
Билибина и Головина денег хватит...
   Брокер, стоявший за трибуной, ни разу до того не
произносивший ни слова, сказал негромко:
   - Пять тысяч,
   Ведущий, не оборачиваясь, продолжил игру, монотонно
повторяя, словно заученное:
   - Пятьдесят одна сотня, пятьдесят две сотни, пятьдесят
три сотни, пятьдесят четыре сотни, пятьдесят... четыре...
сотни, пятьдесят... четыре...
   Брокер, тот, что назвал сумму в пять тысяч фунтов, отошел
к международному телефону; их было несколько; укреплены на
стене, кабиночки устроены так, что туда можно всунуть
голову, - гарантия того, что сосед, снявший трубку рядом,
ничего не услышит; набрал номер.
   - Пятьдесят... четыре... сот...
   Мизинец Ростопчина дрогнул; торг продолжился с еще
большей яростью; одна из брокерш начала кусать ноготь на
пальце, выдержки никакой, вертит головою, следит за теми,
кто в схватке; Степанов снова обернулся, но, кроме
клетчатого американца (коллекционер Грибл, шепнул Ростопчин)
и сухонького невзрачного старичка, сидевшего неподалеку от
них, разглядеть никого не смог.
   Когда сумму догнали до тринадцати тысяч, ведущий снова
начал тянуть жилы, повторяя, как заклинание:
   - Тринадцать тысяч фунтов, три-над-ца-ать тыс-сяч фу...
   Ростопчин показал губами, даже шепота его не было слышно:
   - Четырнадцать...
   Брокеры смотрели в зал, тишина стала гнетущей, даже
телекамеры не было слышно, а может, она перестала работать,
пленка кончилась.
   - Все, - шепнул князь, облегченно вздыхая, - ты увезешь
Врубеля.
   - Четырнадцать тысяч фунтов, четыр-над-цать тыся-я-яч
фунтов... Пятнадцать тысяч фунтов, пятнадцать тысяч фунтов.
   - Шестнадцать, - князь поднял мизинец.
   - Шестнадцать тысяч фунтов, - ведущий заставил себя быть
равнодушным, он добился своего, взвинтил цену, не зная, что
битва за Врубеля была проработана за долго до того, как
начался этот аукцион и сюда пришли зрители, которых не
судьба искусства волновала, не история шедевров, шедших с
молотка (или, точнее, деревянного наперстка), а лишь битва
сильных мира сего или их доверенных. - Шестнадцать
ты-ы-ы-ысяч...
   Ростопчин чуть обернулся к Степанову.
   - Поскольку у меня возникли непредвиденные финансовые
затруднения, я могу помочь тебе - в долг, естественно - не
более чем тремя тысячами. Ты не возражаешь, родная? - он
перевел взгляд на Софи.
   - Я думаю, ты выиграл для мистера Степанова эту картину,
- сказала она. - Это безумие - платить за никому не
известного художника такие деньги...
   - Но если? - спросил Ростопчин, - Полагаю, ты не станешь
возражать?
   - Не более тысячи, - мертво улыбаясь, сказала Софи-Клер.
- Я думаю, ты объяснишь ситуацию мистеру Степанову.... Если
пойдешь на большее, я приглашу Эдмонда, он в седьмом ряду,
на седьмом кресле, неужели ты его не заметил, милый?
   - Шест-над-цать тыс-с-сяч, - палец с деревянным
наперстком поднят, сейчас ударит, ну, ударяй же, черт
заутюженный, ударяй скорее...
   Тот самый брокер, что звонил по телефону, чуть кашлянув,
сказал:
   - Семнадцать тысяч.
   Князь поднял мизинец,
   - Восемнадцать тысяч фунтов, - начал ведущий, -
восемнадцать тысяч фунтов, восем-м-м-надцатьтысяч...,
   - Двадцать, - сказал брокер.
   Ростопчин обернулся к Софи; та сделала чуть заметное
движение, подавшись вперед; Степанов понял, что сейчас она
встанет.
   - Двадцать тысяч, двадцать тысяч, два-д-д-дцать тысяч,
двадцать тысяч... Продано!
   Перерыв...
   В зале зашумели, задвигали стульями, громко говорили;
Степанов услышал смех и сжался, так это было чуждо тому, что
в нем сейчас; он посмотрел на Ростопчина; тот по-прежнему не
двигался, Софи-Клер положила свою сухую ладонь на его руки -
пальцы сцеплены, ногти белые, с синевою.
   - Какая жалость, милый. Я так переживала за мистера
Степанова, - сказала она. - Я тронута твоим мужеством,
спасибо за то, что ты выполнил обещание. Мы будем обедать
вместе?
   - Нет, - князь с трудом разжал губы. - Нам
целесообразнее увидеться завтра у твоего адвоката. В любое
удобное для тебя время...
   - Это можно сделать и послезавтра. Столь острая
необходимость отпала, милый, я спокойна за судьбу нашего
сына.
   - Послезавтра я улечу с острова, - Ростопчин поднялся,
вернул Степанову чек, сказал по-русски: - Жди моего звонка
у себя в номере... - И, кивнув Софи, пошел из зала.
   "Да, - сказал себе Ростопчин, - я умел быть змеем, когда
сражался. Сейчас тоже началось сражение, и я проиграл
первую схватку... Софи, конечно, мой противник, значит, я
обязан стать оборотнем... Я перейду эту чертову Бонд стрит,
зайду в лавку и погожу, пока уйдут Софи и Эдуард, или
Эдмонд, какая, в конце концов, разница, она права, я его
помню, рыжий, на левой щеке большая родинка, говорит, чуть
запинаясь, будто с разбегу, вряд ли он изменился за тридцать
лет, такие за собою смотрят".
   Он вошел в лавку и, отказавшись от услуг продавца, сразу
же кинувшегося к нему, принялся неторопливо рассматривать
товары, то и дело бросая взгляды на массивные черные ворота
"Сотби".
   Ну, скорее, молил он, скорее же выходи, стерва! Ты
устроила все, что хотела, не мешай теперь мне сделать то,
что я мечтал сделать! Вспомнил, как сидел в кустах в
полукилометре от дороги в сорок четвертом, поджидая немецкие
штабные машины; боши бежали от союзников, увозили архивы;
поступил приказ перехватить их, а как перехватишь, когда все
маки повернули на Париж, из отряда их осталось четверо, а
немцы наверняка охраняют штабных, человек двадцать
эсэсовцев, не меньше... Он долго тогда обдумывал, как
выполнить приказ; Эйнштейн, одно слово; предложил ночью
перерыть дорогу (по счастью, она была грунтовая), а сверху
положить фанеру и задекорировать булыжниками; первая машина
провалится, вторая стукнет ее сзади, постреляем из леса;
начнется паника; немцы побегут, понимают же, что война
проиграна, они теперь могут драться, только если их много
или же приказ, а во время отступления приказы не так точны,
как в дни побед...
   Он наконец увидел, как Софи и рыжий юрист вышли из зала;
эк трогательно он ведет ее под ручку! Вот в чем дело!
Голубки вьют гнездышко! Нужны денежки! Домик на юге
Франции! Ай-яй-яй, старый дурак, когда же ты научишься не
верить людям?! Не надо, сказал он себе, всегда верь людям,
от неверия страдаешь ты, а не они, это, как зависть, губит
человека, ест его червем, превращает в Сальери; ну, хорошо,
голуби, вейте гнездышко; наверное, и Жене в Аргентине все
подстроил этот рыжий, чтобы вынуть у меня деньги, они доки
на такие дела, отчего бы и нет?!
   Ростопчин дождался, пока они сели в машину; вышел из
лавки, быстро пересек Нью-Бонд стрит, по привычке глядя не в
ту строну, по-европейски, а не как на острове, быстро
поднялся на второй этаж; ведущий был окружен толпою,
говорили оживленно, его поздравляли, истинное шоу, причем
бесплатное, лучше футбола, и там теперь стали жулить,
заранее договариваются о счете, реванш стоит дороже, а на
аукционе ничего нельзя предугадать; это как коррида,
петушиный бой, победителя никто не решится назвать; брокер,
тот, что победил, стоял возле телефона, говорил очень тихо,
медленно, как-то странно шмыгая острым носом, на котором -
Ростопчин только сейчас это заметил - росли редкие черные
волоски; брокер глянул на туфли Ростопчина, оценил их,
куплены в лучшем магазине, очень мягкая кожа, достаточно
поношены, значит, не показуха, человек вполне серьезный.
   Ростопчин дождался, пока брокер кончил свои бесконечные
"да" и "нет", повесил трубку, вытер вспотевший лоб; протянул
ему свою визитную карточку; тот внимательно прочитал.
   - Очень приятно князь, чем могу служить?
   - Служить ничем. Речь пойдет о деле. Кому вы купили
Врубеля?
   - Я не могу ответить на ваш вопрос.
   - А вы позвоните тому кто поручил вам представлять свои
интересы, и передайте, что у меня есть вполне серьезное и в
высшей мере интересное предложение.
   - Хорошо оставьте свой телефон, я свяжусь с вами вечером,
что-то около семи.
   - Это только мы, русские, говорим "что-то около", -
усмехнулся Ростопчин. - Вы, видимо, англичанин, вам
надлежит быть точным в ответе. Меня не устраивает семь
часов. Я хочу, чтобы вы позвонили вашему шефу тотчас же...
   Брокер еще раз оценивающе оглядел лощеного холодного
человека; снова прочитал визитную карточку. "Prince
Rostopchin, general director of Construction corporation.
Zurich, Vienna, Amsterdam. (20)
   Повернулся к нему спиною, влез головой в стеклянную
будочку и начал набирать номер. Код Эдинбурга, заметил
Ростопчин; а теперь запоминай номер, писать нельзя, но ты
обязан запомнить; если его шеф откажется от разговора, ты
станешь звонить к нему сам и ты добьешься встречи, полетишь
в Эдинбург, ты обязан вернуть этого Врубеля, нет, это не
азарт коллекционера, это вопрос принципа; когда мне
объявляют войну, я обязан принять бой в выиграть его. Очень
хорошо, я запомнил номер, вполне легкий, и я сразу же запишу
его в блокнот, надо только постоянно повторять, чтобы
врезался, в память...
   Брокер говорил шепотом, перешел на свои "да", "да", "да",
потом осторожно повесил трубку, вылез из стеклянной будочки,
снова вытер вспотевший лоб и сказал?
   - Сэр Мозес Гринборо, по чьему поручению я купил эту
картину, готов переговорить с вами в любое удобное для вас
время, сэр.
   - Вы продиктуете мне номер?
   Брокер улыбнулся.
   - Вы же и так запомнили.

                            3

   Обозреватель телевидения, ведущий шоу Роберт Годфри ждал
Степанова в холле отеля; ослепительно улыбаясь, пошел
навстречу.
   - Я сразу же вас узнал! Очень приятно, мистер Степанов!
Можете не извиняться! Я не сомневался, что торги в "Сотби"
задержатся. Едем обедать. Я заказал стол во французском
ресторане "Бельведер", это в "Холланд парке", готовят
настоящий буябес (21), там мы обсудим все наши проблемы, а
их очень много...

   - Теперь слушайте, - сказал Годфри, закончив первую
тарелку (буябес подают в большой фарфоровой супнице, по
меньшей мере, на пять человек). - Можете перебивать, если
не согласны, я боксер, умею отражать атаку..,
   - Я тоже баловался боксом.
   - В каком весе?
   - В среднем.
   - Лет двадцать назад?
   - Тридцать, - вздохнул Степанов. - Увы, тридцать.
   - Знаете, - заметил Годфри, - я убежден, что занятие
спортом, если оно было страстью, закладывает в генетический
код человека совершенно особые качества... Борцовские...
Нас не так легко взять, как других. Выдержка, глазомер и
бесстрашие, разбитый нос заживет, бровь можно сшить, к тому
же очень нравится девушкам, они любят такие проявления
мужественности. Так вот, я имею основания предполагать, что
наше с вами шоу будут стараться загнать в угол; мы должны
навязать бой, ни в коем случае нельзя принять оборонительную
тактику...
   - Я вообще-то не очень представляю, как все это будет
происходить, мистер Годфри...
   - Нам с вами завтра держать площадку, давайте перейдем на
дружество; я Боб, вы Димитрий... У вас есть сокращенное
имя? Димитрий - трудновато для нашей аудитории, британцы
обычно предпочитают: Джон или Эд; так привычней, ничего не
попишешь, обломки империи. Что если я стану вас называть
Дим?
   - Валяйте.
   - Прекрасно. Спасибо, Дим. Итак, у меня есть все
основания предполагать, что нас постараются распять. Да,
да, я получил деньги за то, чтобы вести ваше шоу о
культурных программах в России, и поэтому я не разделяю себя
и вас на завтрашний вечер. Я почитатель Маргарет Тэтчер, у
меня есть награды от канцлера Коля и президента Рейгана, но
я приглашен работать, я получил деньги от ваших туристских
фирм и отработаю гонорар лучшим образом... Поэтому слушайте
внимательно... Чего мы не вправе допустить? Во-первых,
анархии. Я всегда держу аудиторию в кулаке, под контролем.
Во-вторых, не надо бояться обострять диалог, когда я буду
представлять вас аудитории. Я приготовил список коварных
вопросов, мы сейчас проработаем ответы...
   - Не надо - сказал Степанов.
   - То есть? - удивился Годфри. - Это очень удобно! Мы
заранее все отрепетируем, у меня в фирме есть сотрудник,
кончавший театральную школу, он поставит вам реплики,
срежиссирует те места, где надо засмеяться, а где быть
раздражительным! Это принято, Дим! Вас знают в России, но
тут вы никому не известны! Звезде простят все! Вам нет!
Марлон Брандо теперь не учит роли, он вставляет в ухо
микроприемник, и ассистент режиссера диктует ему текст! Но
он требует миллион за роль! Он звезда! И ему подчиняются!
А вам надо завоевать аудиторию, которая - и это главное -
будет далеко не дружественной! Так что не отказывайтесь от
моего предложения. Оно продиктовано чисто деловыми
побуждениями, завтра вечером мы с вами станем делать одно
дело, и мы обязаны сделать его хорошо: вы оттого, что
русский, приехали со своей задачей пропаганды советских
фестивалей, а я потому, что заангажирован хорошей суммой.
   - Не надо, - повторил Степанов. - Я очень тронут, Боб,
только не надо заранее учить тексты...
   - Дим, поймите, положение сложное... Если бы вы сказали,
что Россия вам опостылела, тогда бы не было вопросов. Но, я
полагаю, вы не намерены выступать с заявлениями такого рода?
   - Не намерен.
   - Вот видите...
   - Боб, не надо ничего готовить загодя... Ей-богу...
   Годфри пожал плечами.
   - Смотрите... Я не могу не быть агрессивным, Дим. Я
живу здесь, вы там. Я обязан быть агрессивным, чтобы мне
поверила наша аудитория. Иначе люди подумают, что меня
перекупили, и шоу не получится. Все уйдут из зала, тем
более завтра пятница, люди выезжают за город и на море. Я
обязан наскакивать, допрашивать, а вы должны отвечать мне
так, чтобы это было интересно собравшимся.
   - Постараюсь.
   - Смотрите, я бы все-таки не отказывался от режиссуры...
Теперь вернемся к проблеме контроля над аудиторией... Я
разослал четыреста приглашений. Театр вмещает триста сорок
человек; пришло триста ответов, в которых подтверждается
прием приглашений. Вот список, проглядите...
   Степанов глянул: директора фирм, Би Би Си, "Свобода",
редакции газет, институты по исследованию конъюнктуры,
политики, "советологи", институты общественного мнения,
группа "Север-Юг", ассоциация художников "Магнум"...
   - Серьезные люди? - спросил Степанов, просматривая
имена.
   - В высшей мере... Поэтому выпустить дело из рук,
позволить ему катиться самому по себе неразумно. Кстати, я
полагаю, вы не намерены читать по бумаге вступительное
слово? Это производит шоковое впечатление; что простительно
политику, недопустимо вам.
   - Нет, нет, я ничего не стану читать по-писаному.
   - Очень хорошо, - Годфри удовлетворенно откинулся на
спинку стула, налил себе и Степанову еще по половнику
буябеса, быстро съел уху, вытер рот крахмальной салфеткой и
продолжил: - Моя фирма - десять человек, но каждый стоит
десятерых, все владеют, по меньшей мере тремя языками -
подготовила бланки, которые раздадут собравшимся: вопросы
принимаем только в письменном виде, с указанием имени,
адреса и места работы; это очень дисциплинирует. Значит,
те, которые захотят устроить скандал, должны будут тщательно
продумать последствия; как вам моя конструкция?
   - А пусть бы спрашивали из зала...
   Отхлебнув минеральной воды, Годфри изучающе посмотрел на
Степанова.
   - Вы принимали участие в такого рода шоу?
   - Нет.
   Он повторил удовлетворенно:
   - Нет... Вы не принимали участия в таких шоу на Западе.
А к ним готовятся даже кандидаты в президенты, будущие
премьеры, владельцы корпораций. Они умные люди, Дим, и не
очень пугливые. Смотрите, я предупреждал вас. Если я пойму
реакцию зала, если почувствую, что вы проигрываете, если
буду убежден, что аудитории угодно растоптать вас, я первым
начну топтать. Это правила игры, а я соблюдаю правила...
   - Что же, ладно, - согласился Степанов. - Очень рад, что
вы ставите все точки над "и". Это по-джентльменски.
   - Не надо жить представлениями, рожденными прозой
Голсуорси - поморщился Годфри. - Время джентльменов
кончилось, потому что мы слишком отстали; надо крушить нашу
островную претенциозность; сидим на бобах; зажаты между
мощью Штатов и Западной Германии; "Традиции, традиции", -
словно бы передразнивая кого-то, ухмыльнулся Годфри; чушь!
В Ольстере бомбы, в Шотландии забастовки шахтеров, в Лондоне
безработица, наркомания и терроризм... Прекрасная традиция,
не находите? Итак, - заключил Годфри, - я получаю тексты
вопросов из зала. Те, которые устраивают меня, которые
заданы по делу, я оглашаю. Те, что носят скандальный,
спекулятивно-политический характер, предлагаю обсудить в
кулуарах во время коктейля после окончания шоу, вполне
демократично, никого не обидит, вы же не отказываетесь
отвечать?
   - Ни в коем случае.
   Годфри наконец закурил, расслабился.
   - Демократия только в том случае демократия, если она
управляема и поддается четкой организации. В противном
случае начнется хаос, а это некорректно. У меня собраны
кой-какие материалы на тех, кто примет участие в нашем
вечере. Хотите ознакомиться?
   - Смысл?
   - Считаете, что нет смысла?
   - Если шоу - игра, то я предпочитаю игру без шпаргалок.
   - В теннис играете?
   - Да.
   - Злитесь, когда проигрываете?
   - Совершенно равнодушен.
   - Но это же противоестественно! Или вы говорите мне
неправду!
   - Истинная правда. Боб. Теннис для меня есть средство
стимулирования работоспособности... Потом хорошо сидится за
столом...
   - Ладно; а женщины?
   - Они, если только умные, лучше мужчин.
   - Вы убеждены, что существуют умные женщины? -
усмехнулся Годфри.
   Степанов постучал пальцем по лбу.
   - Здесь - живут. Если человек помирает, продолжая
мечтать о встрече с умной женщиной, он умер счастливым.
   - Хороший ответ, - Годфри кивнул, - обязательно врежу его
вам во время шоу.
   - Я отвечу по-другому, - заметил Степанов. - Я не
очень-то помню слова сказанные, в памяти остается только то,
что написано...
   Нет, возразил он себе, у тебя в памяти останется каждое
слово, которое сегодня было сказано в "Сотби", когда тебя и
князя отлупили, как в детстве, это тогда называлось "в
темную": набрасывают одеяло и бьют, а кто именно, не
знаешь, Как же ты вернешься в Москву, спросил он себя, как
посмотришь в глаза Андрею Петровичу? Всем друзьям, которым
обещал привезти и Врубеля, и Лансере, и Коровина, и
Ларионова, и письма о художниках? Как посмотришь им в
глаза? Надо запретить себе думать об этом до завтра. Ты
сейчас не имеешь права ни на что другое, кроме как на то,
чтобы шоу прошло хорошо.

   ...Когда Степанов вернулся из ресторана, в холле отеля
его окликнули. Он обернулся; в креслах сидели два человека
лет пятидесяти, один совершенно лысый, второй с сединою, в
узеньких очках, очень толстый.
   - Вы Степанов? - уточняюще спросил лысый.
   - Я.
   - Мы за вами.

                        4

   Фол повертел в руках анкетку, отпечатанную сэром Годфри
для вопросов во время шоу, посмотрел на Джильберта,
насмешливо почесал кончик носа и сказал:
   - Если мы на сегодняшний вечер получим человека, который
знал Степанова по России, и если он не является при том
полным дубом, тогда у нас реальная возможность выиграть
партию до конца. Если же мы такого человека к завтрашнему
дню, точнее говоря, вечеру, не получим, я не берусь
предсказать последствия.
   Джильберт относился к тем, кто прежде всего думает о том,
что происходит у него дома; какая программа ТВ; возможна ли
поездка с друзьями в маленький кабачок, где дают хорошее
пиво. Еще в университете он понял, что звезды из него не
выйдет; честолюбием заражен не был; принимал жизнь такой,
какая она есть; поэтому, выслушав Фола, ему захотелось
отвести от себя все это дело.
   - Через два часа у нас будут имена, - сказал он,
поднимаясь. - Я запрошу мой центр, там моментально
сработают на компьютерах, что может быть лучше?!
   - Голова, - ответил фол. - Вы тут сидите уже десять лет,
должны знать клиентуру лучше любого компьютера.
   Джильберт покачал головой.
   - Клиентура непредсказуема, Джос. Я полагаюсь только на
систему ЭВМ, это надежнее, поверьте.
   ...Он вернулся раньше; разбудил фола - тот рухнул после
торгов, страшное напряжение, - протянул листок с фамилиями,
ткнул пальцем в верхнюю.
   - Этого считают самым подходящим. Аркадий Годилин,
корреспондент "Свободы". Я его вызвал из Парижа, будет
через три часа.

   ...Годилин пришел не один, а с молоденькой веснушчатой
девушкой, Пат прилетела с ним из Парижа; переводчица;
Годилин говорил только по-русски, шутил, что истинный
патриот не имеет права изъясняться ни на каком другом языке,
кроме как на своем; "При всем моем космополитизме я
изначально посконен"; о том, что Фол говорит по-русски, ему
не сказали.
   Фол крепко пожал руку Годилину, цепко осмотрел его лицо;
слишком заметны следы прыщей; впрочем, подумал Фол, можно
чуть подгримировать, сойдет, тем более в театре полумрак,
поди разгляди.
   - Проголодались с дороги? - спросил Фол. - Пошли
перекусим?
   - А как же диета? - Годилин рассмеялся, и смех его не
понравился Фолу - истеричен; характер - особенно во время
первой встречи - точнее всего проявляется именно в том, как
смеется человек, так, во всяком случае, считал Фол, а он
привык верить себе; просто жизнь довольно часто ставила его
в такие ситуации, когда надо было принимать крутое решение,
времени на компьютерные исследования не оставалось, или ты
их, или они тебя; мелочь порой давала отмычку к пониманию
контрагента, а это залог успеха.
   В маленьком кафе Фол начал свой тест; просмотрев меню,
заметил:
   - Вы не находите, Пат, что только здесь, в Англии, могут
писать так изящно:
   "Scrambled eggs with grilled bacon, salted mushrooms,
tomatos and scotich potato sconne" (22).
   Девушка покачала головою.
   - Так пишут в Шотландии. Англичане значительно более
сдержанны.
   Фол, словно бы позабыв о Годилине, усмехнулся.
   - Видите, как ловко я выяснил, что вы шотландка!
   - Увы, я американка, мистер Фол. Мой дедушка был
шотландцем.
   - Я уважаю ваш народ.
   - Нет, - Пат снова покачала головой. - Я не могу считать
себя шотландкой. Попав в Эдинбург, я поняла, что нахожусь
за границей.
   - И все же мы одно целое.
   - Нет. Знаете, как Оскар Уайльд ответил, когда его
спросили, в чем разница между американцами я англичанами?
   - Не знаю. - Фол ощущал какую-то странную радость
оттого, что с русским прилетела именно эта веснушчатая
голубоглазая девушка.
   - Он ответил прекрасно; "В языке".
   Фол рассмеялся; Годилин, ощущая все большую неловкость
оттого, что говорили по-английски, словно бы его и не было
здесь, спросил:
   - фто он заливается?
   Фол не дал Пат ответить.
   - Когда он это сказал? - требовательно спросил он. -
Накануне трагедии?
   - Не знаю. Видимо, да, - и девушка объяснила Годилину,
что речь идет о том, насколько разны английский,
американский и шотландский языки.
   - А при чем здесь Оскар Уайльд?
   Фол снова не дал ей ответить, поинтересовался:
   - Вас прислали с ним? Или вы работаете по найму?
   - Я прохожу практику.
   - Где?
   - В Сорбонне, там прекрасный русский...
   - Давно работаете с этим джентльменом?
   - Три часа, - Пат наконец улыбнулась, и Фолу очень
понравилась ее улыбка, такая она была открытая, дружелюбная.
   "Если бы мне не было сорока четырех, - подумал он, - если
бы у меня не было трех детей... Впрочем, - возразил он
себе, - почему я решил, что она думает так же? Нет, я решил
верно, у нее ранние морщинки у глаз, хотя очень молода, и в
ней есть та зажатость, которая появляется у тех девушек,
которых кто-то обидел. Растет поколение парней, лишенное
жалости; но, в общем, как правило, жестоки лишь белоручки,
избалованные хорошо зарабатывающими отцами вроде меня.
Бедная Америка, кто сможет воевать за нее? Дергающиеся
наркоманы? Тупые парни из провинции, которые ничего не
умеют, если нет над ними дядьки?"
   - Три часа, - усмехнулся Годилин. - Это дафе я понял с
моим уфасным английским... Он вас спросил, сколько времени
мы знакомы?
   Фола стала занимать эта игра; каждый тест - форма игры
так или иначе; он опять же не дал Пат ответить Годилину,
поинтересовался:
   - С вами подписали контракт на работу?
   - Нет. Мне сказали, что уплатят послезавтра, когда я
вернусь.
   - Кто вам звонил?
   - Из представительства страховой компании "ДТ", мистер
Раббинс.
   - Сколько он вам пообещал?
   - Отель, питание, транспорт - за его счет. Ну, и сто
долларов за переводы.
   - И вы решили на эти деньги съездить в Шотландию?
   Пат кивнула; Фол заметил, что на левой щеке у нее
появляется ямочка, предтеча улыбки.
   Годилин разглядывал спину фола, она отражалась в большом
зеркале; во всех ресторанах средней руки злоупотребляют
зеркалами; спина была крепкая, спортивная.
   "Какие же они здесь все бездуховные, - подумал Годилин.
- Ничего про нас не знают Глупые дети. Что они могут без
нас? Кто компетентен в деле России, как не мы!"
   Годилин боялся одиночества, потому что именно в те часы
надо было думать, а думать горестно, ибо все его надежды на
творчество тут, на Западе, на новые его книги, которые
потрясут читателя, на фильмы и спектакли рухнули; никто
здесь не нужен никому; каждый лишь о своем; дальше
собственного носа не видят; какое им всем дело до нас?!
Деньги, деньги и деньги...
   Одиночество, однако было постоянным; разве сейчас он не
обречен на одиночество когда эта Пат так открыто кадрится с
Фолом потому лишь, что он свои, а ему интеллектуалу,
остается только делать вид, что понимает их разговор но он
предпочитает молчать, пусть себе воркуют; игра - надо
постоянно играть, когда имеешь дело с ними, а как со своими,
так сразу начинают собачиться "кто талантливей"; будь
проклята эта чертова жизнь... Когда его упрекнули в
Мюнхене, опять же они, янки, что, мол, комментарии слишком
уж злобны, чувствуется уязвленное самолюбие, он ответил
грубостью: "Идите целуйтесь с ними, я не намерен!" Ему
возразили, что целоваться с Советами никто не намерен, но
озлобленность по отношению ко всему, что бы в России ни
написали или поставили в театре, не есть довод, а даже
совсем наоборот.
   Закурив, Фол спросил:
   - Вы давно работаете на "Свободу"?
   Пат перевела.
   - Давно, - ответил Годилин сухо, по-прежнему стараясь
смотреть на отражение спины собеседника в зеркале.
   Я попал в десятку, понял Фол. Теперь он готов к
разговору. С такого рода характерами иначе нельзя, можно
ошибиться в подсчете резервов.
   - А чем вы занимались в России? - спросил Фол, зная, что
Годилин был писателем, одним из самых молодых членов Союза;
сначала разрабатывал молодежную тему, затем пробовал себя в
детективе, посвятив одну из повестей работе советской
контрразведки, затем переключился на исторические романы;
сорокалетним уже снова попробовал писать о молодежи - явно
искал рынок, хотел ухватить бога за бороду, но безуспешно,
критика была равнодушна к нему, читатели не замечали; уехал
на Запад, сразу же предложил свои услуги "Свободе"; держали
за информацию, поскольку он был набит совершенно
фантастическими историями о коллегах, оставшихся в Москве;
порою тем, кто изучал его в Лэнгли, казалось, что он задолго
до отъезда начал вести досье на всех, с кем раньше дружил.
   Годилин откинулся на спинку стула, позволив официанту
накрывать стол, и, засмеявшись, ответил:
   - В России я занимался сочинительством. Только там у
моих книг были больфие тиражи, чем здесь.
   Пат перевела, и Фол заметил, что она не знает слова
"сочинительство"; сказала "писал", а ведь Годилин вложил
уйму оттенков в это свое "сочинительство"; чтобы понять его,
надо пожить в России, иначе такие оттенки будут
проскакивать, а ведь именно из "подробностей" и состоит
смысл языка, его суть.
   Фол намеренно не ухватил "кончик", который бросил ему
Годилин, помянув тиражи своих книг; наверняка, полагал он,
собеседник, тем более американец, станет интересоваться
количеством изданных книг, названиями, издателем,
переводчиками; такого рода диалог должен был уравнять их, но
именно этого хотел избежать фол.
   Еще работая в Центральном разведывательном управлении, он
сталкивался с людьми годилинского типа; почти все они (а уж
большинство наверняка) сулили скорое крушение Кремля и
сообщали, что готовят разоблачение века - новую книгу,
которая потрясет русских, подвигнув их на активные действия
против чекистского террора.
   Сначала это действовало, особенно на молодых сотрудников,
потом, однако, энтузиазм сменился горьким разочарованием,
чреватым, как правило, тем, что одни вообще предлагали
сворачивать идеологическую работу на Россию как
бесперспективную, вторые настаивали на ужесточении методов;
время белых перчаток кончилось; пора закручивать гайки.
   Как всегда, руководство стояло над схваткой, поддерживая
обе точки зрения; от того-то, считал Фол, дело и не
двигалось с мертвой точки. "Хочу позицию, - сказал он
своему шефу перед тем, как уйти в страховую фирму, - любую,
но позицию, которая сформулирована надолго и
бескомпромиссно. В "русскую тайну" я не верю, просто мы
плохо работаем, не можем нащупать болевую точку, не мнимую,
а истинную".
   - Скажите, мистер Годилин, вам что-нибудь говорит имя
русского писателя Степанова? - спросил фол.
   Годилин скептически усмехнулся.
   - Писатель?
   - Да, - Фол снова закурил. - По нашим сведениям, его
весьма широко читают,
   - Там всех фироко читают.
   - Такая глупая нация? - удивился Фол.
   - Нет, отчего фе?! Просто люди лишены литературы. У них
голод на книгу.
   - Толстой и Достоевский тоже запрещены к чтению?
   Пат улыбнулась, глаза как-то враз помягчели; Годилин
набычился.
   - Что он такое? - спросил у Пат (вместо "что" говорил
"фто", вместо "же" - "фе").
   - Вопрос перевести?
   - Я фе к вам обращаюсь.
   - Но я знаю его столько же, сколько вы, мистер Годилин.
   - Узнайте, чем вызван мой полет в Лондон - столь срочный.
   Фол, выслушав Пат, ответил:
   - Я объясню вам. Только сначала мне хочется еще раз
поинтересоваться, что вы знаете о Степанове.
   Годилин засмеялся.
   - Графоман и миллионер.
   - По-русски два эти понятия равно неприемлемы, мистер
Годилин, но в нашей стране к миллионерам пока еще относятся
хорошо; дурак миллион не заработает. В чем выражается
графоманство Степанова?
   Годилин пожал плечами.
   - По-моему, это утверждение не требует расшифровки.
   - Здесь требует, - жестко возразил Фол. - Графоман, мне
кажется, звучит как оскорбление? Или я неправ?
   - В случае со Степановым это звучит как обыкновенная
констатация факта. Кадровый офицер КГБ, пишет шпионские
романы, лижет руки хозяевам...
   Пат перевела "целует", смысл менялся, как бы ей
подсказать, завтра следует быть весьма аккуратной в
переводе.
   - Скажите, а с точки зрения права, - продолжал Фол, -
выражение "лизать руки хозяевам" может считаться
оскорблением личности?
   - Пусть оскорбляется, - отозвался Годилин. - Это меня
ничуть не тревожит.
   - Но все-таки у него есть читатель?
   - У липогонов, которые сочиняют развесистую клюкву,
всегда есть читатели. Пат достала маленький словарь,
попросила Годилина еще раз повторить фразу; бедненькая,
подумал Фол, она не найдет там ни "развесистой клюквы", ни
"липы", жаль, что нет словаря слэнга.
   Она действительно перевела "клюкву" как "ягоду", а "липу"
как "дерево".
   "Этот несостоявшийся гений завтра может выглядеть психом,
если Пат во время шоу переведет его слова о Степанове как об
авторе "ягод" и "лип"; смеху будет немало. Господи, как же
это важно, - подумал Фол, - точное понимание языка!"
   - Мистер Годилин, позвольте мне объяснить вам ситуацию...
   - Дафно пора, - заметил тот.
   - Переводить? - спросила Пат.
   - Мофете.
   Пат сказала:
   - Мистер Годилин давно ждет этого.
   фол кивнул, подумав, что, в принципе-то, ему самому надо
было бы переводить завтра Годилина, девочке не справиться;
бедненькая, она совершенно не чувствует языка, им вбивают в
голову грамматику, а кому она нужна, пусть бы неграмотно,
зато понятно обеим сторонам.
   - Так вот, - по-прежнему монотонно сказал фол, - завтра в
театре Степанов будет принимать участие в шоу...
   Годилин выслушал перевод, хмыкнул:
   - фто, он уфе начал петь?
   "Все-таки ужасно, как эти русские не умеют у нас
адаптироваться, - подумал Фол. - Прожить семь лет на Западе
и до сих пор не знать, что в шоу у нас принимают участие
конгрессмены, публицисты и директора банков. А может, это
естественное отталкивание? Он воспитался в Советской
России, хочет, сам того не понимая, чтобы здесь было похоже
на то, к чему он привык. Нет, воистину они странные люди;
нет ни одной такой склочной эмиграции, как русская! Каждый
сам себе Толстой, все остальные - ублюдки и графоманы".
   - Во время этого политического шоу, хотя оно и посвящено
вопросам культурного обмена моим друзьям кажется
целесообразным, более того, обязательным небольшая
дискуссия, во время которой собравшиеся убедятся в том, что
мистер Степанов - марионетка, присланная сюда с заданием
Кремля...
   - Без заданий Кремля от них никто не ездит на Запад.
   - А на Восток?
   - Тофе.
   Пат не поняла; Годилин повторил раздраженно:
   - Тофе! Точно так фе! Фол сдержал улыбку,
   - Мистер Годилин, я с вами согласен, но в этой стране
публика требует доказательности. Вы вправе писать все что
угодно для "Свободы"; вас слушают только русские, а здесь вы
имеете дело с другими людьми. Всякого рода оскорбление
Степанова как личности или страны, которую он представляет,
означает ваше поражение. Ваши вопросы должны быть
корректными, а потому разящими наповал.
   - Вашу доверчивую публику вряд ли чем проймешь...
   - Не надо считать публику этой страны такой уж
неподготовленной, мистер Годилин, Здесь живут вполне
достойные люди, которые думают по-своему, и, пожалуйста,
оставьте им право думать так, как они считают нужным. Они
ведь, сколько я знаю, не навязывают вам своей точки зрения
на те или иные события, почему же вы присваиваете себе право
поучать их, как им следует думать?
   - Простите, мистер Фол, но мои друзья сказали, что вы
какой-то финансовый воротила... Почему вас интересует
Степанов? Зачем вам, именно вам и вафым друзьям нужен
скандал?
   - Объясняю. Мой бизнес связан со страховкой произведений
искусства. Мы страхуем коллекции на сотни миллионов
долларов. Активность мистера Степанова и иже с ним наносит
ущерб нашему предприятию, поэтому мы нашли пути к вашим
мюнхенским друзьям, а те любезно посодействовали нашей
встрече.
   - Почему выбор остановился именно на мне? - Годилин
пожал плечами.
   Фол хотел ответить, что остальные отказались, но
сдержался, опасаясь непредсказуемой реакции собеседника,
Годилина могло понести; не время; с ним еще работать и
работать.
   - Какие вопросы могли бы показать Степанова в дурном
свете?
   - Что это значит "какие"? - Годилин снова пожал плечами.
- Конефно фе, гражданские права...
   Фол поморщился.
   - Я же определил сферу моего интереса. Вопросы культуры,
понимаете? Куль-ту- ры...
   - Трагедия худофников абстрактной живописи в России...
   - Абстрактная живопись зачахла и на Западе, согласитесь.
После Пикассо эта эпоха кончилась. Что еще?
   - Террор цензуры.
   - Уже теплее. Еще?
   - Невозможность самовыражения.
   - Очень хорошо. Еще?
   Пат неумело закурила и, поглядев на Годилина, заметила:
   - Но ведь выставка русских художников в Париже собрала
беспрецедентное количество золотых и серебряных медалей...
Об этом много писали...
   - Неуфели не понятно, фто это был шаг Миттерана перед его
визитом в Москву?! - рассердился Годилин.
   Фол дождался, пока Пат перевела; пусть верят, что я не
понимаю по-русски; пожал плечами.
   - Значит, художники на Западе тоже лишены свободы, мистер
Годилин, если они обязаны подчиняться диктату своего
президента?
   - Думаю, это последний социалистический президент во
Франции. Они с ним достаточно нахлебались.
   Пат попросила повторить последнее слово; Годилин сказал
"наелись"; она не поняла, спросила; чего?
   Чтобы не рассмеяться, фол закурил, тяжело затянулся.
   - А что если вы расскажете про то, как встречались с ним
в России? Вы часто встречались?
   - Когда-то мы друфили. Но он купил "ЗИМ" и сразу
отделился от нас.
   - Что такое "ЗИМ"? - спросила Пат.
   - Это очень большой автомобиль, - ответил Годилин
нетерпеливо.
   - Вам было обидно, что он купил "ЗИМ"? - спросил фол.
   - Мы не любим выскочек, мистер Фол. Как и все нормальные
люди.
   - На каком автомобиле вы ездите здесь?
   В глазах у Годилина появилось нескрываемое раздражение.
   - На подержанном, мистер Фол, на подержанном.
   - Ладно. Про автомобиль "ЗИМ" здешней аудитории будет
непонятно. А мне рассказывайте, мне все интересно, я же
хочу понять, что надо сделать завтра, времени-то в обрез,
вот в чем фокус...
   - Довольно странно слышать все это, мистер Фол... Разве
не есть прецедент для хорофего политического скандала сам
факт, что чекист в центре Лондона пудрит мозги увафаемой
публике побасенками о русской культуре?!
   Пат снова открыла словарик; Фол понял, что она ищет слова
"пудрить" и "побасенки"; так и было; перевела, однако,
вполне сносно: "пудрить парики" и "басни"; она, видимо,
думает, что "пудрить парики" приложимо к здешней палате
лордов или к высокому суду; тем не менее поймут, по-своему,
но поймут.
   - Если бы вы доказали, что мистер Степанов прибыл сюда в
качестве офицера КГБ, это было бы прекрасно,
   - Я покафу публике любую из его книг - больфинство
посвящено политике, чекистам!
   - Хм... Как вы относитесь к идее свободы
предпринимательства?
   - Так же, как и вы.
   - Тогда ваш довод обернется против вас, мистер Годилин!
В зале соберутся люди большого бизнеса. Личное дело мистера
Степанова писать то, о чем он пишет, никто не вправе
попрекать его этим. Это то же, что попрекать Грэма Грина и
Ле Карре, Вы можете зачитать отрывок из его книг, в которых
бы содержался призыв завоевать Остров силами ЧК или что-то в
этом роде? Вы озлобите публику, мистер Годилин, потому что
уважаемые джентльмены, которые соберутся в театре, имеют
большой и весьма выгодный бизнес с Россией. Они будут
шокированы, если вы на основании того, что Степанов пишет
шпионские бестселлеры, обвините их в сотрудничестве с КГБ
как с одним из институтов государственной машины, входящей
наравне с торговыми министерствами в состав Совета Министров
России...
   - Несчастные доверчивые бизнесмены... Чем больфе они
торгуют с Россией, тем глубфе копают себе яму.
   - Это их личное дело. Не надо давать бесплатные советы,
здесь этого не любят, Я определил предмет моего интереса.
Давайте думать о нем серьезно, ладно? И последнее: мне
кажется, вы делаете все, чтобы советские писатели видели в
Кремле свою единственную надежду и защиту. Вы же топчете их
нещадно, разве нет? Может, целесообразнее отторгнуть их от
режима? Приблизить к нам? Не находите? Чем больше вы
похвалите Степанова здесь, тем меньше ему станут верить там.
Это диалектика, мистер Годилин.

                            5

   Полет до Эдинбурга занял час или того менее; Ростопчин не
заметил даже точное время, весь был устремлен в то, с чем
ему предстояло встретиться. Пролистал справочник, лежавший
на столике; "Что купить в Шотландии"; игральные карты
Соммервилля из Эдинбурга - самый элегантный подарок, фирма
Джофрей предлагает большой выбор национальной одежды (почему
бы не вернуться в Цюрих в клетчатой юбочке?!), от обеда,
предложенного стюардессой, отказался; пожалел, что не сможет
посетить коллекцию Даррела, все-таки до Глазго девяносто
километров, а коллекция уникальна: Рембрандт, Лукас Кранах,
Дега, Мане, Сезанн, прекрасный китайский фарфор, персидские
поделки по металлу; первую картину в свою коллекцию сэр
Уильям Баррел приобрел шестьдесят пять лет назад, когда ему
было пятнадцать; десять шиллингов, которые отец дал на
покупку мячиков для крокета, мальчик истратил на акварельку
что продавала седая полубезумная старуха...
   В маленьком, компактном аэропорту Ростопчин зашел в
аптеку, купил пилюли для сердца (предложили семь разных
упаковок все для стимуляции мышцы; выбрал красно- синюю,
самую дорогую, девять фунтов) позвонил сэру Мозесу; подошел
дворецкий; казалось, он только и ждал звонка человека из
Цюриха.
   - Вам надо взять такси, князь. Есть две дороги, которыми
следовало бы воспользоваться. И та и другая связаны с
памятью сэра Вальтера Скотта. Можете отправиться через
Пиблс вдоль по берегам прекрасной Туид до Мэлроз либо мимо
замка сэра Вальтера, этот путь короче, и вы успеете
полюбоваться Абботсфордом, не знаю, открыт ли музей в это
время для обозрения. Если решите переночевать, номер в
отеле для вас заказан.
   Таксист, выслушав адрес, хмуро заметил:
   - Англичане лезут в Шотландию, как только могут. Мирная
оккупация, какая жалость.
   Больше он не произнес ни единого слова за всю дорогу;
поля были ухожены, овцы надменны в своей сытости, маленькие
озера в лучах северного солнца похожи на ртуть из разбитого
градусника; Ростопчину все время казалось, что, если
остановиться, выключить мотор и выйти из машины, он сразу
услышит треск цикад, как в Крыму, когда его возили из Ялты к
Байдарским воротам; черт, отчего так леденеют руки, мизинцы
вообще бесчувственны, даже ногти посинели.
   ...Сэр Мозес встретил Ростопчина у входа в небольшой
аккуратный домик; холл, кабинет, библиотека и большая
веранда; наверху две спальни, ванная.
   - Мой отец наполовину шотландец, - заметил сэр Мозес. -
Только поэтому меня здесь терпят.
   - Как странно, - откликнулся Ростопчин, - Казалось бы,
один язык, одна культура...
   - Вы ошибаетесь, князь, - Мозес Гринборо предложил
Ростопчину кресло, очень старое, вбирающее в себя. - Это
отнюдь не диалект, подобный северным наречиям немецкого или
же баварскому слэнгу! Это нечто совершенно особенное,
материковое. - Сэр Мозес взял со столика маленький медный
колокольчик, позвонил; дворецкий появился сразу же. -
Пожалуйста, принесите из моей спальни румынский препарат, у
нашего гостя не совсем хорошо с сердцем.
   - Как вы определили? - спросил Ростопчин.
   Мозес неторопливо закурил, пожал плечами.
   - Дело в том, что с тридцать шестого по шестьдесят
восьмой год я служил в военно-морской разведке, князь. А
эта служба учит наблюдательности. Впрочем, участие в
героической эпопее французских маки, видимо, учит этому же.
   Дворецкий принес лекарство и графин с ледяной водой.
   - У нас свой колодец, - пояснил сэр Мозес. - Вода
совершенно поразительна. Порою мне кажется, что она лечит
более радикально, чем фармация. Впрочем, этот румынский
препарат действительно уникален; говорят, что возвращает
молодость, нормализует ритмику сердца. Через пять минут вы
вполне заслуженно выкурите свою сигарету, а когда ногти
снова сделаются розовыми, мы отведаем виски.
   - Если окачурюсь, расходы по перевозу тела за ваш счет.
   - В деревне живут, князь. Умирают в столицах. Я купил
этот домик, когда понял, что ошибся в выборе карьеры. Это
случилось через три месяца после того, как я стал работать в
разведке, накануне рождества тридцать шестого года... Мы
получили доклад нашего военно-морского атташе в Берлине,
капитана первого ранга Траубриджа. Вы наверняка слышали это
имя. Нет? Странно, он внес свой вклад в борьбу с наци,
причем отнюдь не малый. В своем отчете он написал - цитирую
по памяти, возможны какие-то неточности, - что
англо-германское морское соглашение в послевоенное время -
один из главных принципов политики, характеризующей
отношение Германии к своим бывшим противникам. История
показывает, что, когда настанет время, Германия, вне всякого
сомнения, поступит с этим соглашением так же, как с другими.
Но такое время еще не пришло. Так вот, эти две пророческие
фразы капитана не были включены в ежегодный отчет нашему
министру иностранных дел. Да, да, именно так, ибо начальник
управления оперативного планирования мистер Филлипс начертал
на полях его сообщения - причем это было написано первого
января тридцать седьмого года, - что ему весьма "желательно
узнать, какие факты послужили основанием для столь
категорического утверждения". И все. Этого оказалось
достаточно. Мы, молодежь, не верили Гитлеру; наше неверие
трактовалось аппаратом премьера Чемберлена как попытка
повернуть Даунинг-стрит к диалогу с Москвой; приравнивалось
к измене присяге. Только в сороковом году, когда сэр
Уинстон возглавил кабинет, я ощутил себя нужным
Великобритании, ибо понял, что мы будем сражаться против
коричневого тирана... Это не фраза, нет... Это моя
жизненная позиция... Вы приехали для того, чтобы говорить
со мною о судьбе картины Врубеля?
   - Да.
   - Вы знаете, с кем мой брокер бился на аукционе?
   - Нет.
   - Сердце отпустило?
   - Да.
   - Я вижу, ногти порозовели. Итак, виски?
   - С удовольствием.
   - Думаю, мы не станем звать доброго Джозефа, будем
обслуживать себя сами?
   - Конечно. У меня совсем отпустило сердце, и сразу же
захотелось выпить.
   - Прекрасно. Я рад за вас.
   Сэр Мозес Гринборо поднялся, принес бутылку с дымным
виски, восемнадцать лет выдержки, цвет осеннего поля.
   - Ну? - спросил сэр Мозес, сделав легкий, блаженный
глоток. - Нравится? Впрочем, говорят, что русские
предпочитают иной напиток.
   - Я неотмываемо русский, чем высоко горд, однако на
"Ладе" не езжу, предпочитаю на "мерседесе"; щи не люблю -
это самый обычный суп у русских, - обожаю луковый. Но разве
это определяет национальную принадлежность?
   - А что?
   - Язык и зрение.
   Сэр Мозес удивился.
   - Странное сочетание. Отчего именно язык и зрение? А
сердце? Кровь? Норов?
   - Сердце-кусок мяса, хорошо тренированная мышца, оно у
всех одинаково. Как и кровь. Нрав меняется - после
безоговорочной капитуляции немцы стали иными, что бы ни
говорили. А вот зрение... У нас, у русских, его определяют
как понимание, заметьте себе. Постижение происходит от
слова зреть... Любопытно, эти сопряжения родились задолго
до того, как медики установили, что зрительный нерв проходит
от мозга к лицу человека. А зрачок в России называют
круглой прорешкой посреди радужной оболочки...
   - Какая-то феерия символов, - заметил сэр Мозес.
Ростопчин по-прежнему не задавал вопроса о том, с кем бился
брокер Мозеса; пусть сам скажет.
   - Тайна национального зрения, - продолжил Ростопчин, -
непонятна мне, но в том, что она существует, я не сомневаюсь
нисколько. Причем национальное иногда привнесено в эту
тайну извне, иначе мальчик с острова Крит не стал бы великим
испанским художником Эль Греко, а еврей из черты оседлости
не стал бы певцом русской природы Левитаном.
   - Мы исключение, - заметил сэр Мозес Гринборо. - Англию
прославили англичане.
   - Немец, болгарин или японец убеждены в том, что Роберт
Бернс и Вальтер Скотт - англичане. Они не знают о
сложностях англо-шотландских отношений. - Ростопчин
улыбнулся. - Что же касается вашей живописи, то она
родилась из эксперимента фламандцев и испанцев; влияние
очевидно, спорить с этим бессмысленно... Но если мы
вернемся к языку, то есть к проблеме Бернса и Скотта в
английской литературе, то я обязан прибегнуть к исследованию
этого предмета, обратившись к словарю, который определяет
язык как мясистый снаряд во рту, служащий для подкладки
зубам пищи, для распознания ее вкуса, а также для речи. Но
при этом существует и второе толкование: совокупность всех
слов народа, их сочетание для передачи своих мыслей. Есть и
третье: язык суть народ, земля с одноплеменным населением и
одинаковой речью. Все это вполне справедливо, но как же
тогда объяснить феномен фон Визина, ставшего великим русским
драматургом Фонвизиным?
   - Вас тянет в Россию? - неожиданно спросил сэр Мозес.
   Ростопчин задумался; вопрос был интересен, он сам никогда
не задавал его себе, и не потому, что боялся ответа, а из-за
того ритма жизни, в котором жил; именно этот испепеляющий,
стремительный ритм и позволял ему делать для России то, что
он старался делать; какой прок от беспомощного, слабого
плакальщика? Родине помогают сильные.
   - И да, и нет, - ответил Ростопчин задумчиво. - А
вообще-то вы меня озадачили, загнали в тупик своим вопросом.
Я в деле, которое вертит мною... Не я им... Но я вырос под
влиянием русского искусства. Мать воспитала меня русским...
Я могу плакать когда читаю Пушкина... Но я уже не могу
отрешиться от того ритма, в котором живу шестьдесят лет...
В этом смысле я европеец, каждодневная гонка за самим
собою...
   - Во всем согласны с Кремлем?
   - Отнюдь.
   - А в чем согласны?
   - В том, что русские не хотят драки.
   - А кто ее хочет? По-моему, никто. Так вы не знаете, с
кем я бился за Врубеля?
   - Нет.
   - С американцем... Мистер Грибл... Он не коллекционер,
он скупает картины, как акции. У него, видимо, плохие
советчики, совершенно не думают о престиже клиента. Не
ударь я своей ценой, картину бы забрали в Штаты.
   - Какая разница? Англия - тоже не Россия...
   - Шотландия, - мягко поправил сэр Мозес. - Картину
доставили сюда, в Шотландию, тем рейсом, который вылетел в
Эдинборо (он произн°с название Эдинбурга подчеркнуто
по-шотландски) за полчаса перед вами... Видимо, вы хотите,
чтобы я уступил ее вам?
   - Не мне. Мистеру Степанову.
   - Кто это?
   - Мой друг из Москвы.
   - Не хотите узнать, почему я бился с тем американцем?
   - Хочу.
   - Что же не спрашиваете?
   - Жду, пока расскажете сами.
   - Я кое-что слышал о вашей активности, князь... Она
представляется мне вполне оправданной. Но не считайте, что
ваша деятельность не окружена сонмом легенд, совершенно
противоречивых... Мне это напоминает операцию, придуманную
адмиралом Канарисом, он был блистательный выдумщик. Что-то
в тридцать восьмом году, еще до того, как пришел сэр
Уинстон, нашему посланнику в Берлине Передали "самую
компетентную и доверенную информацию" о том, что в ближайшее
время возможен удар немецкой авиации по флоту Метрополий,
который окажется сигналом к началу войны. Ни ультиматума,
ни джентльменского объявления о начале битвы от Гитлера
ждать не приходилось, удар действительно был возможен каждую
минуту... Приняли решение привести в боевую готовность
часть зенитной артиллерии на кораблях... Первый лорд
адмиралтейства Стэнхоуп назавтра после получения телеграммы
из Берлина отправился на авианосец "Арк Роял" и там - при
журналистах - сказал, что зенитная артиллерия империи
приведена в боевую готовность, чтобы дать "отпор любому, кто
попытается внезапно на нас напасть". Таким образом, мы
продемонстрировали свою боязнь Гитлера; попытка Чемберлена
помешать публикации этого пассажа в прессе оказалась
малорезультативной: если "Таймс" и "Дейли телеграф" вняли
просьбе правительства и умолчали о речи лорда Стэнхоупа, то
"Дейли скетч" - с тиражом плохо, нужна сенсация - поместила
речь полностью, сославшись на то, что все это уже прошло по
Би Би Си... Пропагандистская машина Гитлера завопила о
"войне нервов", которую постоянно ведет английский
империализм... Мы попались в ловушку, как пугливые дети...
Кто-то очень ловко пугает вами американцев... А я не из
пугливых... Поэтому я готов обсудить вопрос о судьбе
картины Врубеля... Я не могу уступить ее по вашей цене, но
отдам, если вы вернете мне мои двадцать тысяч.
   Ростопчин достал чековую книжку, молча вывел сумму,
протянул сэру Мозесу, тот поднялся, положил чек на
письменный стол, взял тонкую папку, вернулся и сказал:
   - К сожалению, я лишен возможности сделать подарок
русским, это могут неверно истолковать в Лондоне, но вам я
хочу передать письма, связанные с судьбой военного художника
Верещагина, - и протянул Ростопчину папку.
   Ростопчин открыл ее, сразу же вспомнил мамочку, потому
что письма были с "ятями", на толстой голубоватой бумаге и с
той орфографией, которой до конца дней пользовалась
старенькая в Переписке с друзьями, уехавшими в Австралию.

                         XIII

   "Любезный друг Аким Васильевич!
   Вы слыхали новости про Верещагина? Бьюсь об заклад, нет!
А оне заслуживают того, чтобы их знать, поскольку весьма
занятны.
   Вернувшись с Шипки и написамши уйму картин, Верещагин был
заверен придворным живописцем Боголюбовым, что Великий Князь
наверняка захочет купить для Государя весь его Болгарский
цикл. И верно, в гостиницу к Верещагину явился адъютант
Цесаревича, пригласил художника пожаловать во Дворец,
представиться. Тот поехал, ждал час в приемной, засим вышел
другой адъютант и сообщил, что Его Высочество сего дни не
имеет времени, назначил другую дату, а Верещагин дерзко
посмел не явиться, скаэамши во всеуслышание, что, де, видно,
большой надобности в свидании нет и что найдутся желающие
иметь его работы помимо таких важных особ, да и укатил из
Питера! Каково?! Но и это не конец! Боголюбов
понудил-таки его послать Цесаревичу на просмотр картину, а
тот возьми да и скажи Верещагину: мол, негоже, дурно, не
для России! Остался спаситель Третьяков, но и тот, осмотрев
цикл, заметил Верещагину, что в полотнах мало жертв русского
народа, мало подвигов войск и некоторых отдельных
личностей... Ему ведь Тоже нелегко, он все знает, что, как,
про кого говорят при Дворе, хочешь не хочешь, а
подстраивайся! Верещагин дал ему такой отворот, что
Третьяков аж побелел от оскорбления.
   "С чего он взял, - разразился Верещагин принародно, - что
может давать мне эдакие-то советы?! После последней
кумпании передо мною стоит ужасный призрак войны, с которым,
при всем моем желании схватиться, боюсь не совладать".
   И уехал в Париж и Лондон, где его выставка прогремела, да
так, что об этом сразу же донесли в Санкт-Петербург, и,
понятно, оттель не медля дали знать Верещагину, что ему
разрешен вернисаж в северной столице. Тот свернул все дело
в Париже и сей момент воротился в Россию. Однако же, когда
картины были развешаны, конференц-секретарь Императорской
Академии Исеев срочно сообщил Верещагину о том, что по
указанию Его Высочества необходимо снять пояснительные
надписи, поскольку, де, оне и без того ужасную картину войны
делают и вовсе невыносимой, а сие мешает патриотическому
духу нации. Одновременно с этим сообщили, что Его
Императорское Величество соизволили выразить желание
осмотреть картины, для чего их надобно перенести в Зимний
дворец. Казалось бы, просьбы вполне деликатные, не
содержащие в себе чего-либо такого, эдакого... Что же, Вы
думаете, ответил Верещагин? Не угадаете! Право, не
угадаете! "Я, - говорит, - не нахожу возможным выполнить
пожелание Его Высочества относительно снятия надписей и буду
ждать его приказания. Что касаемо показывания картин Его
Императорскому Величеству, то позвольте поблагодарить вас за
доброе желание; не видя возможности переносить мои картины
во дворец, я принужден и вовсе отказаться от этой чести".
Вот так, а?! А дальше еще хуже! Великий князь приказал
снять пояснительные надписи, а они ж злющие! Так Верещагин
по поводу этого соизволил заявить: "Снимаю надписи, но
пусть на душе Его Высочества будет грех: неужели люди,
протестующие против зол войны, приравниваются к отрицающим
государство?" Хлоп! А?! Однако же Великий Князь Владимир
Александрович все сразу поставил на свои места, сказавши в
Академии: "Творец-то тронутый!" Так при Дворе теперь про
Верещагина - с острого словца Великого Князя - иначе и не
говорят: тронутый! А и верно! Кто из нормальных эдак-то
себя посмеет весть с особами Царствующего Дома?! Газеты
выдали против него залп, особенно позабавилось "Новое
время", Суворину силушки и языка не занимать, разделал
голубчика под орех... Верещагин писал опровержения, лепетал
что-то, но имя его отныне сделалось опальным, а талант
признан вредным и нездоровым...
   До скорого, голубчик Аким Васильевич!"

                     XIV

   "Хранителю и Спасителю духа православного
                               Победоносцеву
   Да что ж это такое?! Кто позволяет Верещагину так
глумиться над нашим боевым духом?! Выступая с лекциею в
пользу женских курсов, он посмел такое про наше доблестное
офицерство сказать, так обмазал грязью дворянство и
генералитет, без коего нету побед наших, что Его
Высокопревосходительство военный министр Ванновский был
вынужден привлечь сыскные органы для расследования его
зловредного бесстыдства! Но Генерал Скугаревский взял
Верещагина под защиту - как всегда, на Руси находятся
доверчивые добрячки, наивно полагающие, что Диавол изведен
из людей. Так и на этот раз: дело прекращено! Или, во
всяком случае, прикрыто! А ведь известно, что Государь
соизволил заявить: Верещагин делает своей живописью зло
России, выставляя темных солдат страстотерпцами и героями, а
генералов - трусами и безмозглыми дурнями с мохнатыми
сердцами. Только нерусскому человеку не ведомо, что наш
темный мужик без поводыря ни на что не способен! Таков уж
народ наш! Поводырь - командный чин, его бы и восхвалять.
Так ведь нет! Клевещет Верещагин, черно и низко клевещет!
   На Вас одна надежда! Оберегите Русь-матушку!
   Не подписуюсь потому, что не один я так думаю, но легион
подобных мне".

                           XV

   "Милостивый государь Аким Васильевич!
   Как и обещал, высылаю с этим письмом способ заварки
лечебного почечного чая для любезной Лидии Арсеньевны.
Поверьте слову, завар дивный, снимет все боли после пяти -
семи приемов.
   Теперь о новостях.
   Продолжается эпопея с Верещагиным. Как Вы, конечно,
знаете, его новая серия (меньше, чем дюжинами, он не пишет)
о Наполеоне была предложена им к продаже Двору. Государь
Николай Александрович соизволил изъявить желание приобресть
лишь одну картину. Верещагин отказался: "Или все, или
ничего!" Тут юркие американцы предложили ему выставку в
Новом Свете, он, конечно же, отправился туда; успех, овации,
пресса; "Дикий русский потряс западный мир талантом своего
беспощадного реализма". Но талант талантом, а тамошние
антрепренеры его крепенько надули, и он решил пустить себе
пулю в лоб. Сказывают, что жена его, Лидия Васильевна,
закладывает дом, дабы выслать своему супругу денег; на билет
не хватает, чтобы воротиться домой. Денег, увы, не достала,
и тогда Верещагин согласился на аукцион в Нью-Йорке всей его
серии; оценили баснословно высоко (их разве поймешь,
американов-то), чуть не в полмильона долларов. Пришла
телеграмма министру двора Е. В. П. генералу Фредериксу о
распродаже. Тут у нас все зашевелились, оттого что не так
далека годовщина великой битвы супротив Наполеона, чем ее
отмечать, как не его серией?! Выплатили сто тысяч, он
успокоился, расплатился с долгами, воротился с картинами в
Россию и снова, как одержимый, к мольберту, и снова за свое,
вот уж действительно "тронутый". Не пошла ему впрок
взбучка, данная "Русским словом". А ведь там писали по
поводу его серии: "Алтарь, превращенный в кабинет,
Успенский собор, в котором устроена конюшня, - да для чего
же изображать все это на полотне и в красках, выставлять и
показывать?! Кому? Нам, русским?! Если в 1812 году в
России кощунствовали враги, то теперь кощунственное
впечатление оставляют произведения русского художника,
которому для чего-то вздумалось изобразить в картинах
поругание над русскою святынею".
   Метче и не скажешь.
   Ну, да либерализм нашего правительства и не до того еще
доведет!
   Поверьте слову и чутью моему: Верещагин такого
наизображает, что всех нас представит страной варваров и
дикарей.
   Ничего, и это переживет Россия, не то переживала...
   До скорого свидания, голубчик!"

   Ростопчин поднял глаза; в них были слезы.
   - Мне перевели это, - сказал сэр Мозес. - Я был
шокирован тоном и содержанием. Но самое ужасное заключалось
в том, что после гибели живописца двор его императорского
величества не захотел купить его серию, и американцы
предложили вдове миллион долларов за работы Верещагина, но
она все же умолила вашего государя взять картины за десятую
долю американской цены. Какой-то рок тяготеет над вашими
гениями, страшный, непознанный рок...
   Ростопчин медленно нацедил виски, взял соленый орешек, но
есть не стал, положил на серебряную подставочку, спросил:
   - Так все-таки отчего вы стали биться в "Сотби" с
американцем?
   Сэр Мозес улыбнулся.
   - Я думал, вы будете по-прежнему дожимать меня своей
незаинтересованностью...
   Я бы рассказал вам и так... Делов том, что мой друг Иен
Флеминг, ставший впоследствии столь знаменитым из-за своего
Джеймса Бонда, и я работали с сэром Годфри, начальником
военно-морской разведки Империи. Вам не кажется, что
"империя" звучит надежнее, чем "содружество наций"? - сэр
Мозес вдруг усмехнулся. - После того как русские
провозгласили "союз нерушимый", а Рузвельт начал колоть нас
"империализмом", Черчиллю ничего не оставалось, как молча
согласиться на британский паллиатив, и получилось
"содружество". Горько, не правда ли? Развитие мира
воистину циклично, событие в Петрограде, столь негативно
воспринятое Лондоном в октябре семнадцатого, тем не менее
явилось основоположением нового качества Англии спустя
каких-то тридцать лет. Мир парадоксален, право... Но
вернемся к тому, отчего я бился в "Сотби" против
американца... После того как Гитлер вошел в Париж
победителем и Серж Лифарь танцевал в его честь в Опера...
   - Он не танцевал в его честь, - ответил Ростопчин,
сдержав внезапно возникшее желание заново вглядеться в лицо
старика. - Это неверная информация.
   - Да? Странно, мы получили ее от людей де Голля.
Впрочем, это деталь, она не существенна. Другое существенно
- наш крах в Дюнкерке, когда Гитлер вышвырнул нас с
континента. Именно тогда американский военно-морской атташе
Керк сказал Годфри, что Британия будет разгромлена до конца
августа сорокового года, если только Соединенные Штаты не
придут на помощь. Американец, он привык называть вещи
своими именами. Так-то вот. Сэр Годфри предложил "младшему
брату" пари на полкроны; тот отказался, считая, что своим
отказом щадит нашего шефа; для американца главное - денежная
единица, с полкроны может начаться миллиард. Вы не можете
себе представить, какой сложной была ситуация на Острове в
ту пору. Сейчас в Америке не любят вспоминать об удушающей
атмосфере изоляционизма, которая царствовала за океаном.
Только после смерти Рузвельт стал символом Америки, а в
сороковом году мы, в разведке, отнюдь не были уверены, что
его переизберут на новый срок. А если бы его не
переизбрали, убежден, Америка бы не вступила в войну.
Следовательно, наша задача, разведки Империи, заключалась в
том, чтобы сделать все для переизбрания Рузвельта, а это
было нелегкое дело, поверьте. Мы начали с дезинформации, с
гигантской, неизвестной еще миру дезинформации, когда сэр
Уинстон стал сочинять обращения к англичанам, а через их
голову ко всему миру, рисуя ситуацию на фронте не такой,
какою она была на самом деле, а такой, какая требовалась для
того, чтобы американцы поняли: их ждет трагедия, если
Рузвельт снова не придет в Белый дом. Сэр Годфри наблюдал,
как Черчилль готовил эти свои речи: в одной руке длиннющая
сигара, в другой виски с содовой; одет в измятую куртку со
множеством карманов; ходит по громадному кабинету, диктует,
не глядя на стенографистку, рядом машинистка, берущая с
голоса; изредка поглядывает на сэра Годфри, словно
спрашивая, не слишком ли заносит, Черчилль ведь считал себя
первоклассным журналистом, и не без основания, уверяю вас,
только поэтому и стал премьером - из известности в еще
большую известность... Он позволял себе, например,
утверждать по радио, что половина немецких подводных лодок
уже потоплена нами... Мы-то знали, что это не соответствует
истине... Годфри возразил Черчиллю, конечно, весьма
сдержанно, корректно, как и подобает джентльмену, но
возразил: люди, облеченные властью, не вправе выдавать
желаемое за существующее, это азартная игра, а не
политика... Такое не прощают. Даже широко думающие люди,
как Черчилль... Я преклоняюсь перед сэром Уинстоном, но и
перед сэром Годфри я тоже преклоняюсь, поэтому закончу сию
скучную, грустную и длинную новеллу про то, как мы в третий
раз привели Рузвельта к власти, как создали американскую
разведку и что мы получили в благодарность за это...
Впрочем, быть может, это вас не занимает?
   - Вы рассказываете весьма интересно. Делается немножко
страшно за мир, в котором живешь... На поверхности тишь и
благодать, главное, определяющее эпоху, становится
известным, когда наш поезд ушел, мы стары и на дальнейшее
развитие событий повлиять не можем...
   - Можем... - сухо заметил сэр Мозес. - Поэтому я вам
все и рассказываю... Словом, именно сэру Годфри
премьер-министр поручил сделать так, чтобы британская
разведка способствовала переизбранию Рузвельта и созданию
американской секретной службы. И он вылетел в Вашингтон в
сопровождении Иена Флеминга, а я остался на связи в Лондоне.
Вы представляете, сколь трудной была миссия сэра Годфри? В
Лон- доне люди из министерства иностранных дел мечтали,
чтобы эта миссия провалилась. В Вашингтоне он сталкивался с
теми, кто не желал войны с Гитлером и требовал продолжения
нейтралитета. Разведывательное управление Штатов, которое
возглавлял бригадный генерал Шерман Майлс, представлявший
интересы армии, капитан первого ранга Керк, руководивший
морской разведкой, и шеф ФБР Эдгар Гувер жили по принципу
щуки, рака и лебедя. Единственной надеждой сэра Годфри был
Билл Донован. Он встретился с ним в Лондоне еще за год до
своего полета в Вашингтон... Полета, который должен был
привести к его падению... Нет, я не виню Черчилля; политика
- это противостояние гигантов, выигрывает сильнейший,
спортивный термин вполне приложим к схватке государственных
лидеров, ничего не попишешь... Мне кажется, он провел
грандиозную операцию с Донованом, наш сэр Годфри... Сыграл
роль доверительного информатора американца, который рвался к
власти в американской разведке... Чего не сделаешь для
пользы дела... Просочись хоть капля информации о том, что
мы работали с Донованом, а не он с нами, игре сэра Годфри
пришел бы конец, Америка по-прежнему стояла бы на распутье,
а это грозило крахом Британии... Именно Донован, выслушав в
Вашингтоне сэра Годфри, который рассказал ему, что Гувер и
иже с ним всячески противятся самой идее совместной работы
против нацистов, выдвинул идею необходимости встречи Годфри
с Рузвельтом. Иначе дело обречено на провал. Иен Флеминг,
работавший до войны в агентстве "Рейтер" - вполне надежная
крыша, - связался с одним из редакторов "Нью-Йорк таймс"
Сульцбергером, тот позвонил жене президента Элеоноре, она
устроила ужин, на который был приглашен сэр Годфри; после
пресной еды и тягучего фильма моего шефа позвали в кабинет
Рузвельта; беседа продолжалась полтора часа, это была
трудная беседа, которая, однако, закончилась тем, что в
Соединенных Штатах создали отдел стратегических служб, ОСС,
во главе с Биллом Донованом, наша задача была выполнена, сэр
Годфри победил и за это, понятно, перемещен из Лондона в
Индию, командовать тамошними подразделениями нашего флота,
что ж, борьба есть борьба, но дело было сделано, Америка
выбрала путь войны против Гитлера... Но в конце сорок
четвертого года люди Донована закусили удила, забыв, кому
они обязаны своим рождением. Мы островитяне, князь. Мы не
прощаем обид. Чем ближе нам человек по духу, тем
болезненнее мы воспринимаем обиду... Они стали, видимо, без
умысла унижать нас, они положили ноги на стол, и если это
принято у них, то нас шокирует... Они позволили себе забыть
то, что мы для них сделали... Мы не прощаем обид, -
медленно повторил сэр Мозес, - именно поэтому Черчилль; и
выступил с речью в Фултоне, задумав игру: пусть Америка
станет первой в провозглашении доктрины силы против России;
все равно последнее слово останется за нами, рано или поздно
мы еще это свое слово скажем. Я, во всяком случае, сказал
его сегодня утром в "Сотби" и повторяю сейчас, уступив вам
Врубеля... Культура - путь к политическому диалогу с
Москвой, не правда ли?
   Ростопчин покачал головой, усмехнулся, поднял глаза на
сэра Мозеса, долго разглядывал его красивое, не тронутое
возрастом лицо, а потом сказал:
   - Это для вас диалог... Для меня это жизнь. То есть
память... Благодарственная память... Политика не по моей
части, очень сожалею.
   - Я понимаю. Но и вы постарайтесь понять меня, князь. Я
- в силу своей прежней деятельности - не могу открыто
помогать вам и мистеру Степанову, это против устава моего
клуба, хоть и бывшего. Тем не менее, если вам или мистеру
Степанову потребуется помощь, вот моя карточка, я к вашим
услугам. Но лишь с одним условием: мое имя не должно стать
достоянием прессы.

                          6

   Лысым, окликнувшим Степанова в холле "Савойя", оказался
Валера Распопов с иранского отделения, учился на курс
старше; "А я Игорь Савватеев с арабского, помнишь?" - "Нет,
прости"; с Валерой и Суриком Широяном они выступали в одной
концертной бригаде, ездили с шефскими концертами по колхозам
Подмосковья; самым популярным был их номер, когда они пели -
на мелодию известной в те годы песни - свою, студенческую;
"Шагай вперед, наш караван, Степанов, я и Широян".
   Оба теперь работали в Лондоне, один в морском
представительстве, другой в банке; институт востоковедения
давал прекрасную филологическую подготовку, английский и
французский шли на равных вместе с основным языком; впрочем,
Генриетта Миновна, преподаватель английского в степановской
группе, бранила его за "варварское американизированное"
произношение; "Вас не поймут в Лондоне"; ничего, понимают.
   - Мы приехали за тобой, приглашаем на ужин, - сказал
Валера, - там а Лена будет, помнишь, с китайского, и Олег...
   Степанов еле стоял на ногах, но отказаться было бы
равносильно предательству самого себя, своей молодости,
когда студенческие балы разрешались до трех ночи, а потом
еще гудели до пяти, в восемь возвращались на Ростокинский, в
здание бывшего ИФЛИ, расходились по маленьким комнаткам,
занимались, и никто не знал, что такое усталость, кто же про
нее знает в двадцать лет, никто, конечно.
   В доме собралось много народа; потребовали, чтобы сначала
Степанов рассказал о московских новостях в литературе, кино,
живописи и театре. Раньше, до того, как ему пришлось
подолгу жить за границей, он не очень-то понимал такой
интерес, в чем-то даже экзальтированный, что ли. Лишь по
прошествии лет, когда возвращался в Москву из заграничных
командировок, ему стало по-настоящему понятно это
поразительное ощущение оторванности от своего; немедленная
потеря пульса жизни дома; выпадение из нашего сложного
ритма; он просиживал у телефона часами: "Что с выставкой
молодых художников? Утвержден ли план издательства? Когда
заседание редколлегии?" А ведь каждый вопрос помимо ответа,
в свою очередь, рождает множество новых вопросов. Порою
Степанова не оставляло ощущение, что он вернулся в Москву из
провинции, хотя жил в европейских столицах; казалось бы,
масса интересного, ан нет, лишь дым отечества нам сладок и
приятен, точнее не скажешь.
   Спрашивали про тиражи, отчего малы; Степанов пробовал
отшутиться, здесь, мол, и того меньше, потом посоветовал
обратиться за такой справкой в Госкомиздат, там решают, им и
карты в руки; ответ никого не устроил, даже, ему показалось,
обидел собравшихся, пришлось говорить о больном; да,
невиданный интерес к книге, а с бумагой по-прежнему трудно,
да, еще не учтен реальный читательский интерес, мало
работают с библиотеками и книжными магазинами, простор для
социологического анализа; хотим быть добренькими, почти
одиннадцать тысяч членов Союза писателей, каждый имеет право
- самим фактом своего членства в организации - на книгу; вы
говорите, того не читают, этого не покупают! Увы, неверно!
Живет какой-то писатель в областном городе, и его хотят
читать свои, поди откажи - негоже! Здесь, на Западе, первый
тираж три тысячи, у нас - пятнадцать; надо ломать структуру,
а это процесс болезненный, требуется оперативность, точнее
понимание рынка, он особый у нас, конечно, значительно легче
раздать всем сестрам по серьгам - и овцы целы, и волки
сыты...
   Рассказал об эксперименте, который поставил покойный
доктор из Западной Германии Клаус Менарт; приехал в Москву
писать книгу о том, что читают русские; родился- то в
Замоскворечье, дедушка был хозяином шоколадной фабрики,
которая потом стала "Красным Октябрем", обертку "Золотого
ярлыка" рисовал его отец; до семи лет, пока не началась
империалистическая война, Клаус говорил только по русски,
играл С русскими мальчишками и девчонками, слушал церковные
песнопения во время православной пасхи; на масляную в доме
пекли блины; отцовские друзья - сибирские заводчики -
выучили маменьку лепить пельмени; часто ходил в
Третьяковскую галерею (отец запретил мальчику говорить
расхожее "Третьяковка", учил, что этот великий музей следует
называть уважительно); "Синюю птицу" смотрел три раза,
плакал от ужаса и счастья, с тех пор был постоянным
поклонником МХАТа; когда в середине двадцатых годов вернулся
в Союз журналистом, придерживался крайне антисоветских взглядов;
вторую мировую войну встретил в Китае, был интернирован,
вернулся в Германию после капитуляции, создал институт
"советологии", был главным редактором журнала "Остойропа";
состоял советником канцлера Аденауэра по русскому вопросу,
занимал крайнюю позицию.
   В Советский Союз его пустили с неохотой, ждали очередного
тенденциозного труда, их было у Менарта немало. Он начал
свою работу в Москве с того, что составил предварительный
список двадцати четырех самых читаемых в стране писателей,
потом отправился в городские библиотеки, полетел в Братск и
Волгоград, сидел в маленьком читальном зале в деревне под
Калинином, беседовал с самыми разными людьми и опубликовал в
Соединенных Штатах и ФРГ книгу "О России сегодня. Что
читают русские, каковы они есть". Она произвела эффект
разорвавшейся бомбы; одни злобно улюлюкали, другие
замалчивали, оттого что выводы, к которым пришел Менарт,
никак не укладывались в рамки, которых он сам придерживался
раньше. Он утверждал, что русские действительно не хотят
войны, что в первую очередь их занимают проблемы, которые
стоят перед ними, и они пишут о них открыто; цензура,
видимо, никак не ограничивает право на критику, если она
носит "позитивный характер", то есть не призывает к
оголтелому ниспровергательству, а исследует возможные пути
преодоления того, что мешает обществу в его поступательном
движении к прогрессу.
   - Так вот он, Менарт, - заметил Степанов, - проделал
работу, которой следовало бы заниматься нашим социологам
вкупе с издателями: опрашивал в десятках библиотек и
работников, и читателей, какую книгу они бы хотели получить.
Какая не интересует их? Чьи имена наиболее любимы? Кто
оставляет читателя равнодушным? Почему? Причина?
   - Почему же не заняться этим серьезно? Коллективу? А не
одному человеку? - спросил Игорь Савватеев. - Тем более
иностранцу? Почему не ударить по серости? Степанов
улыбнулся.
- У нас появилась еще и новая литература, так сказать,
неприкасаемая. Увы... Но   самое досадное заключается в
том, что молодых писателей очень мало, тревожно мало...
   - Отчего? - несколько раздраженно, не глядя на
Степанова, спросил Игорь Савватеев.
   - Однозначно не ответишь. Мы, старшее поколение, видимо,
в чем-то виноваты. Мало ищем. Излишне опекаем. Не
очень-то готовы к проблематике, с которой идут в жизнь
молодые. Но и молодежь виновна, сторонится острых тем,
выплескивает на бумагу самих себя, сплошные исповеди...
Поступают в Литературный институт, чтобы научили их
писать... А можно ли? Вот актера надо учить ремеслу с
детства. Вся история лицедейства говорит за
это-преемственность театральных фамилий, взять, к примеру,
тех же Садовских, Ливановых, Абдуловых. Но и в актерском
деле мы портачим; французские продюсеры знают, что картину с
Бельмондо будут смотреть все, вот они его и катают. А мы
расхитительны по отношению к своим актерам. Отчего нет
блестящих сценариев на Крючкова, Гурченко, Баниониса,
Тихонова, Куравлева, Гафта, Броневого, Волчек, Петренко,
Басилашвили, Ульянова?! Я понимаю, жажда режиссерского
открывательства, но ведь Феллини не боялся тащить из картины
в картину Мастроянни! Никогда не забуду фильм Лео Арнштама
"Глинка". Там наш, далеко еще не оцененный артист Петр
Алейников поразительно сыграл Пушкина; причем без слов,
какая-то необыкновенная пантомима! А зрители смеялись,
потому что хотели видеть Алейникова Ваней Курским и ни кем
другим. Актерский век короток, а съемки фильмов чудовищно
затянуты...
   - Почему, - спросил кто-то из молодых, явно не
востоковед, - американское телевидение каждую неделю дает
фильм о прокуроре, судье, частном детективе, сыщике,
работнике дорожной полиции, агенте из ведомства по борьбе с
наркотиками, о фэбзэровце, црушнике, привлекая к экрану
миллионную аудиторию, а у нас такие фильмы показывают раз в
месяц?
   - Вы задали мне вопрос, который я постоянно ставлю перед
коллегами с телевидения, - ответил Степанов. - Во-первых,
сказывается старое отношение к теме: раз полиция, значит,
несерьезно, второсортность, дешевка. Во-вторых, ревнивое
удержание за фалды тех, кто может вырваться вперед на теме;
вопрос популярности, то есть лидерства, тоже не сбросишь со
счетов; честолюбие в мире искусства совершенно особое, и
отнюдь не только нашему обществу это присуще, почитайте
дневники братьев Гонкур про то, как критика поносила Флобера
и Золя: несерьезно, скучно, сенсационно, жажда дешевой
популярности... А как травили "Братьев Земгано"? А что
писали про Гюго, пока он не стал живым памятником?!
   - Не слишком ли суровое обобщение? - усомнился
Савватеев. - Послушав тебя, наши молодые товарищи могут
решить, что склоки непременный атрибут мира искусства.
   Степанов хотел было возразить, но Распопов, перебив его,
стал рассказывать о том, как он встречался в Москве с
друзьями; потом стали пировать, за столом нет- нет да и
возникал спор; все читают все, все знают про всех в мире
кино и театра.
   Распопов вспоминал тех, кого уже нет, боже ты мой, как
неудержимо летит время!
   - Ты заметил, Мить, - вздохнул Распопов, - что мы в
чем-то не готовы к новым скоростям, к новому ритму времена,
надо б думать про то, как продлевать часы, а мы гоним их,
гоним, гоним...

   Как раз в это время Фол, приняв третью таблетку аспирина
- голова раскалывалась, знобило, - встретился с литературным
агентом Робертом Маклеем у него в бюро, в маленьком доме,
который тянулся вверх, словно труба камина; комнатки были
крохотные, лепились одна на другую; семнадцатый век, тяжелые
деревянные балки, стрельчатые маленькие окна, множество
старинных книг на стеллажах; двадцатый век был представлен
телетайпом, который работал беспрерывно, и эта его сухая
работа казалась здесь противоестественной, жутковатой.
   Фол разложил перед Маклеем фотографии: Степанов с Че
Геварой на Кубе; с Альенде; с принцем Суфанувонгом в
партизанских пещерах Лаоса; с палестинцами в Ливане; с Хо Ши
Мином; с Омаром Торрихосом в Панаме - все это было
ксерокопировано из его путевых очерков, но на особый манер,
чтобы создать впечатление, будто кадры сделаны скрытой,
камерой; загодя сработали в фотоателье Брауна в Нью-Йорке;
ничего предосудительного; своеобразная форма подачи,
никакого искажения первоисточника. А последнее фото,
цветное, сделано сегодня на аукционе "Сотби": в первом,
самом престижном ряду князь Ростопчин, каменно улыбающаяся
Софи-Кл°р, дочь личного секретаря покойного короля, и
Степанов.
   - Текст очень краток, - продолжал Фол. - Подписи под
каждым фото вот здесь, - он, ткнул негнущимся пальцем в
листок бумаги. - Загадочный писатель Степанов вместе с Че
во время планирования партизанской акции. У партизан
Вьетнама накануне штурма Сайгона- в их форме, заметьте себе.
С палестинцами во время боев в Ливане. Ну и все в этом же
роде. Материал надежен вполне. А последнее фото, где он в
"Сотби", должно, быть особенно крупным. Подпись: "КГБ
внедряет Степанова в высшее общество Англии". И все.
Только вопрос. Как?
   - Беру. Сколько хотите за материал? Дэйвид (репортер
"Кроникл", с ним поддерживали постоянный контакт люди из
местной резидентуры, рекомендовал Фола, его рекомендации
ценились, получал процент со сделки) сказал, что вы не
станете драть слишком много.
   (Дэйвид, посмотрев материалы, назвал цену: двести
фунтов; Фол исходил именно из этой суммы в своей игре; если
просишь дешево, к материалу относятся с недоверием.)
   - Семьсот фунтов, - сказал Фол. - По-моему, вполне
нормальная цена.
   - Мистер Вакс, это несерьезно.
   Фол сгреб фотографии, зевнул.
   - Пятьсот мне предлагал О'Лири.
   (Литературный агент О'Лири был готов уплатить двести
пятьдесят, с ним час назад говорил Джильберт;
психологическая атака; называй цену, шотландец, скорее
называй цену, я ведь сам готов тебе уплатить, только б
завтра это появилось в вечерних выпусках, накануне шоу в
театре, давай, шотландец, все равно я тебе всучу эти
материалы, ты обложен, бери.)
   Уступил за двести пятьдесят - при условии, что будет
напечатано завтра вечером; подписали соглашение, обменялись
рукопожатием; "Только спускайтесь осторожнее, мистер Вакс,
лестница коварная, можно поломать ноги. До завтра.
Примерно в двенадцать я сообщу вам, в какой газете это
пойдет. Кстати, вы не предложили свой заголовок?" - "Да?
Заголовок очень простой: "Кто вы, доктор Степанов?" -
"Намек на Зорге? Пойдет. Совсем неплохо".

   - Слушай, Мить, - сказал Распопов, - а ты знаешь, что Зия
стал полным академиком?
   - Знаю. Я гостил у него в Баку.
   Зия был старше всех в институте; в сорок девятом, когда
они поступили, ему исполнилось двадцать шесть; старик; на
висках ранняя седина; в лацкане потрепанного пиджака Звезда
Герой Советского Союза. В тридцать седьмом его отец попал в
беду; когда началась война, Зия ушел добровольцем; первую
медаль получил совсем еще мальчиком; стал лейтенантом;
попросился командиром штрафбата; перед тем как вести
штрафников на прорыв глубокой обороны немцев, написал письмо
в Москву, хлопотал за отца; был ранен, отец стал работать в
шахте вольным; в сорок четвертом году отбили у немцев хутор
на Западной Украине; пришла бабка в слезах: твои солдаты
своровали порося, так уж его берегла, так хранила, чем жить
теперь?!
   Зия выстроил штрафбат, вывел на плац старуху, та сразу
указала на двух рецидивистов.
   "За мародерство у нас одно наказание", - сказал Зия.
   Бабка запричитала: "Пощади их, молодые ж, бог с ним, с
тем поросем!" - "С поросем-то ладно, - ответил Зия, - но они
носят форму Красной Армии, позорят ее, нет им прощения".
Бабка повисла у него на шее, и он сразу же вспомнил свою
худенькую азербайджанскую маму, такие же лопатки у этой
старушки были острые, и так же волосы ее пахли дымом;
"Ладно, гады, - сказал Зия, - сейчас побежите по дороге
вокруг хутора и будете кричать каждому встречному, что
красноармейцы, пусть даже штрафники, никогда не были и не
будут мародерами!"
   Те побежали; Зия запряг своего коня в маленькую
одноколочку, поехал следом; не проследишь - залягут в
кустах, знаю я эту публику.
   А навстречу двум, бежавшим по пыльной дороге и кричащим,
что мародеров в батальоне славного капитана Зии нет и не
будет, ехал генерал; подозвал к себе бегущих, выслушал,
дождался Зию на его повозочке и сказал, что существует
трибунал, который обязан рассмотреть факт кражи и наказать
виновных, но оскорблять достоинство человека никому не
позволено; тоже мне, Синдбад-Мореход, пускает впереди себя
герольдов; самого под трибунал за нарушение устава; правда,
трибунала можно избежать, если сейчас же поднимешь своих
людей и передислоцируешься к Дубраве, туда гонит немецкая
танковая бригада: удержишь мост, закрою вопрос, нет - пеняй
на себя. Продержаться надо сутки, пока подойдет артиллерия.
   Держаться пришлось трое суток. Из батальона остались
всего девять человек; генерал приехал, обошел строй - все
едва стоят на ногах; опросил каждого: "За что угодил в
штрафбат?" - потом объявил о награде. Комиссару Зии
двадцатилетнему Вите Фаину, израненному до того, что стоять
не мог, лежал, почерневший, возле дерева, дал "Красное
Знамя" и пошел к машине; Зия молча сопровождал его; только,
когда генерал захлопнул дверцу, сказал обиженно: "А я что,
хрен собачий?" Генерал усмехнулся. "Про тебя особый
разговор". Через месяц Михаил Иванович Калинин вручил ему
Звезду Героя; отец вернулся в Баку; такая жизнь.
   Распопов отошел к телефону. Леночка (по-прежнему милая,
только пополнела, а была как стебелек) предложила тост за
альма-матер; жаль, что закрыли наш институт востоковедения,
именно в тот год прихлопнули, когда американцы открыли сотый
по счету востоковедческий центр; таинственно мыслило
Министерство высшего образования, ничего не скажешь;
вспомнила, заливаясь смехом, как мучались девочки с
произношением китайского глагола "мочь": помянула добрым
словом преподавателей: какие же хорошие люди, какой
великолепный дух дружбы был у них со студентами, никакого
покровительства, открытость; особенно хорошо говорила о
профессоре Яковлеве, работы которого одно время сильно
критиковали за следование учению Марра; он читал свои лекции
блистательно, посмеивался в прокуренные усы, никому не
ставил оценку ниже четверки, вопрос стипендии для студента
нешуточный, особенно в те годы.
   Степанов вспомнил, как Зия сразу после получения
стипендии (ему платили повышенную) отправлялся в магазин,
покупал макароны, сахар, соль и чай на месяц вперед,
откладывал сотню (нынешнюю десятку) на молоко и яйца, вполне
хватит; одну сотню заначивал на обеды в студенческой
столовке; остальные шли на веселье; танцевали до трех утра,
тогда это разрешалось; потом шли пешком в общежитие,
распевая песни, когда рядом Зия - ничего не страшно.
   - Слушай, - сказал Савватеев, - а почему в твоих книгах
нет наших домашних проблем. Мить?
   - Это как? - не понял Степанов.
   - Ну, ты ведь все больше ударяешься в историю или
политику...
   - По-твоему, эти ипостаси бытия к домашним проблемам не
имеют отношения?
   - Обиделся, что ли?
   - Нет, отчего же?
   - У тебя нет ничего ни об утраченных традициях, ни о
трудностях, которые переживает деревня, ни о тревожных
симптомах среди нынешней молодежи... Большая литература
всегда рождалась на ниве внутренних проблем.
   - Может быть, - вспомнив московского редактора Федорова,
ответил Степанов, поняв, что спорить бесполезно.
   - Слушай, - Савватеев еще ближе придвинулся к нему, - а
ты действительно не помнишь меня?
   - Не сердись. Ты ведь был старше?
   Тот пожал плечами.
   - Не в этом дело. Я же в комитете разбирал твое
персональное дело. Вел то заседание комитета. Неужели не
помнишь?
   Степанов заново посмотрел на этого седого человека, но
все равно не увидел в нем того, кто тридцать два года назад
требовал исключить его из комсомола; неужели он? Слава
богу, что не помню его, сказал себе Степанов, в голове я
сердце надо держать хорошее, так честнее и легче жить. Зато
я помню, как на то комсомольское собрание пришел Зия, как
долго слушал выступающих, а потом поднялся и раздолбал их в
пух и прах; помаю, как Зия говорил потом: доказать себя
можно лишь одним - делом; только работа может превратить
тебя в личность; запомни, тот, кто хоть чем-то выделился,
берет на себя ответственность; ничего не попишешь, закон
лидерства; мне нравится то, что ты делаешь, сказал тогда
Зия, значит, пиши до упора; проявить себя - это сделать
дело, все остальное - словеса, преходяще.
   Все верно, Зия - умница, в памяти навсегда остались лица
Жени Примакова, Марика Бурханова, Витьки Борисенки, Лени
Харюкова, Сани Яицкого, тех, кто был другом; лица
недоброжелателей стерлись; как же это славно, право; маяки
дружества, словно ночные огоньки на взлетно-посадочной
полосе ночью при возвращении домой из долгой командировки.
И неизвестно, когда придет время следующей, да и придет ли
вообще.

   (Именно в это время Фол набрал домашний номер Ричардсона
в Гамбурге и сказал, что "штуку" надо запускать в редакции
немедленно, нужно управиться к завтрашнему вечеру; тот
понял, все обговорено заранее: будет напечатано интервью с
Золле, в котором он приводит данные о том, сколько долларов
Степанов платил исследователям из Шварцвальда и Брюсселя за
их материалы о судьбе исчезнувших русских культурных
ценностей; Степанова интересуют имена и адреса людей, так
или иначе связанных с вывозом русских сокровищ в рейх; более
всего интересуют его, подчеркивалось во врезке,
подготовленной Ричардсоном, не столько лица, напрямую
работавшие на рейхсляйтера Розенберга, сколько эксперты,
историки искусств, ученые, журналисты, предприниматели,
связанные ныне с организацией аукционов я выставок; за этим
интересом чувствуется рука; такого рода данные позволяют
шантажировать тех, кто был в свое время принужден нацистами
к сотрудничеству; их можно шантажировать, заставляя
выполнять задания, которые угодны Москве.
   Выпуск западногерманских газет, которые напечатают
интервью профессора Золле, отправят с первым же рейсом в
Лондон; в восемь вечера газеты должны быть в театре, не
менее трехсот экземпляров, для раздачи всем участникам шоу,
удар обязан быть массированным.
   После этого Фол спустился в холл отеля, где его ждал
контакт, который взялся опубликовать в здешней прессе
сообщение о том, что Степанову вменена в обязанность травля
бизнесменов, занятых в сфере культуры, - он пытается
породить неверие в честность и компетентность владельцев
аукционов.)

   - Знаешь, - сказал Савватеев, - я завтра приеду в театр,
хочу послушать, как будешь отбиваться. Ты не против?
   - Ну почему же? - ответил Степанов. - Это очень важно -
знать, что рядом свои.
   - И я так думаю. Наших человек десять решили приехать.
   - Очень хорошо.
   - А знаешь, почему я тебе напомнил про то заседание
комитета комсомола?
   - Ума не приложу.
   - Захотелось проверить тебя. Показалось, что ты сразу
меня узнал, только научился держать себя в руках... Раньше
ведь был вспыльчивым.
   - Таким и остался.
   Савватеев покачал головой.
   - Нет, ты просто-напросто не помнишь себя. А я тебя
помню очень хорошо. Честно сказать, я ведь поначалу не
верил, что ты сам пишешь книги...
   - То есть как? - удивился Степанов.
   - Ну, помогает кто-нибудь. Человек должен быть
одинаковым в жизни и работе, а ты ведь разный.
   - Так это хорошо. Человеческая обструганность удобна
только на определенном этапе, потом мешает.
   - Верно, спору нет... Но мне кажется, что писатель
рожден с даром. Это в его генетическом коде. И потом эта
твоя расхлыстанная манера поведения... Писатель должен
постоянно вбирать, в нем обязана быть константа
сосредоточенности, а ты был совершенно другим.
   Степанов чокнулся с Савватеевым, усмехнулся, посмотрел в
его близорукие, чуть навыкате глаза.
   - Но сейчас ты меня простил?
   Савватеев вздохнул, ответил задумчиво:
   - Вот видишь... Я не об этом... Ты все-таки остался
прежним.
   - Ну, извини, - сказал Степанов. - По-моему, это хорошо
- оставаться прежним. Ты меня прямо-таки обрадовал.
   Валера Распопов сел к роялю, заиграл.
   - Шагай вперед, наш караван, Степанов, я и Широян...
   Леночка вытерла слезы, шепнула:
   - Знаешь, как Широян умирал? Он очень плакал, боялся,
что будет с его женой, так любил ее, бедненький...
   "Мы вступили во время утрат, - подумал Степанов. - С
каждым днем их будет все больше и больше. Но, пусть это
жестоко, каждая утрата - подведение итога: что остается в
памяти? Да, жизнь - это память".
   Он закрыл глаза; сразу же увидел зал "Сотби": землистое
лицо Ростопчина; услыхал тянущий голос ведущего: пятнадцать
сотен, шестнадцать сотен, семнадцать сотен; снова подумал о
том, с чем приедет в Москву; обещал привезти Врубеля; ему
поверили; нет мне прощения; позор.

   Когда Степанов вернулся в номер, было уже за полночь;
тревожно вспыхивала белая лампочка, вмонтированная в
телефон, - просьба позвонить в службу информации, сообщат,
кто ищет; набрал цифру "6": девушка словно бы ждала его,
пожелала доброго вечера, сказала, что уже шесть раз звонил
"принс Ростоучи", просил связаться с ним, когда бы мистер
Степанов ни вернулся.
   Набрал номер "Клариджа", попросил Ростопчина.
   - Да неужели?! - воскликнул тот. Голос князя был
ликующим. - Где ты был? Сейчас же бери такси и приезжай ко
мне.
   - Женя, утром, - взмолился Степанов. - Устал, ноги
трясутся.
   - А у меня и руки тоже. Жду, - и положил трубку.
   Степанов хотел было перезвонить, но понял что случилось
нечто крайне важное, иначе Ростопчин не говорил бы так;
сунул голову под кран, снял костюм, надел джинсы и куртку,
спустился вниз, сел в такси, назвал "Кларидж"; шофер
посмотрел с удивлением, но ничего не сказал; совсем же
рядом; англичане редко задают вопросы, каждый волен
поступать так, как он счел нужным,
   Портье поздоровался со. Степановым так же сдержанно, как
и вчера, когда он был в костюме; их дело приветствовать
каждого; внутри есть своя, особая служба, которая быстро
сориентируется; самое страшное - отпугнуть клиента; сейчас и
Рокфеллер ходит в старых кроссовках, вот будет шокинг, если
турнуть его от двери!
   ...Ростопчин лежал на кровати в трусах; ноги пожелтели и
отекли; руки снова сделались ледяными; глаза, однако, сияли
- картина стояла рядом на стуле; он кивнул Степанову.
   - Видишь?
   Тот опустился в кресло, потрясенный.
   - ...Женя! Милый!

   (Фол еще раз намазал запавшие виски китайским "тигровым
бальзамом"; сделал уровень записи разговора в соседнем
номере максимально громким; каждый звук отдавался в
маленьких наушниках словно удар колокола.)

                         7

   ...А потом Золле лег на широкую кровать, подтолкнул под
голову подушку Анны, она всегда спала на этой, длинной, шутя
называла ее "батоном", закрыл глаза и снова ощутил дурноту.
Она преследовала его все время, когда он возвращался в
Бремен на теплоходе; денег хватило только на палубный билет;
крепко штормило; один из моряков посоветовал перекусить, это
спасает; "И не бойтесь глотнуть как Следует, потом
освободитесь, сразу же станет легче".
   Золле сосчитал деньги; едва хватало на автобус, чтобы
добраться от порта до дома; какое там перекусить; сидел всю
дорогу возле поручней; дважды вывернуло желчью, тряслась
челюсть; думать ни о чем не мог, какая-то каша в голове;
мелькали странные лица; то Рив с Райхенбау; проклятые
родственнички, скалятся, прячась друг за друга; то
снисходительно улыбающийся Ростопчин в своем летнем костюме,
то растерянный Степанов; желваки ходят грецкими орехами,
мешки набрякли под глазами; руки трясутся; то слышался голос
господина из "исторического общества", который звонил
накануне отъезда в Лондон; пятнадцать тысяч марок мы готовы
уплатить сразу же, напрасно отказываетесь, господин
профессор Золле, все права на изыскания сохраняются за вами:
иногда он видел близко от себя лицо Анны, ее добрые большие
глаза; они стали какими-то другими накануне смерти; она
знала, что конец близок, болезнь неизлечима, в клинику
отказалась лечь - к чему лишние траты, и так в долгу; пила
обезболивающее, поэтому страданий так остро не чувствовала,
только ощущала, как день ото дня слабеет; лицо сделалось
желтым, а уши, раньше такие маленькие, красивые, стали
похожи на старые капустные листья.
   Я не вправе распускаться, повторял Золле; надо заставить
себя услышать музыку Вагнера, она живет в каждом, необходимо
понудить себя к тому, чтоб не сдерживать ее в себе, не
бояться ее грозной очищающей значимости, а, наоборот,
следовать за нею, чувствуя, как напрягаются мышцы и тело
перестает быть дряблым, безвольным; однако Вагнер не звучал
в нем, порой он слышал веселые переливы Моцарта, солнечные,
детские; каждый человек-это детство, ничего в нем не
остается, кроме детства.
   На берег в Бремене Золле вышел обессиленным; присел на
скамейку, чувствуя, как подступает голодная дурнота; вот
будет стыд, если вывернет прямо здесь.
   Рядом присел отдувающийся, очень толстый, плохо выбритый
человек в далеко не свежей рубашке и курточке, закапанной на
животе вином и соусами; достал сигарету, грубо и крошаще
размял ее, прикурил и, вытерев со лба пот, спросил:
   - Вы господин доктор Золле? Исследователь и историк?
   - С кем имею честь? - спросил Золле сквозь зубы, потому
что боролся с приступом рвоты,
   - Я Бройгам, из "Нахрихтен". Редакция поручила мне
сделать интервью с вами. В сегодняшний вечерний номер.
   - Не могу, - ответил Золле. - Я себя плохо чувствую.
Позвоните мне домой позже...
   - Вы что такой землистый? Плохо переносите морские
путешествия? Не следовало сидеть в каюте. Вышли б на
палубу...
   - Я все время сидел на палубе.
   Золле поднес мятый платок к губам, закрыл глаза,
чувствуя, как на висках выступает холодная испарина.
   Бройгам достал из заднего кармана брюк плоскую бутылочку,
протянул Золле.
   - Глотните.
   - Я голоден, - Золле чувствовал, как слезы сами по себе
навернулись на глаза и медленно, солоно потекли по щекам.
   Бройгам взял его за руку, помог подняться, отвел к
буфетной стойке, заказал гамбургер и пива.
   - Не вздумайте отказываться. Вам сразу же станет легче..
   Золле съел гамбургер и действительно почувствовал себя
лучше.
   Этот толстый человек успокаивающе действовал на него;
вообще-то к встрече с любым журналистом он готовился загодя,
очень важно быть лапидарным в слове, когда говоришь с людьми
прессы; они ведь так старательно подгоняют тебя под
конструкцию, заранее ими придуманную; внимание и еще раз
внимание; но этот толстяк был как-то по-доброму флегматичен;
достатком тоже, видно, не отличается, весь жеваный вроде
него самого...
   Золле поднялся.
   - Вы спасли меня... Спасибо... Что ж... Идемте на
автобус, не здесь же говорить...
   - У меня машина, - ответил Бройгам. - Далеко живете?
   - Не очень. Я покажу на карте, трудно объяснять,
маленький тупичок за озером.
   Однако, когда Бройгам привел его на стоянку, Золле снова
почувствовал себя одиноким и несчастным, и снова закружилась
голова: журналист отпер дверь громадного серебристого
"БМВ", в таких ездят тузы, а я-то думал, у него какой-
нибудь подержанный "фольксваген"; скова граница; как же
трагично расчерчен наш мир границами; не между
государствами, а между людьми; это страшнее; каждый идущий
по улице, а уж тем более едущий по автобану - суверенное
государство; полная разобщенность.
   Дома он нашел маленькую пачку кофе, единственное, что у
него оставалось; холодильник пуст; предложил Бройгаму; тот
отказался, перешел к делу; сначала интересовался работой,
просил показать документацию, потом спросил о целях
путешествия в Лондон; делал быстрые пометки в потрепанном
блокноте, из которого то и дело выпадали исписанные
листочки; ни диктофона, ни фотоаппарата; впрочем, серьезные
журналисты сами не снимают, возят с собою фотографа; Золле
помнил, как ему объяснил это парень, который интервьюировал
его незадолго до смерти Анны; написал массу ерунды;
опровержение ни одна газета не напечатала, какое им дело до
фактов, подавай жареное!
   - Во что вы оцениваете ваш архив? - спросил Бройгам.
   - В жизнь, - ответил Золле. - Я отдал этому делу всего
себя. Мы отказывали себе во всем, моя покойная подруга и
я...
   Бройгам достал из мягкой пачки (ужасно раздражало Золле;
любую разболтанность, неряшливость, необязательность
воспринимал как оскорбление) раскрошившуюся сигарету, сделал
ее плоской, закурил, пыхнул в лицо Золле каким-то сладким
дымом, тяжело закашлялся, долго сидел, закрыв глаза, пояснил
- астма; не переставая курить, спросил:
   - Каким образом про вашу работу узнали русские?
   Золле удивился.
   - Вы имеете в виду Степанова?
   - Да.
   - Мы много лет обменивались информацией.
   - А откуда она у него?
   - Он часто ездит. Да и потом ему помогают ученые из
музеев России. Так легче...
   - Много вы ему передали документов?
   - Очень.
   - А он вам?
   Золле не ждал этого вопроса; как-то не приходило в голову
подсчитать, сколько материалов привозил ему Степанов из
Швейцарии и Голландии; последний раз передал документацию из
Варшавы; обещал прислать новые данные из Праги; отдал ему
письмо из Баден-Бадена; с него начался новый этап поисков; а
ведь письмо было адресовано не ему Золле, а именно
Степанову; но он сразу же отправил его мне; и документы из
Берлина передавал папками, и устраивал приглашения, и писал
про меня так, как никто другой не писал; все искали
сенсацию, а он рассказывал про меня и Анну, про то, как я
начал, что нашел; он был так добр ко мне, подумал Золле,
сидел за этим столом, слушал часами, помогал готовить ужин;
как же мы славно пировали втроем - я, Анна и он... "Со мною
происходит что-то неладное, - сказал себе Золле. - Я думаю
сначала о себе, потом об Анне, а уж потом о нем. Что со
мною?"
   - Погодите, - сказал он Бройгаму. - Мне надо позвонить
во Франкфурт.
   - У меня всего еще два-три вопроса.
   - Нет, нет, я должен позвонить во Франкфурт, это крайне
важно.
   - Меня ж казнят, если я опоздаю с материалом в номер.
Кто финансирует вашу работу, вот что меня интересует. У вас
огромные траты, как я понимаю. Кто оплачивает ваш труд?
   - Я.
   - Источники? У вас есть какие-то доходы? Рента?
   - У меня есть долги, господин Бройгам. Это все, что я
могу вам сказать.
   Проводив журналиста, он позвонил во Франкфурт, в
"историческое общество"; именно те люди и сказали ему
накануне поездки в Лондон, какие деньги Степанов платит
другим исследователям, показали расписки; он был так
поражен, что даже не заинтересовался их адресами и
телефонами (раз люди из исторического общества,
дипломированные исследователи говорят, значит, иначе и быть
не может). Золле был тогда в неистовстве; два дня не
находил себе места; какая низость - использовать дружеские
отношения, а платить совершенно посторонним людям, вклад
которых в предприятие незначителен!
   - Алло, здравствуйте, это профессор Золле из Бремена.
   - Добрый день.
   - Ваши люди звонили мне. Девять дней назад. Я бы хотел
связаться с ними. Немедленно.
   - Простите, но кто именно звонил и по какому вопросу?
   - Я забыл фамилию. По вопросу поиска русских картин,
пропавших во время войны.
   - У нас нет русского отдела, господин профессор Золле.
Вы убеждены, что звонили от нас?
   - Совершенно убежден.
   - Пожалуйста, подождите у аппарата, я попробую вам
помочь.
   - Благодарю.
   "Я сейчас же позвоню в Лондон, - подумал Золле. - Меня
занесло! Да, да, меня занесло! Я должен был говорить со
Степановым и князем как с друзьями. А я обиделся. На
кого?! Ах, как верно ты стал думать, когда прошло время и
все упущено. Да, упущено! Наверняка аукцион в разгаре. Ну
и что? Я позвоню в "Сотби" и сделаю заявление, что Врубель
был похищен. Я назову людей, которые паковали картину,
вывозили ее из России, назову номер, под которым Врубель был
вывезен Розенбергом. Следы этого номера должны остаться на
картине, если сделать химический анализ. В левом нижнем
углу. Вывести до конца невозможно. Экспертиза подтвердит
мою правоту. А если не подтвердит? Кто станет платить
штраф? Ты? Чем?"
   - Алло, добрый день, господин доктор Золле, это Дукс,
меня перехватили у дверей, шел на обед, как поживаете?
   - Пожалуйста, назовите мне телефоны тех господ, которым
Степанов платит деньги.
   - Что?! Вы меня путаете с кем-то, господин доктор Золле!
Я предлагал деньги за вашу документацию, пятнадцать тысяч
марок, наши условия остаются в силе, но я не знаю, о каком
Степанове идет речь... Вы меня путаете с кем-то...
   Чеканя каждую букву, Золле чуть не прокричал:
   - У меня... были! Из вашего общества! И называли имена
тех исследователей, которым Степанов платит деньги! И
показывали расписки! Я требую, чтобы вы немедленно дали
номера их телефонов!
   - Господин доктор Золле, - голос на другом конце провода
стал испуганным, - я готов поговорить с нашими коллегами, я
перезвоню вам позже, пожалуйста, не волнуйтесь, мы найдем
того, кто с вами связывался.
   - Как долго мне надо ждать?
   - Я перезвоню к вечеру.
   - Нет, я настаиваю, чтобы вы выяснили мой вопрос
немедленно! Слышите? Немедленно!
   - Но это невозможно, господин доктор Золле. Люди ушли на
обед. Трое в отпуске, пять человек разъехались по
командировкам. Раньше вечера мне ничего сделать не удастся.
Пожалуйста, не волнуйтесь, мы все выясним-
   Золле в ярости хлопнул ладонью по рычагу, услышав длинный
гудок, набрал "118" (23), спросил, как соединиться с бюро
справок Лондона; ему продиктовали; он перезвонил еще раз
сразу же, не думая, что скажет Ростопчину, Степанову или
людям "Сотби"; главное - сказать то, что он обязан сказать;
боже мой, что возраст и нищета делают с людьми?! Девушка в
лондонской службе информации немецкого не знала, что-то
долго объясняла ему, а он - неожиданно для самого себя -
начал мучительно подсчитывать, во что ему выльется этот
международный разговор; по счетам уже не плачено три месяца;
вот-вот отключат номер.
   Потом позвонил в Цюрих, в бюро князя; как раньше не
догадался, старый осел?! Попросил секретаря срочно
позвонить в Лондон, в "Сотби", это на Нью-Бонд стрит, дом
тридцать четыре; пожалуйста, пригласите к аппарату князя
Ростопчина: да, да, он там; он непременно в зале; скажите,
что Золле намерен сделать экстренное заявление; я жду у
аппарата; пожалуйста, поторопитесь, дело чрезвычайной
важности.
   Секретарь перезвонила только через полчаса, как раз
тогда, когда Золле снова решил звонить ей; раньше за такую
работу гнали взашей.
   - Господин доктор Золле, я должна огорчить вас, торги
давно кончились.
   "Что же делать? - Золле в который раз повторял этот
безнадежный в своей безответности вопрос. - Что же мне
делать?! Как поступить?!"
   С этим он и провалился в тяжелый, словно обморок, сон.
   Разбудил его телефонный звонок; за окном были сумерки;
сколько же я проспал; вечность; надо связаться с
камердинером князя; наверняка он знает его телефон в
"Кларидже"; пусть попросит отзвонить мне; а может быть, это
он звонит?
   Золле поднялся, подошел к телефону, думая о том, какой
будет его первая фраза; я должен извиниться; да именно так;
да, я так скажу: был какой-то кошмар, простите меня;
передайте Степанову, что я жду его звонка мы будем и дальше
работать вместе; с кем не бывает срыва; годы: нервы не
выдерживают: ни о каких деньгах не может быть и речи;
продам квартиру, на долги хватит, вполне можно арендовать
комнату на первом этаже, это много дешевле...
   Он рывком снял трубку.
   - Алло.
   - Это Райхенбау.
   "Будь ты проклят, - устало подумал Золле. - Ростопчин не
станет мне звонить. Я вел себя, как истерик, а они, -эти
лощеные князья, не любят, когда ведут себя искренне, для них
главное - внешняя манера поведения, что им до того, в каком
положении я оказался?! Стой - он снова одернул себя. - Что
с тобой? Зачем ты винишь тех, кто к тебе ближе? Всегда во
всем винят самых близких, кого же еще?! Бедная, бедная
Анна, это я виноват в том, что ее не стало! Я, один я!"
   Золле откашлялся; чувствуя, что сейчас сорвется; это
будет непростительно: шакалы любят падаль, нельзя
доставлять им радость; заставил себя говорить чуть лениво,
очень спокойно:
   - Слушаю тебя, дорогой Райхенбау.
   - Нет, это я тебя слушаю.
   - Завтра я иду в контору, чтобы быстренько продать
квартиру. Так что расплатиться с тобой и Ривом денег у меня
хватит с лихвой.
   - Мы не позволим продать квартиру Анны. Это ее
собственность. Ты ей никто. Квартира принадлежит нам.
   - Обращайся в суд.
   - Неужели ты не понимаешь, что суд станет на нашу
сторону?
   - Чего ты хочешь? - закричал Золле. - Ну чего вы от
меня все хотите?!
   - Продай твои материалы. Пусть они станут всеобщим
достоянием. Здесь, в Германии. Ты слышишь меня?
   - Слышу- после долгой паузы ответил Золле. - Кто тебя
просил об этом?
   - Совесть. Моя немецкая совесть, - и Райхенбау положил
трубку.

                           8

   - Я два часа тому назад вернулся из Шотландии, - сказал
Ростопчин. - Вот... И привез Врубеля. Можешь забирать и
лететь утренним рейсом домой... А еще я привез письма о
Верещагине, - он кивнул на столик; рядом с серебряной вазой,
где лежали фрукты, была папка. - Это тоже тебе. Видишь,
как мы управились...
   - Ничего не понимаю, - Степанов даже головой затряс. -
Как ты смог?
   - Я тебе рассказывал, какая у меня кличка была в маки?
   - Эйнштейн.
   - Вот и все! Вычислил, что против нас работают, и провел
свою операцию. Нет, но ты посмотри, какая картина!
Вглядись в глаза мальчика! Я боюсь в них долго смотреть,
начинается какая-то мистика...
   - Ты вручишь мне картину завтра в театре во время шоу, -
сказал Степанов. - Это будет поразительно, Женя...
   - Завтра утром я улетаю.
   - Невозможно. Ты, именно ты обязан вручить картину
прилюдно. И потом я иначе не смогу ее вывезти, задержит
таможня.
   - Не задержит. Там все документы, - Ростопчин снова
кивнул на столик. - Я написал, что отныне это твоя
собственность, документы "Сотби" в полном порядке, никаких
проблем.
   - Но это будет ужасно, если ты не вручишь мне эту картину
сам! Это твоя заслуга, это ты победил тех, кто мешал...
Нет, нет, положительно невозможно, чтобы ты улетел. Или ты
боишься Софи?
   - Теперь я никого не боюсь, - усмехнулся Ростопчин. - Я
как женщина: всегда боюсь до; то, что после, меня уже не
тревожит.
   - Ты обязан остаться. Пойми, это будет сенсация. Об
этом узнают. И найдется еще один человек или два, которые
станут помогать нам дальше.
   Ростопчин сел на кровати; глядя на то, как он тяжело
поднимался, Степанов поразился перемене, происшедшей с ним
за один день.
   - Посмотри в глаза младенца, - тихо сказал Ростопчин. -
Давай помолчим с тобою и посмотрим в его глаза...

   (Через час пятнадцать Фол спустился вниз, сел в такси и
поехал к Джильберту; небо на востоке становилось пепельным;
три часа утра; ранние рассветы; он боялся этих рассветов;
словно поминки по ушедшей молодости; лучше всего чувствовал
себя осенью; после смерти мечтал обрести бытие дерева;
больше всего любил пальмы.
   - Джильберт, не сердись, что я поднял тебя, - сказал Фол,
когда, пустив воду в кранах, они сели на кухне. - Положение
критическое. Мы с тобою недоучли опыт князя. Он обыграл
нас.)

                           9

   В фойе театра было пусто еще; Степанов и Годфри приехали
первыми, посмотрели стенд с фотографиями музеев Москвы,
Ленинграда, Киева и Тбилиси; послушали музыку, которая будет
предварять начало шоу.
   - У меня нет хороших русских записей, поэтому я
остановился на нейтральном? в конце концов, Гендель это
Гендель, очень сдержан, все внутри, иная музыка накаляет
страсти, а нам этого не надо.
   Степанов кивнул, присел на краешек стула.
   - Боб, у меня для вас есть сюрприз...
   - На шоу придет рота русских солдат? - рассмеялся
Годфри.
   - Ну, это уже не сюрприз, а мероприятие - в тон ему
ответил Степанов. - Нет, к нам придет князь Ростопчин.
   - Тот самый?
   - Да.
   - Прекрасно. Он согласен сказать несколько слов?
   - Более того. Он подарит моей стране картину Врубеля,
которую ему удалось получить после торгов у "Сотби".
   - Это действительно сюрприз.
   - Послушайте, Боб... Князь рассказывал мне про шефа того
человека, который уступил ему Врубеля... Его звали сэр
Годфри... Он был начальником военно-морской разведки
империи...
   - В каком-то родстве мы состоим, Дим, но в весьма
отдаленном - Годфри толкнул Степанова в бок; начали
приходить гости; мужчины были в темных костюмах; иностранцы,
шепнул Годфри, наши одеты скромнее, скорей всего, французы
или американцы с западного побережья; поднялись в зал; там
собрались девушки из фирмы Годфри - француженка, немка,
американка, китаянка и две англичанки; фигурки точеные, лица
улыбчивые; в шоу должно быть красиво все, особенно женщины,
которые помогают ведущему, - Дим, - сказал Годфри, - народу
будет очень много. Сегодня пятница, начало week-end'a, май.
Это беспрецедентно. Идут не на вас. Повторяю, в этой
стране как писателя вас не знают. Поэтому - предлагаю в
последний раз - давайте прорепетируем начало, это в ваших же
интересах.
   - Нет, спасибо. Знаете, у меня есть приятели, которые по
многу раз в течение многих лет рассказывают сюжет своей
новой книги. Они никогда ее не напишут. Они проговорили
ее, им уже неинтересно, они ее знают наизусть. Всегда надо,
чтобы было интересно. Вам, мне и залу.
   - Смотрите, - повторил Годфри. - Я отработаю мои деньги
честно, но я не намерен терять лицо, Дим. Я готов к диалогу
с вами, но не к такому, чтобы пропагандировать ваши идеи. Я
живу здесь, и мне очень нравится жить здесь, понимаете?
   - Прекрасно понимаю.
   - О'кей, я сделал все что мог. Пеняйте на себя.
   - Ладно. Мне надо извиняться перед аудиторией за мой
варварский английский? - Степанов улыбнулся. - Кто
встретит князя?
   - Не знаю. Мои девочки никогда его не видали...
   - Надо посадить князя на сцену...
   - Этого делать нельзя. Вы и я. Третий - всегда лишний.
Это отвлекает. Мы резервируем ему место в первом ряду очень
почетно. А когда он придет, пригласим на сцену. Мэри, -
Годфри обратился к худенькой американке, - пожалуйста,
посмотрите, сколько народа?
   - Я уже смотрела, - вмешалась француженка. - Будет
полный зал, публика весьма престижная.
   - Поди раскачай ее, - заметил Годфри. - В этом смысле
студенты лучше... Кстати, Дим, снимите галстук, пожалуйста.
Вы его совершенно не умеете повязывать, да и вообще это не
ваш стиль.
   - Знал бы, прихватил форму вьетнамских партизан, храню
как реликвию.
   - Очень, кстати, жаль, что не прихватили. Одежда -
важнейший элемент шоу; выверенный вызов, дозированный эпатаж
- все это на пользу дела. А теперь давайте расслабимся и
посидим несколько минут в полнейшем молчании.

   (Фол тщательно притушил окурок в пепельнице, не мог
больше выносить запаха табака; хотя в общем-то, знал, что
через пять минут полезет за новой сигаретой; посмотрел на
часы; до начала шоу четыре минуты...
   "А что если Ростопчин не придет в театр? - вдруг с
ужасом подумал фол. - Через несколько минут появятся
вечерние газеты с залпом против него и Степанова. Газеты
доставят в театр; очень хорошо; а что, если старик купит
газету у себя в отеле? Или по пути к такси? Почему нет? И
решит не идти на Пиккадилли. В конце концов, есть же у него
хоть какая-то защитная реакция?! Или те, кому за
шестьдесят, перестают обращать внимание на все, что не
укладывается в схему их мышления? Он не придет, и тогда
репортаж о том, что он дарил красным в театре этого самого
Врубеля, окажется липой! Вся комбинация насмарку! Только
бы сейчас не сорваться, - сказал себе фол. - Успокойся,
ведь так бывает всегда, самые последние минуты чудовищно
напряженные. Ничего страшного, только не сорваться, это
будет ужасно. Сейчас нужна холодная голова каждое слово
обязано быть выверенным, каждый поступок - просчитанным до
последней мелочи. Ты должен победить, ты докажешь, что прав
был ты, что именно твоя концепция нужна Штатам ты сделаешь
все, что задумал, но только не сорвись, это будет крайне
обидно, Джос, пожалуйста, перебори себя, это минутное дело,
ладно?"
   Он достал из своего "дипломата" чисток бумаги с письмом
редактору "Нью-Йорк таймс" от Саймона Бренкса, Лондон Челси,
Клинктон стрит, двадцать три, вполне пристойная кандидатура;
все-таки Джильберт - молодец, хоть и лентяй, у него хорошие
связи в городе не зря просидел здесь восемь лет.
   Письмо это Фол обдумал загодя еще в Штатах, перед вылетом
в Европу, каждая фраза была отлита вынашивал не год и не
два, а целых пять лет, сразу после того, как ушел из Лэнгли;
бог наконец послал Годилина; впрочем, кого еще он мог
послать ему; серьезные люди оседают в университетах; только
неудачники питаются "Свободой".
   Он достал ручку, пробежал текст еще раз; нет, править
нечего, если только Годилин не выдаст что-нибудь, выходящее
за рамки; фол просчитал его точно, сбоя не должно быть,
"Сэр! Я изучал русский язык в течение трех лет, читаю
советскую литературу и поэтому интересуюсь передачами
радиостанции "Свобода", которая откликается не только на
политические и экономические проблемы России, но и
рецензирует мало-мальски заметные произведения писателей,
живущих за железным занавесом. Демократизм западного
общества предполагает критику всего того, что представляется
нам неверным, угрожающим, порочным. Однако наши традиции
таковы, что самая серьезная критика обязана быть
доказательной и корректной. Но разве можно назвать
корректными и доказательными выступления ряде экспертов по
русской литературе, которые подвизаются на "Свободе"?
Приведу лишь малую часть эпитетов, которые они употребляют
по отношению к своим бывшим коллегам: лизоблюд, графоман,
взломщик, продажный наймит, уголовник.
   Ощущение нечистоплотности вызывает и показная
осведомленность литературных экспертов в подробностях личной
жизни тех, с кем им приходилось когда-то сталкиваться в
Москве; все это отдает недостойной малостью.
   Если радиостанция "Свобода" превратилась в трибуну для
сведения личных счетов с теми, кто чего-то достиг в России,
то возникает вопрос, какое отношение к этим дрязгам, чуждым
нашей демократии, имеют высокоуважаемые люди из
администрации Белого дома, входящие в руководящий совет
"Свободы"? Кто кем руководит: литературные эксперты нами
или все-таки мы как-то можем влиять на их честолюбивые
амбиции? Они лишены демократического опыта критики, а
поэтому норовят навязывать нам ту манеру и тот стиль,
который был усвоен ими за железным занавесом с детства.
Порою у меня вообще складывается мнение, что литературные
комментаторы работают по заданию Москвы, чтобы
пропагандистам Кремля было легче говорить своему народу о
том духе недоброжелательства, который свойствен "мировому
империализму" по отношению ко всему, что происходит в
России.
   С уважением".
   Подпись. Адрес. Никакого подлога, все чисто. Пусть
Лэйнз, отвечающий за "Свободу", покрутится, крыть ему нечем.
Ничего, их надо учить. В конце концов, у каждого дурака
есть хоть один умный босс; почешутся; вспомнят, что я им
говорил, пожалеют, что поставили на тугодума Лэйнза, а мне
позволили уйти; ошибку исправить никогда не поздно.
   "Стоп, - сказал себе Фол. - Очень плохо, если они
вспомнят мои слова. Спаси бог, если они вспомнят их. Они
не должны даже и думать обо мне, письмо обязано быть шоком,
ударом в поддых, только тогда это сработает, тогда только
они придут ко мне. Но я буду в новом качестве, я вырвусь
вперед. Не я вернусь к ним, а они не смогут без меня и без
того дела, которому я служу ныне",
   Однако самый коронный материал еще не был до конца
подготовлен. Этим надо заняться дома: две-три публикации
про то, как фирма "АСВ", страхование культурных ценностей,
библиотек и архивов, получила информацию о том, что в мире
ходят произведения русской, польской, венгерской, чешской,
французской и итальянской культуры, похищенные нацистами из
государственных музеев. "АСВ", понятно, не может страховать
краденое; нацизм был сломлен мужеством американских парней,
освободивших Европу от коричневого ужаса; однако
компетентные работники "АСВ", привлеченные к расследованию
информации, выяснили, что факты не соответствуют
действительности; все награбленное нацистами давным-давно
возвращено законным владельцам; речь шла об очередном
шантаже Москвы, который преследовал как чисто
пропагандистские цели (муссирование слухов о том, что якобы
многие нацисты сотрудничали с соответствующими службами
США), так и более тревожные, связанные с попыткой подорвать
доверие общественности к самому институту страхования, к
бизнесу, в который вложены десятки миллиардов долларов.
   Это Америка прочтет; это перепечатают в Европе; это будет
победа, это сделает его, Фола, личностью. Только бы
Ростопчин не купил газету, а доехал до театра, только бы он
сел в первый ряд, на отведенное ему место и вручил этого
самого Врубеля своему красному!)
   Свет в зале медленно убрали; лишь два прожектора
высвечивали Годфри и Степанова; тем не менее Степанов видел
Распопова и Савватеева во втором ряду, видел пустое, словно
выбитый зуб, место Ростопчина в первом; увидел Игоря из
торгпредства, тоже востоковед, вчера так и не смог приехать;
политики ссорятся, а торговцы должны продолжать свое дело.
   - Леди и джентльмены, - начал Годфри, - я хочу
приветствовать вас в этом зале. Разрешите представить
нашего русского гостя, мистера Степанова. Мы с ним по
разные стороны баррикады, однако ныне баррикаде разделяет не
улицу, а мир, поэтому всякая попытка поговорить друг с
другом, отложив в сторону оружие, угодна богу, который
создал людей для жизни, а не для смерти. Диалог через
баррикады угоден прогрессу - с этого я и начинаю нашу
встречу.
   В трех местах зала хлопнули; подсаженные, подумал
Степанов, зря он это затеял, что-то есть в этом жалкое;
царила напряженность, - она ощущалась гнетуще и постоянно.
   - Дим, - Годфри обернулся к Степанову. - Я хочу, чтобы
вы сами рассказали о себе собравшимся.
   - Лучше бы с вашей помощью.
   - Прекрасно. Где вы учили английский?
   - В институте востоковедения.
   - А каким был ваш основной язык?
   - Афганский. Пушту.
   В зале прошел шепот.
   - Сколько вам лет?
   - Я старый. Пятьдесят три.
   - Вы женаты?
   - Формально да, но живем мы раздельно...
   - Это разрешено в России?
   - А в Англии разрешено по утрам умываться?
   Годфри рассмеялся:
   - О'кей, о'кей, я не хотел обидеть вашу страну моим
вопросом, у нас смутные представления о том, что у вас
разрешено, а что нет. У вас есть дети?
   - Да. Двое.
   - Вы дружите?
   - Я считаю, что дружим, но более точно ответили бы они;
отцы чаще заблуждаются.
   Годфри резко повернулся к залу.
   - Леди и джентльмены сейчас мои милые помощницы раздадут
вам листки для вопросов. Пожалуйста, напишите свое имя,
адрес, профессию. Мои помощницы затем соберут листки, я
буду их зачитывать. - Он снова повернулся к Степанову. -
Дим, вы писатель. Какова тематика ваших книг?
   - Разная.
   - Вы пишете документальную прозу или привержены вымыслу,
беллетристике?
   - И так и эдак.
   - Вы пишете о политике?
   - О ней тоже. Мир крайне политизирован; люди, слава
богу, стали интересоваться политикой, мне это нравится, хоть
какая-то гарантия от возможного безумства.
   - "Слава богу"? - переспросил Годфри. - Пожалуйста не
обижайтесь на вопрос, простите мою неподготовленность, но
разве в России возможно публичное употребление двух этих
слов? Я имею в виду "слава богу".
   - Если бы ваши издатели публиковали больше нашей
литературы вы бы не задали мне этого вопроса. Это
аналогично тому если бы я спросил вас, разрешено ли в
английском языке употребление слов "революция" и "товарищ".
   - О том, кто кого больше публикует видимо мы станем
говорить позже когда придут вопросы из зала. Пока что я
узурпатор вечера так что вам придется давать более сжатые,
однозначные ответы Я прочитал в американской литературной
энциклопедии, что вы писали книги о политиках шпионах и
сыщиках. Это правда?
   - Абсолютная.
   - Вы это делали по заданию?
   - Писатель подобен собаке. И тот и другая не любят
ошейника.
   - Вас направили сюда рассказать в нашем сегодняшнем шоу о
культурных программах в Советском Союзе. Как совместить эти
темы в творчестве: политика, шпионаж, культура?
   - У вас опубликованы документы про то, что американский
разведчик Даллес поставил перед нацистским шпионом Вольфом
главное условие для начала сепаратных переговоров в
Швейцарии - возвращение картин из музеев Италии. Темы, как
видите, увязаны: политика, шпионаж, война, культура.
   - Не кажется ли вам, что увлечение военной темой в
литературе ведет к милитаризации общества?
   - Литература, которая прославляет войну, не может
считаться литературой. Подобного рода продукция
действительно подталкивает общество к милитаризации. Однако
наша литература о войне воспитывает ненависть к ней,
показывает ее ужас. Тот, который, к счастью, вам
неизвестен.
   - Не скажите. Мы пережили ужас нацистских бомбардировок.
   - Но не пережили оккупации, массовых расстрелов и
душегубок.
   - Простите? - Годфри подался к Степанову. - Не понял.
   - Душегубки - это машины, в которых людей убивали
отработанным газом. Испытания проводил эсэсовец Рауф,
ставший помощником Пиночета через два часа после фашистского
путча в Сантьяго.
   - Вы хорошо помните войну?
   - Не так, как солдаты, но помню.
   - Когда вы впервые заинтересовались проблемой войны и
культуры?
   - Вообще-то в сорок втором. Я был тогда еще совсем
мальчишкой.
   - Почему именно тогда?
   - Потому что в сорок втором мы выбросили гитлеровцев из
Ясной Поляны... Это музей Льва Толстого. Под Тулой. В
комнате Толстого нацисты держали лошадей.
   - Вы не допускаете мысли, что здесь больше пропаганды,
чем факта?
   - Не допускаю.
   - Потому, что вы, безусловно, верите советским средствам
массовой информации?
   - Потому, что я был в Ясной Поляне в сорок пятом.
Осенью. И еще потому, что летом сорок пятого видел Дрезден,
руины разрушенной галереи.
   - Как вы попали в Германию в сорок пятом?
   - С солдатами.
   - Воевали?
   - Нет. Я убежал на фронт, искал отца.
   - Ваш отец жив?
   - Нет.
   - Погиб на фронте?
   - Нет. Он умер после войны.
   - В каком он был звании?
   - Полковник Красной Армии.
   - А мать?
   - Она учитель истории. Жива, здорова, старенькая.
   - Дим, простите мой вопрос, он может показаться вам
странным, но я все же хочу его задать. Кого вы больше
любите: отца или мать?
   Чертово шоу, подумал Степанов, хоть бы курить позволили,
тоже мне, демократия. У нас запретов много, но и у них
хватает; дорого б я сейчас дал за одну затяжку; ну, как мне
ответить ему?! Правильно он предлагал репетировать, зря я
отказался; нельзя ответить, что, мол, люблю одинаково обоих,
так дети отвечают: "И папу, и маму". Как объяснить им мою
вину перед отцом, перед его последней любовью? Не его грех,
а их с мамой была беда, что они такие разные. Сначала
влюбляются, про разность характеров начинают думать потом,
когда праздник кончился и начались будни. А я не смог
простить его последнюю любовь, не смог понять, какая она
высокая была и честная; два старых уже человека нашли Друг
друга. Старых, спросил он себя. Ему тогда было пятьдесят
три, столько, сколько тебе сейчас. Отец позволил подумать о
себе самом только после того, как я кончил институт, женился
и отошел от него; до этого он - даже когда жил в холодной
комнатушке с дровяным отоплением у бабы Маши - всегда
поначалу думал обо мне, а уже потом о себе... Сыновняя
ревность? Нет. Эгоизм, скорее. Хотя ревность и эгоизм -
две стороны одной медали. Но ты ведь не можешь забыть
обиду, которую пережил во время отцовского шестидесятилетия,
когда не ты был подле него, а его жена, а ведь вас с ним
связывало - в трудные годы - такое горе, которое сейчас
невозможно и представить себе; и ты был честен по отношению
к старику, бился за него из последних сил, не задумываясь
над тем, что тебя ждет за это, а он сидел рядом с чужой
женщиной на своем юбилее и не позвал тебя быть рядом...
Своя мама всегда кажется самой красивой и умной, даже если
она и повинна в том, что жизнь в семье не сложилась, таково
уж человеческое естество. Нет, возразил он себе, дело тут в
отношениях, которые сложились между отцом и детьми. Я
дружил с отцом, как же я гордился дружбой с ним! Он сам
стер грань в наших отношениях, грань, которую вообще-то
нельзя преступать; чревато. И я был таким же с Бэмби и
Лысом, я был их собственностью, я принадлежал только им и
никому больше, так должно быть всегда, до самого конца.
Должно ли?
   - Знаете, Боб, вы мне задали вопрос, на который я побоюсь
ответить.
   - Почему?
   - А вы кого больше любите?
   Годфри откинулся на спинку низкого кресла.
   - Здесь вопросы задаю я.
   - Настаивать на ответе не демократично?
   - Можно, но не принято. Хотя вы ответили, не обязательно
же ставить жирную точку... Вопросительный знак или
многоточие - тоже ответ, только более широко толкуемый. Но
я все же, видимо, больше люблю мать. Сыновья больше любят
матерей, дочки - отцов, так мне кажется...
   Одна из девушек передала Годфри красивый деревянный
ящичек с вопросами.
   - О, - сказал он, пересчитав девятнадцать листков, - уже
немало.
   Годфри стремительно просмотрел листочки, успевая при этом
говорить о том, что вопросы могут быть любыми, ответы
мистера Степанова вправе быть спорными, но они должны быть
искренними; зачитал первый:
   - Миссис Эзли интересуется, какие культурные центры
России наиболее интересны сегодня. Пожалуйста, Дим.
   Степанов спросил:
   - Как отвечать? Однозначно? Или настало время термидора
и теперь я узурпирую сцену?
   По реакции зала он почувствовал, что напряжение не такое
уже гнетущее, предвзятое, как вначале.

                            10

   Ростопчин потерял название и адрес театра, где проходило
шоу; все-таки русскость в нас неистребима, подумал он; ну
отчего я не записал в книжечку? Попросил шофера
остановиться около первого же бара, разменял за стойкой
фунт, спустился вниз, к туалетам, там был телефон; старуха
со всклокоченными пегими волосами сидела на стуле между
дверьми для "леди" и "джентльменов", внимательно читая
газету.
   Ростопчин быстро просмотрел два справочника, лежащих у
аппарата, черт-те сколько театров, Степанов два раза
повторял адрес; где же эта чертова бумажка, куда я ее сунул?
   Он снова достал записную книжку бумажник, просмотрел еще
раз, адреса не было. Вдруг его обуял ужас: картина в
такси, шофер может уехать, все они жулики! Он бросился
наверх; таксист сидел, расслабившись, кепку опустил на
глаза, наверно, работал ночью.
   - Послушайте, - сказал Ростопчин, - там у меня стекло, -
он кивнул на картину, - важно, чтобы не упало разобьется.
   Какую-то чушь несу подумал он; совершенно не умею врать;
наверное, это хорошо ложь - оружие слабых: вероятно поэтому
так великолепно врут женщины: врут и скрывают; насколько
все же они скрытнее нас! До того часа, пока Софи не исчезла
из Цюриха я не догадывался что она уже полгода со своим
французом, только чаще, чем обычно, устраивала мне сцены
ревности, особенно если задерживался по делам в бюро
Ростопчин посмотрел номер машины только б не забыть, если
все-таки уедет; или взять картину с собой? Смешно; ну и что
ж, зато нет риска; тоже наша родная русскость - страх
показаться смешным.
   Ростопчин вернулся в бар, снова подошел к телефону,
набрал номер справочной службы.
   - Добрый вечер, где сегодня идет шоу русского писателя
Степанова? Нет, я не знаю названия театра. Где-то в
центре.
   Не поднимая головы, старуха со всклокоченными волосами
сказала писклявым голосом:
   - Шоу идет на Пиккадилли.
   Ростопчин испытал давящий ужас; медленно обернулся,
стараясь увидеть кого-то другого, незнакомого.
   - Что вы сказали?
   Старуха протянула ему газету.
   - Тут написано про какого-то Степанова. Может быть, это
именно тот, который вас интересует?
   Ростопчин взял газету; вечерний выпуск; на второй полосе
напечатаны кадры кинопленки: Степанов с Че; в военной форме
у партизан Вьетнама; в Лаосе рядом с расчетом зенитного
пулемета; с палестинцами; в Чили; последнее фото в "Сотби",
вместе с ним, Ростопчиным; рядом сидит улыбающаяся Софи. И
заголовок: "А сейчас новое задание КГБ - внедрение в высший
свет Лондона! Кто вы, доктор Степанов?" Жирным курсивом был
набран адрес театра: "Сегодня вечером Степанов дает
политическое шоу, текст которого утвержден бюро кремлевской
пропаганды".
   Ростопчин протянул старухе монету.
   - Я возьму эту газету?
   Старуха, посмотрев монету, заметила:
   - Мало дали, номер стоит в три раза больше.

                         11

   ...Годилин сидел с Пат в такси напротив входа в театр;
когда подкатила желтая малолитражка, на дверцах которой
значились названия газеты, телефоны и адрес, водитель, не
выключая мотора (стоянка запрещена), бросился к театру,
зажав под мышкой пачку газет.
   - Ну фто, пора, видно, и нам, а?
   - Волнуетесь?
   - Я?! - Годилин рассмеялся. - С чего вы взяли? Я по
призванию драчун. Знаете эсеровский лозунг? В борьбе
обретеф ты право свое... Еще одна сигарета, и двинем.

                          12

   Ростопчин сел за столик возле окна так, чтобы видеть
такси; медленно, чувствуя, как колотится сердце, прочитал
заметку "Кто вы, доктор Степанов?".
   Так писали о Зорге, вспомнил он. Был даже фильм об этом
русском. Хотя какой он русский? Немец. Нет, русский, он
же был с ними, а не с Гитлером. Генерала Власова я не могу
назвать русским. А вот Антон Иванович Деникин - наверное,
все-таки русский; когда к нему пришли с предложением
возглавить белогвардейские подразделения в немецкой армии,
он отказался: Родиной не торгую.
   О чем я? Почему вдруг Деникин, удивился Ростопчин.
Погоди, Эйнштейн. Давай разберемся без гнева и пристрастия.
Что, собственно, случилось? Разве я не знал, что Степанов
был и у партизан, и в Чили? Во всем этом для меня ничего
нового. Для тебя - да, ответил он себе, но для здешней
публики все внове, и поэтому поверят. Погоди, а чему,
собственно, они должны поверить? Как чему? Тому, что
Степанова внедряют в здешний высший свет. Тому, что он
выполняет задания своего КГБ. Стоп. Минута. С чего
началось наше знакомство? Ведь не он меня нашел. Его нашел
я, когда прочитал о том, что он делает для возвращения наших
картин и книг. И пригласил к себе, ведь так. Да, это было
так. Черт, как же называлось это румынское лекарство у сэра
Мозеса? Надо бы лечь в хороший санаторий на пару месяцев,
привести в порядок сердце. Не приведешь, возразил он себе;,
уже шестьдесят пять, жизнь прожита; это отрадно, что ты
хорохоришься, значит, остались какие-то резервы, но себе
самому надо говорить правду; отпущена самая малость, как это
ни горько; остаток дней здесь, на земле, надо провести
достойно. Не впасть в маразм, не мотаться по
предсказателям, стараться вести себя так, как вел раньше.
Федор Федорович рассказывал об актере Снайдерсе; он умер
потому, что продолжал считать себя молодым даже после того,
как отпраздновал шестидесятипятилетие... Ну и что?
Правильно делал! Нет ничего страшнее, чем забиться в конуру
и ждать. Ожидание любви возвышает, ожидание успеха в деле
учит мужеству, ожидание смерти противоестественно...
Почему? Вовсе нет. Ведь не смерти ждут старики, а чуда.
Вдруг в какой-то лаборатории изобретут искусственный белок?
Или какой-то особый сердечный стимулятор? Или эрзац-почки?
Живи еще шестьдесят пять... Не хочу... Нет, неправда,
оборвал себя Ростопчин, ты хочешь этого. Ты закроешь глаза
на то, что будешь высохшей мумией Ты сможешь только
существовать... Ну и что? Это ж так прекрасно -
существовать... Я су- щест-вую! Погоди, но ведь Степанов
действительно ни разу не просил меня ни о чем, не призывал
стать красным, он не боится критиковать то, что происходит
дома, только он не злобствовал, когда говорил о беспорядке,
о лени, малой компетентности, он всегда искал какие-то
решения, предлагал альтернативы... Да, он исходит из
прочности их строя, А разве я считаю, что Советы
разваливаются? Нет, не считаю. Это здесь так считали, но
ведь они не знают и не понимают Россию. Слишком сложна для
них наша государственная идея, трудно ее понять без
глубокого знания предмета, слишком особа и трагична наша
история; евразийское государство, отчего об этом никто не
думает здесь?
   Он неторопливо закурил; ты сейчас встанешь, поедешь в
театр, вручишь картину Степанову и скажешь то, что надо
сказать; наверно, кому-то очень не хочется. чтобы мы делали
с ним то дело, которое началось пять лет назад; и эта
слежка, когда мы ехали из "Клариджа", и Софи, и этот торг,
да и Мозес этот самый Что Мозес? Он спас Врубеля для
России, нельзя быть неблагодарным. И нельзя поддаваться
подозрениям. Но кому мы мешаем? Кому мешает Степанов?

                           13

   - Прежде всего, - продолжал между тем Степанов, - я бы
порекомендовал иностранцу, приехавшему в Советский Союз,
точно определить, чего он хочет. Если получить изысканный
сервис, - не получит, наш сервис не навязчив; больше того.
я бы сказал, он весьма и весьма сдержан.
   В зале засмеялись.
   - Но если вы хотите узнать что-то о нашей культуре, да и
не только о нашей, то я бы рекомендовал вам начать
путешествие не с Третьяковской галереи и не Музея
изобразительных искусств имени Пушкина, которые
общеизвестны, но с Театрального музея Бахрушина, с
Библиотеки иностранной литературы. И то и другое уникально
Советовал бы также посмотреть экспозиции Исторического музея
и музея Востока. это поможет понять концепцию России.
Следующий вопрос - о театрах... Большой знают все, но и
помимо Большого в Москве есть что посмотреть. Правда,
языковый барьер будет затруднять понимание спектаклей, но
это уже не наша вина, а ваша беда... У нас в Москве столько
средних специальных школ, где дети изучают вашу речь со
второго класса сколько в Англии и Америке институтов. Так
что, кто кого хочет лучше знать, очевидно Вы сдержанны в
этом желании, мы открыто алчны.
   Годфри чуть приподнялся в кресле, услышав какой-то шум
наверху, там, где был вход, освещенный темно-красными
фонариками; одна из его помощниц быстро пошла наверх; туда
же, заметил Степанов, продолжая отвечать на вопросы,
поднялись другие девушки, вся рать Годфри; потом одна из них
быстро спустилась. Годфри подошел к краю сцены, склонился к
ней, девушка что-то ему шепнула, он кивнул, возвратился на
место и, повернувшись к Степанову, оперся подбородком на
кулак, всем своим видом показывая, как интересно ему
выступление русского.
   Когда Степанов начал зачитывать очередной вопрос, Годфри
подался к нему еще ближе.
   - Дим, прошу простить... Дело в том, что привезли
вечерний выпуск газеты... Я не знаю, кто это привез и
зачем, но там хроника, посвященная вашему пребыванию в
Лондоне, просят раздать по рядам. Я думаю, мы все же не
станем прерывать собеседование.
   - Я впервые принимаю участие в шоу, - ответил Степанов, -
так что поступайте, как у вас принято.
   - Пусть раздадут газеты! - выкрикнул по-русски Годилин.
   Годфри удивленно посмотрел на Степанова; тот перевел;
голос, человека показался ему знакомым.
   - Пожалуйста, если хотите высказаться, - сказал Годфри в
темноту, чеканя каждую букву, - напишите свое пожелание или
вопрос на листках, которые вам предложат мои помощницы;
видимо, джентльмен опоздал, - обратился он к Степанову, - и
не слышал мое объяснение по поводу того, как будет проходить
шоу.
   - Пусть раздадут, - негромко заметил Степанов. - Это,
наверное, неспроста, пусть себе.
   - Мне сдается, вы неправы.
   Степанов пожал плечами.
   Девочки Годфри между тем работали виртуозно - улыбка
налево, улыбка направо, каблучки цок-цок-цок; некоторое
замешательство и шепот, возникший после выкрика Годилина,
были погашены; длинноногая американка в коротенькой юбочке
принесла на сцену ящик, набитый листками с вопросами.
   - Вас хорошо эксплуатируют, Дим, - сказал Годфри,
стремительно пробегая поступившие записки. - Мы,
капиталисты, зря время не тратим, если пришли на работу,
работайте! - и, отложив три вопроса, он передал Степанову
остальные.
   - Что знают в России о западной живописи? - прочитал
Степанов. - У нас есть коллекции, не очень-то уступающие
здешним. В Эрмитаже, например, залы Матисса мне кажутся
самыми интересными в мире. У нас прекрасный Пикассо;
кстати, "Любительница абсента" тоже в Эрмитаже. К
сожалению, из наших музеев нацистами были похищены Рафаэль,
Рубенс, Рембрандт, Гольбейн, Сислей. Всего с Украины
вывезено триста тридцать тысяч произведений искусства.
   В зале зашумели.
   - Да, да, я не оговорился, триста тридцать тысяч, -
повторил Степанов. - Примерно столько же похищено в
Белоруссии и музеях Российской Федерации. Словом, наши люди
знают западную живопись значительно больше, чем у вас знают
нашу.
   В это время вошел Ростопчин; ох, подумал Степанов, слава
богу; я даже боялся думать про то, что он не придет; какой
белый, совсем мучнистое лицо; наверное, брился в
парикмахерской, от них всегда выходишь белый, делают массаж
и компресс, а потом кладут пудру.
   Он шепнул Годфри:
   - Пришел Ростопчин.
   Тот чуть повел головой, Ростопчина провели на оставленное
для него место в первом ряду. В правой руке он держал
картину, в левой - газету, которую передал француженке,
шепнул ей что-то на ухо, та кивнула, поднялась на сцену,
протянула Степанову вечерний выпуск; он сразу же увидел
заголовок, фотографии, повернулся к Годфри.
   - Видимо, кто-то привез сюда именно этот выпуск. Не
мешайте людям делать их дело, пусть раздадут, я отвечу.
   - Правду? Пропаганда не пройдет.
   Степанов усмехнулся.
   - Но ведь бывает же иногда правдивая пропаганда, нет?

   (Фол рывком снял трубку телефона, едва только раздался
звонок.
   - Ну? Началось?
   Ответил однако же не Джильберт, а женский голос:
   - Простите, сэр, вам пришел пакет из Гамбурга. Послать
сейчас, или вы заберете, когда будете ужинать?
   - Пошлите, пожалуйста, сейчас же.
   - Да сэр.
   Фол посмотрел на часы; прошло сорок три минуты; пора бы.
Закурил, жадно затянулся, подумав: завтра пойду в сауну,
выпарю всю никотиновую гадость и закажу массаж на час, не
меньше Сегментальный, радикулитный, позвоночный - все это
ерунда; необходим общий, с макушки до пяток, как в Японии,
они это выполняют сказочно.
   Фол усмехнулся, вспомнив, как он прилетел в Токио;
парень, чем-то похожий на Джильберта, представлявший
контору, пригласил его в баню; вы должны это ощутить, Джос,
здесь прекрасный массаж; нигде в мире не получите такого;
Джос купил себе талон на "массаж экстра-класса"; японский
Джильберт - он получал в два раза больше, чем фол, Лэнгли
всегда экономило на командировочных, зато людям из
резиденту? платило огромные деньги - заказал "первый
класс"; к фолу вышла очаровательная японочка в бикини, а к
длинному Джильберту привели толстенного мужика с бицепсами;
фол упал на пол от смеха; воистину бог карает скупость.
   ...Фол угадал звонок за мгновение до того, как он
раздался, снял трубку.
   - Ну?
   - Ростопчин пришел, - ответил Джильберт.
   - Начинайте.
   - Парижского гостя может занести, нервничает.
   - Пусть себе.
   Фол положил трубку, потянулся с хрустом; все, пошло дело;
Джильберт запишет то, что там происходит; возможная истерика
Годилина - в мою пользу; он не мой кадр, а Лэйнза; пусть тот
и отмывается; я всегда говорил, что ими надо управлять
жестче, пускать борьбу на самотек - значит" предавать ее.
Бабьи наскоки на Советы, сведение старых счетов не есть
довод; Москву нужно постоянно путать; хвалить то, что хвалят
они, поругивать то, что там критикуют; внесение сумятицы -
залог успеха. Концепция насильственного свержения строя -
утопия; точно сработанный призыв к критике существующего
вызовет там значительно больший шок. А мое дело я все-таки
доведу до конца; альянс Ростопчина со Степановым будет
разрушен, невозможность дружеского диалога доказана; вот как
надо работать. Возвращение похищенного нацистами - фикция,
очередная операция, задуманная площадью Дзержинского; пусть
оправдываются, если смогут; ставлю девяносто девять против
одного, что акции нашей "АСВ" попрут вверх.)

   Степанов снова оглядел темноту зала, стараясь увидать
лица и понять, кто пришел сюда для того, чтобы сработать
свое дело; сумрак был, однако, особым, растворяющим людей;
сиди себе на сцене в луче слепящего прожектора и отвечай на
вопросы.
   - Все просмотрели публикацию? - спросил Степанов у зала.
   По реакции понял, что просмотрели.
   - То, что здесь напечатано, правда. Действительно, я
преклоняюсь перед памятью Че и горжусь тем, что был с ним
знаком; действительно, я очень ценю то, что сделал для
Панамы генерал Омар Торрихос, и оплакивал его гибель,
странную гибель, угодную врагам. Действительно, я был с
партизанами Лаоса и солдатами Вьетнама во время войны. К
сожалению, я не защитил диссертацию, поэтому у меня нет
титула "доктора", но, как вы понимаете, здесь имеется в виду
Зорге, его называли "доктором". Может быть, вы помните
французский фильм Ива Чампи "Кто вы, доктор Зорге?"? Так
вот, все-таки называйте меня Степановым, титул "доктор"
оставьте тем, кто готовил этот выпуск.
   В зале засмеялись, и смех был доброжелательным.
   Девушка (они вдруг стали все на одно лицо, милые, похожие
друг на друга, вот что делает форма, даже такая продуманная)
принесла Годфри еще ящичек с вопросами. Туда же был воткнут
гамбургский выпуск; Годфри просмотрел газету, протянул
Степанову; броская шапка: "Кто снабжает деньгами русского
писателя Степанова?" Во врезке говорилось, что активность
Степанова в Федеративной республике преследует политические
цели - попытка дезавуировать тех, кто во время войны
выполнял свой солдатский долг; дальше шло интервью Золле;
фамилии тех, кому платил Степанов, не были названы.
   - Здесь подошла еще одна газета, - Степанов поднял
страницу над головой. - Только что вышла в Гамбурге,
вечерний выпуск... В киосках, бьюсь об заклад, ее вообще
нет, а если вдруг и появится, то лишь завтра утром. Но мне
все это очень даже нравится. Сейчас я попробую перевести
вам содержание... Речь идет о том, что я, Степанов, плачу
деньги ряду немецких исследователей за материалы о грабеже
наших культурных ценностей, которые они находят в архивах...
Увы, не плачу... Было бы славно, имей я деньги, платить
немецким исследователям, глядишь, дело с возвращением
награбленного пошло бы скорее. Одна деталь: интервью дал
мой давний друг профессор Золле, который вчера привез сюда
документы о том, что "Сотби" торгует краденым, но с ним
кто-то так побеседовал, что он уехал отсюда... Здесь в
газете не названы имена людей, которым якобы я плачу деньги.
Почему? Это упущение. Я хочу назвать вам эти имена, их
кто-то заранее подготовил для мистера Золле. Пожалуйста,
запомните эти имена: господин Ранненброк... У него якобы
есть моя расписка... Пусть он ее представит. Я тогда
обращусь в суд, это фальшивка. И еще господа Шверк и Цоппе.
Я не знаю этих людей, никогда их не видел, не имел с ними
никакого дела. Если здесь присутствуют те, кого интересует
то, как приходится работать по возвращению краденого, я даю
им пищу для размышления. Связаться с Гамбургом нетрудно,
номер телефона газеты напечатан на последней полосе, что они
ответят, интересно?
   Годфри передал Степанову вопросы, шепнув:
   - Началось... Я предполагал нечто, но такого не мог себе
представить. Прочитайте, а я отвечу.
   Степанов быстро пробежал вопрос: "Каково ваше воинское
звание? Сколько вам платят за то, что вы пудрите мозги
западной аудитории?"
   - Здесь пришел ряд вопросов, - говорил между тем Годфри,
- которые не представляют интереса для аудитории. Авторы
вопросов могут подойти к мистеру Степанову после того, как
кончится наш разговор, и в холле во время коктейля обсудить
интересующие проблемы. Не правда ли, Дим?
   - Правда. Но, может быть, кто-то еще интересуется этими
вопросами? Меня, в частности, спрашивают, каково мое
воинское звание и сколько мне платят за то, что я "пудрю
мозги" - это наш сленг, - то есть лгу западной аудитории...
   В зале стало шумно; Годфри досадливо заметил:
   - Дим, эти вопросы написал иностранец. Никто из
настоящих островитян не позволит себе такой бестактности.
Мы не любим ваш строй, но мы пришли сюда, чтобы говорить о
культурных программах в России, и мы этим занимаемся...
   - Бесспорно... Но чтобы не было недоговоренностей: мое
воинское звание - капитан второго ранга в запасе. Платят
мне издательства. Советские и здешние, западные. Судить о
том, лгу ли я и сколь квалифицированна моя ложь, удел
читателей... Наш Пушкин сказал прекрасно: "Сказка ложь, да
в ней намек! Добрым молодцам урок" Ну, а теперь серьезный
вопрос: "Было ли Возрождение в русской живописи?"
   Годилин не выдержал, выкрикнул с места:
   - Не вешай лапшу на уши этим доверчивым агнцам, Степанов!
Расскажи лучше про свою шпионскую миссию!
   Пат дернула его за локоть; Годилин досадливо отмахнулся.
   - Степанов побоится отвечать на мои вопросы, они все
заложники!
   - Джентльмен, - голос Годфри сделался ледяным, -
пожалуйста, говорите на том языке, который понимает
аудитория, если вы не владеете пером и бумагой...
   В зале засмеялись.
   Пат поднялась и вышла из зала.
   Годилин, не поняв реакции зала, растерянно смеялся вместе
со всеми.
   - Мистер Годфри, - донесся старческий голос из темноты,
откуда-то с верхних рядов, - меня зовут доктор Грешев, Я
русский по рождению, подданный ее величества королевы, я
умею пользоваться пером и бумагой, но мне хотелось бы внести
ясность в происходящее и мне хотелось бы сделать это в
устной форме - для того лишь, чтобы вернуть наше интересное
собеседование к его изначальному смыслу.
   - Это очень интересный человек, - шепнул Степанов Годфри,
- пусть скажет.
   - Анархия губит шоу, Дим.
   - Или же делает его настоящим. Пусть.
   - Вы выйдете на сцену, мистер Грешев? - спросил Годфри.
   - Это займет уйму времени, потому что мне девяносто три
года. Если позволите, я все скажу с места. Леди и
джентльмены, я занимаюсь русской историей, она поразительна
и совершенно не известна на Западе, отсюда множество ошибок,
совершаемых здешними политиками. Так вот, позавчера,
накануне торгов в "Сотби", где пустили с молотка русские
картины и письма, меня навестил мистер Вакс, он же Фол, из
разведки какого-то страхового концерна Соединенных Штатов...
Его интересовала судьба произведений русского искусства,
оказавшихся на Западе, и - не менее того - активность
мистера Степанова, а также его друга князя Ростопчина... Во
время войны я работал в министерстве иностранных дел его
величества, поэтому могу с полным основанием заметить, что
разведка зря ничем не интересуется... Я чувствую запах
комбинации во всем том, что здесь происходит... Вот и все,
что я хотел прокомментировать.
   Шум стал общим.

   ...Савватеев поднялся с места и пошел к тому креслу, где
сидел Годилин; Распопов обернулся, спросил по-русски:
   - Ты куда?
   Годилин, услыхав русскую речь, испуганно вскинулся с
места и выскочил из зала; Степанов только сейчас узнал его;
как же горек хлеб эмиграции, а у нас когда-то "салон
держал", собирал на огонек, вел беседы, внимательно слушал,
"боржомчиком" пробавлялся, голубь...

   - Я все-таки вернусь к нашему Возрождению, - улыбнулся
Степанов, обернувшись к Годфри. - Это будет сложный
разговор, потому что я считаю русским Возрождением иконопись
рублевской школы. Не знаю, говорит ли что-нибудь это имя
аудитории...
   Ростопчин тяжело поднялся со своего кресла, лицо стало
еще более мучнистым и сказал;
   - Увы, нет.
   Годфри поднял руку.
   - Леди и джентльмены... Я не хотел говорить о сюрпризе,
который приготовлен для вас... Позвольте представить вам
князя Ростопчина из Цюриха...
   Ростопчин обернулся к залу.
   - Вчера во время распродажи картин великих художников
Родины мое русское сердце разрывалось от боли и гнева. Я
верю в бога, и он помог - несмотря на то, что мне очень
хотели помешать - вернуть Родине картину великого Врубеля.
Пожалуйста, - он обернулся к девушкам, - она очень легкая,
поднимите ее на сцену... К сожалению, я не могу не
согласиться со словами мистера Грешева: за всем тем, что
происходило и происходит, я вижу возню... Говорю это, - он
вымученно улыбнулся Степанову, - как капитан первого ранга
запаса, только звание мне присвоено не в Москве, а в Париже
в начале сорок пятого...

                            14

   Через полчаса Софи-Клер - сразу же после того, как фол
позвонил ее адвокату Эдмонду и сообщил, какой подарок сделал
князь России - набрала номер телефона сына.
   - Маленький, пожалуйста, возьми ручку и запиши текст...
Ты должен сейчас же отправить телеграмму, в адвокатскую
контору Эдмонда... Только, пожалуйста, пиши без ошибок, тут
важно каждое слово: "Как мне стало известно, психическое
состояние моего любимого отца князя Ростопчина вступило в
критическую фазу. Если ранее он отправлял в Россию какие-то
картины и книги на суммы, не превышавшие десяти тысяч
долларов в год, то ныне, поддавшись гипнотическому влиянию
нечестных людей, отец ставит себя и меня на грань
финансового краха, вкладывая все наши деньги в сомнительные
произведения искусства, якобы принадлежащие России. Все это
более походит на навязчивый, маниакальный бред, чем на
филантропию". Записал?
   - Да.
   - Хорошо, маленький, диктую дальше: "Руководствуясь
искренними сыновьими чувствами, понимая, что отец может
разориться, если он и впредь будет так безрассудно сорить
деньгами, отдавая себе отчет в том, что в его преклонном
возрасте возможны любые отклонения от психической нормы,
прошу рассмотреть мое исковое заявление, связанное с актом
установления над ним опеки". Это все. Когда начнется
процесс, я переведу тебе деньги для полета сюда, в Европу.
Завтра все его счета будут арестованы, мальчик. Не
волнуйся, твое дело урегулирует Эдмонд. Текст телеграммы о
твоей претензии на замок отца в Цюрихе я продиктую завтра.
Ты слышишь меня?
   - Да.
   - Почему ты молчишь?
   - Это очень жестоко, мама.
   - Что именно, мальчик?
   - Все это.
   - Ты хочешь, чтобы он отдал наше состояние красным?
   - В конце концов, он его заработал.
   - Мальчик, я понимаю тебя. Очень хорошо, что ты так
добр. Но ты не вправе забывать своих детей, О себе я молчу;
старуха; много ли мне надо...
   - Ты не хочешь поговорить с ним еще раз?
   - Это безнадежно. Я же тебе все рассказала. Он обманул
меня. И будет обманывать впредь. Ты слышишь?
   - Да, мама, я слышу.
   - Ты отправишь эту телеграмму?
   - Не знаю.
   - Мальчик, завтра может быть поздно... Мне все объяснил
Эдмонд...
   - При чем тут Эдмонд? Я живу... пока что живу с семьей
в доме, который купил мне отец... Подле тебя Эдмонд... А
ведь отец один, мама. Он всегда был один...
   Софи-Клер заплакала.
   - Он мог бы вернуть меня, если б захотел... Он всем
кажется добрым и милым... А он фанатик Одержимый человек,
который не видит ничего, кроме своих химер... Я никогда не
рассказывала тебе всего, я щадила тебя...
   - Не плачь, мама...
   - Ты убьешь меня, если сейчас же не продиктуешь
телеграмму. Ты знаешь, как я больна... Если я умру,
неуверенная в, том, что ты устроен - отец ведь до сих пор
палец о палец не ударил, чтобы помочь тебе, - это будет
ужасная смерть...
   - Не плачь, мамочка. Пожалуйста, не плачь. Я позвоню
тебе. Через полчаса я тебе позвоню. Дай мне подумать.
Ведь он мой отец все-таки...

                         15

   ...Ростопчин заехал за Степановым в отель рано утром; его
самолет улетал за час до московского рейса; Степанов сразу
же заметил на сиденье "Стандард" и "Пост"; именно в этих
газетах были напечатаны маленькие заметки о красном
писателе, принявшем участие в шоу, посвященном культурным
программам за железным занавесом Никаких колкостей; сухое
переложение двух-трех ответов; о главном событии вечера на
Пиккадилли, о том, что Ростопчин подарил Советскому Союзу
работу Врубеля, не было ни строчки.
   "А я уговорил его остаться именно для того, чтобы этот
дар сделался событием, - подумал Степанов не зная, что
сказать Ростопчину и как вести себя; он чувствовал себя
виноватым за то, что напечатали лондонские газеты. -
Ростопчин прав. Все, что происходило, действительно
происходило неспроста. Вчерашний вечер тому подтверждение,
а сегодняшние газеты - приговор".
   Ростопчин словно бы почувствовал состояние Степанова,
положил ледяные пальцы на его руку, усмехнулся.
   - Митя, Митя, такова жизнь Как бы она ни была крута, все
равно ей надо радоваться. И еще: всякий из нас значителен
лишь в той мере, в какой он смог приблизиться к искусству
Знаешь, почему меня так тянет русское искусство? Да только
ли русское? Оттого, что оно неповторимо Если бы мир
отрешился от множественности одинаковых характеров, а стал
сонмом неповторимостей, как бы счастливо было человечество!
Вот о чем я подумал, когда прочитал это, - он кивнул на
газеты. - Мне теперь будет трудно Митя Придется лечь в
клинику А Потом начнется суд. Да, да, суд Об этом тоже есть
в прессе. Женя возбудил против меня процесс. Это сын, ты
понимаешь За ним стоит стерва, мне жаль мальчишку она им
вертит, но от этого дело не меняется Она умеет драться Если
я не смогу быть с тобою.. Всякое может случиться не
успокаивай меня, не надо, Митя Возьми эту визитную карточку.
И не потеряй Видишь? Сэр Мозес Гринборо. Это он спас нам
Врубеля. Сложный человек, но тем интересней тебе будет
Простых людей нет, это чушь. Нет в мире простых людей.
Есть умные и глупые. Он умный. Он просил не употреблять
его имени всуе. Но он готов быть с нами... С тобою... Не
думай, я не испугался. Просто очень болит сердце. Этот
самый сэр Мозес поил меня какими-то румынскими пилюлями,
забыл, как они называются, вот досада.
   - Геровитал?
   - Да неужели?! - обрадовался Ростопчин. - Откуда ты
знаешь?
   - Я пил их. Хороший препарат.
   - Вот здорово! - Ростопчин через силу улыбнулся. -
Давай-ка, я запишу. На этот раз в книжечку, чтоб не
потерялось.
   - А может, тебе приехать в Москву? Я бы доложил тебя в
хорошую клинику, у нас умеют налаживать сердце.
   Ростопчин посмотрел ему в глаза, чуть кивнул головой,
улыбнуться не смог, вздохнул.
   - А возраст? Тоже умеют налаживать? Или еще нет?
Ладно, Митя. Иди через таможню первым. Я должен быть
уверен, что ты прошел. До скорого, дружок.

   Сэр Мозес Гринборо позвонил генералу Бромслею сразу же
после того, как из аэропорта Хитроу ему сообщили, что
Степанов вполне благополучно прошел таможенный досмотр и
отправился, прижимая к себе Врубеля, в маленький тесный
бокс, где пассажиры ожидали посадки в самолет, следовавший
на Москву.
   - Все в порядке, - сказал сэр Мозес. - Теперь он придет
ко мне и только ко мне. Куда же ему еще идти после всего
случившегося? Следовательно, есть все основания полагать,
что именно мы, а не мистер фол, сможем сделать вывод: по
чьему заданию, как и где Степанов ищет культурные ценности.
В версию его "собственной инициативы" я, признаться, слабо
верю. Ну, что скажете? Годимся мы, старики, на что-либо?
Или пора окончательно списывать в архив?

   ...Ростопчин принял две капсулы от сердечных болей; купил
перед посадкой на самолет; боль, однако, не проходила. Он
попросил у стюарда маленькую бутылочку виски, расширяет
сосуды.
   Выпил залпом, не дождавшись, пока принесут стакан со
льдом; ощутил запах ячменя, закрыл глаза и сразу же увидел
громадное рыжее поле с островками синих васильков; это было
в России в последний его приезд туда; он шутил, что такое
возможно только там; любой хозяин на Западе каждый василек
бы собственноручно выдернул; урон бизнесу; боже, подумал
Ростопчин, как же хорошо, что у нас не выдергивают васильки
с рыжего поля; какое-то великое таинство сокрыто в соцветии
рыжего и голубого. И еще он запомнил, как по узенькой
пыльной проселочной дороге, что шла через это поле, неспешно
ехал белобрысый мальчишка на повозке с каурой лошадью, а
возле, задирая зад, весело бежал жеребенок, вороной,
длинноногий и пугливый; только бы подольше мне видеть это,
сказал себе Ростопчин, только бы не уходило это видение,
боже мой, как прекрасно оно, сколько в нем спокойствия, оно
вызывает во мне такую же радость, как терпкий запах
мандаринового варенья в платяном шкафу маменьки, когда мы
еще жили на Поварской; какое же это было запретное счастье -
влезть в маленький шкаф, ощутить этот залах мандаринового
варенья, каких-то странных горьковатых духов; нет и не будет
в мире другого такого запаха; маменька, Поварская, снег за
окном, перезвон колоколов в церкви Петра и Павла, тихий,
протяжный, стремительный поскрип розвальней и пофыркивание
лошадей; все в игольчатом инее; гривастые, с печальными
загадочными глазами и мшистыми, теплыми, трепещущими
ноздрями, отчего-то пахнувшими свежим хлебом.

   ...Дворецкий встретил его на своем стареньком "рено"; все
арестовано, князь, вас ждут адвокаты; какая низость; мы
останемся с вами, что бы ни случилось.
   Ростопчин благодарственно похлопал его по плечу, говорить
не мог, жало; он умер по дороге в замок; лицо его было
спокойным; в уголках рта застыла недоуменная улыбка, в
которой виделось что-то невыразимо детское; так, впрочем,
было лишь несколько мгновений; потом лоб и щеки начади
быстро желтеть, стали особенно заметны седина и горестные
морщины на запавших старческих висках.

--------------------------------------------------------------

   1) - Холл, вестибюль (англ.).
   2) - "Кто есть кто" (англ.).
   3) - Производное от "ланч", то есть "завтрак" (англ.).
   4) - Вывод, следовательно (латин.).
   5) - Наемные рабочие из-за границы (нем.).
   6) - Стоянка автомашин (англ.).
   7) - Аргентинское национальное блюдо.
   8) - Бодеги Мендосы - наиболее известные в Аргентине
        винные погреба.
   9) - Разговор, который оплачивает тот, кому звонят
        (англ.).
   10) - Дни отдыха в конце неделе (англ.).
   11) - Доброе утро (нем.).
   12) - Несчастье (англ.).
   13) - Управляющий конторой императорских театров.
   14) - Из письма М. Врубеля.
   15) - Мемуары Икара.
   16) - Из письма М. Врубеля сестре.
   17) - Виски с томатным соком (англ.),
   18) - Место в Хайд-парке, где каждый может произнести
         речь по любому поводу.
   19) - Книга в мягкой обложке (англ.).
   20) - Князь Ростопчин, генеральный директор строительной
         корпорации. Цюрих, Вена, Амстердам (англ.).
   21) - Марсельская уха из морской рыбы.
   22) - Яичница с жареным беконом, грибами, томатом и
         ржаной лепешкой.
   23) - Номер телефонной справочной службы ФРГ.
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 

Реклама