- Вызывай "скорую", Шурка заболел, - тяжело, как с плеч свалил, ска-
зал Андрюша.
Она с ужасом выглянула на площадку и увидела на бетонных ступеньках
загорелого Шурку, откинувшегося на перила и ловившего ртом воздух, будто
выискивая, где погуще.
Она не умерла на месте, вероятно, только потому, что не была вполне
уверена, что это не сон. Но Андрюша распоряжался подчеркнуто буднично, и
она, как всегда, с облегчением покорилась ему, словно он и в самом деле
знал, что ничего особенного нет в том, что грудь ее сыночка - такая лад-
ненькая, шоколадненькая - в том месте, где находится сердце, прыгает
так, будто под рубашкой барахтается какой-то зверек. И когда Андрюша
отправил ее за корвалолом, она сумела даже почувствовать некую гордость,
что у нее припасено целых три пузырька, хотя корвалола в городе дав-
ным-давно уже не достать.
Андрюша орудовал на диво сноровисто - сосредоточенно давил Шурке на
глаза, каким-то очень привычным жестом щупал ему пульс, клал руку на
грудь, отрешенно прислушиваясь к чему-то ей недоступному, - все это вну-
шало такое почтение к нему (несомненность, вспомнилось его словцо), что
Шурке скоро и в самом деле стало лучше: несомненность произвела впечат-
ление даже на зверька под рубашкой. И когда оживший Шурка попытался
рассказать маме, как здоровски он научился плавать, стоило Андрюше рас-
порядиться: "Помолчи. Постарайся уснуть", - как он впал в дрему, словно
по команде гипнотизера.
Лицо у Андрюши было исхудалое, измученное, несмотря на курортный за-
гар - ничего себе, съездил отдохнуть! - и, не успев осознать своего дви-
жения и усомниться, нужно ли оно Андрюше, она с болезненной нежностью
прильнула к нему. Неужели правда, какие-то глупости разделяли их сто ве-
ков назад? (И неужели у нее была какая-то своя жизнь до знакомства с ним
- что-то такое с трудом припоминается, как прошлогодний сон.) Андрюша
ответно стиснул ее, но ласки не было в его руках, он оставался по-преж-
нему напряженным, а к ней прижался будто к печке в промерзшей комнате.
Вдруг он почти невежливо освободился от ее рук и торопливо извлек
из-за стекла коричневую фотографию почтенного семейства, покрови-
тельственно приобнятого обезьяной.
- Откуда это здесь?!
Он слушал ее с каким-то мрачным удовлетворением, почти со зло-
радством.
- Значит, и это волоконце перерезано.
- О чем ты?.. - Ей показалось, что он мешается в уме.
Он повертел фотографию и вслух прочел надпись на обороте - о двух
крыльях: жажде истины и жажде бессмертия. "Я, оказывается, однокрылый",
- прокомментировал он, а затем медленно разорвал фотографию на четыре
части и, вполголоса пропев над нею несколько тактов похоронного марша,
отнес обрывки в мусорное ведро. Дальше он повел себя вполне благоразум-
но, если не знать, что хозяйственные заботы всегда вызывали у него жела-
ние засунуть их подальше (а уж тем более когда его сын ожидает Скорой
помощи). Он изогнул медную проволоку (где только научился!) и этим крюч-
ком принялся что-то вылавливать в недрах засорившегося унитаза. Она оце-
пенело наблюдала за ним, со страхом удивляясь, что он способен этим за-
ниматься, и не сомневаясь, что у него ничего не получится.
Однако довольно скоро он извлек крышку от консервной банки и слипший-
ся раскисший листок, который попытался тут же и расправить, на кафельном
полу. Листок расползался, он, как археолог, комбинировал обрывки, не об-
ращая внимания на то, что размытые чернила смешиваются с размытыми исп-
ражнениями. Она наблюдала за ним, не в силах ни удивляться, ни брезго-
вать.
Наконец, сложив что можно, он ухитрился разобрать эту размытую клино-
пись: "Не жизни жаль с томительным дыханьем..." Он шмякнул ошметки в
унитаз, исполнивший на этот раз свои обязанности безукоризненно. А потом
отправился мыть руки.
Продолжительный звонок бросил их обоих в прихожую, и Аркаша, испуган-
но щурясь спросонья, наблюдал, как мама и неизвестно откуда взявшийся
папа суетятся вокруг мужчины в белом халате - папа незаметно для себя
легонько вытирал руки о штаны, мама же одной рукой придерживала на груди
халат, а другой старалась как бы ненароком прикрыть от чужого человека
алые пятна на лице.
- Сюда, доктор, пожалуйста, - льстиво лепетала она.
Новый Дон Кишот
Карантин в детском отделении так и не отменялся с последней английс-
кой чумы, но Зельфира Омаровна как больничного ветерана все же допускала
Сабурова пред свои персидские очи, только добираться до них приходилось,
из-за ремонта, непривычными лабиринтами, минуя прикнопленные на свежеок-
рашенных дверях тетрадные листочки с надписями: "желтуха", "краснуха",
"прозекторская" - лишь с большим трудом удавалось усмотреть в этих
"memento mori" нечто забавное, особенно после свидания с сынишкой, кото-
рый, задыхаясь (а в ремонтном воздухе и здоровому еле дышится), чудовищ-
ным для мальчишки жестом хватается за сердце, и на истерзанном потном
лице его уже нет ни тени щенячьей веселости и любопытства.
Духота, пыль, раскаленный, подающийся под ногой асфальт - все как на
роскошном южном курорте, которого, вместе с отпуском, будто вовсе не бы-
вало. Но там можно было хотя бы думать о Лиде, а здесь он прослышал, что
Лида будто бы заезжала в Научгородок и снова уехала, не попытавшись с
ним увидеться. Может, это и вранье, но все равно волшебный образ был по-
порчен кислотой обиды. Собственно, он ведь сам держал ее на расстоянии -
проверенное дело: спрячешь в мягкое, в женское, но все равно же придется
вынимать, и начинаются претензии, вранье во все стороны, гинекология...
Ему куда нужнее светлое пятнышко на горизонте, вещественное доказа-
тельство, что талант и без должности способен вызывать преклонение. А он
с чего-то вдруг впал в помешательство.
На пляже, среди растекающихся либо мосластых обнаженных тел, навален-
ных грудами, как будто в поле боевом (и никак было не стать и не лечь,
чтобы в глаза не бросались склеротические узоры на ляжках, в которых не
сразу опознаешь человеческие, груди - то с колоссальным переливом, то с
недоливом, то одним только бюстгальтером и намеченные), там, среди лишь
частично перечисленных прелестей Юга тело Лиды представлялось ему чем-то
чистым и холодным, как мраморная статуя, и, помимо мраморного восхище-
ния, вызывало в нем лишь боль пронзительной нежности, настолько лишенную
всякой эротики, что временами это даже вызывало в нем беспокойство, и
он, чтобы испытать себя, нарочно воображал что-нибудь отнюдь не мрамор-
ное и успокаивался: на "грязные", мохнатые образы организм реагировал
положенным способом, хотя женскую плоть в эти минуты он ощущал как пи-
рожное, испачканное дерьмом. (Вернувшись домой, он исполнял супружеские
обязанности, припутанные к их дружбе, изнывая от скуки.)
На морском просторе он сразу осознал, что отвращение к людям стопудо-
вой гирей тянет его в бездну, и старался удержать себя на поверхности
лицемерным великодушием: если кто, мол, и виноват в безобразном ожире-
нии, в безобразной позе, безобразных разговорах, безобразных развлечени-
ях, то это лишь от бескультурья, а что взять с миллионов поденщиков, жи-
вущих по чужим указаниям, обученных, не понимая для чего, такими же по-
денщиками по составленной третьими поденщиками программе - одинаковой
для всех, как шинель одного размера, наблоченная на целую армию.
Но уговоры в духе исконного народолюбия (народ никогда ни за что не
отвечает) действовали слабо (на слабого), и в душе настаивалась мрачная
злоба против кишения этих неодушевленных тел и особенно компаний, кото-
рые и к лазурному морю должны были непременно донести всю свою вонь -
радио, непрестанное жранье, карты, домино: в другой атмосфере им, видно,
просто не выжить. Со всех сторон из карманных радиоприемников - самого
бесчеловечного изобретения цивилизации - визжала и кривлялась музыка, и
невозможно было представить, что ее сочиняют и исполняют все-таки люди,
а не обезьяны. Почему никто, кроме него, не нуждается в уединении, что
их заставляет сползаться в кучки? Зачем им отдельные квартиры к двухты-
сячному году? почему бы им не жить на площади? Развалились бы повольгот-
нее, обставились приемниками, телевизорами - тут Пугачева, там Леонтьев,
сям Гребенщиков, Штирлиц, Кобзон, Сидорзон - раздали бы колоду карт на
сто тысяч персон и упивались бы раскинувшиеся дураки дураком подкидным,
а попутно рассыпали бы домино еще тысяч на сто, чтобы от грома перемеши-
ваемых костяшек обитатели Юпитера в ужасе вскакивали с постелей. А зад-
ней ногой ухватить эскимо, бумажку запихать в мраморную гальку или нак-
леить на стену - и ну облизывать, подсасывать, чмокать, чавкать, а от
удовольствия лыбиться, скалиться, ржать, гоготать, чтобы, не дай бог,
кто-нибудь не услышал, как нарастает рокот гальки, а потом бухает в бе-
рег волна, не увидел пронзительной синевы неба над изломами гор, зеленой
прозрачности волн Клода Моне и Константина Коровина, чьими бессмертными
глазами мы смотрим... но нет, глаза его были затянуты мизантропией, и,
испытывая муки Тантала от такой близкой и недоступной красоты, он всюду
видел прежде всего следы человеческого свинства - окурки, плевки, про-
масленную бумагу, жгуты мазута...
А ведь от безобразия мира можно закрыться только любовью к нему...
Еще совсем недавно его умиляло, как мамаши пасут своих детенышей: не ка-
пай на майку, вылезь из воды, а то простудишься, ешь, а то животик будет
болеть, не ешь, а то животик будет болеть, - но теперь с содроганием
стыда он чувствовал, что ему отвратительны и дети: бессмысленный визг,
беготня, песок, летящий с их пяток прямо в глаза, и никак не удавалось
разглядеть в них бессмертное корневище, ему словно кто-то твердил в уши:
такие же будут животные, как их папаши с мамашами, такие же, такие же...
Стоило ли ради этого слезать с дерева!
Папа, мама и дочка рядом с ним, непрерывно жуя, могли часами непод-
вижно смотреть перед собой, как три питона. Иногда девочка бралась за
книгу, и тогда кто-нибудь из родителей предостерегал: "Не читай, отдох-
ни". Хотя сам был человеком культурным: увидев у Шурки "Воскресение"
Толстого, объяснил дочери: "Толстой такой писатель. Умер давно". Оживали
они, только когда речь заходила о последней святыне - о кишках (царство
божие внутри них), а также о том, что здесь все лежат друг у друга на
голове, а рядом, в привилегированных "домотдыхах" - за корректными огра-
дами - от человека до человека по двадцать метров (Сабурова столь откро-
венное хапанье, подобное краже, разбою, никогда не могло возмутить до
глубины души, потому что не было связано с искажением истины), и, конеч-
но, о жратве ("по восемьдесят копеек брала, по два рубля брала, по рубль
двадцать брала..."), о преступлениях общепита (а что Сабурову мог сде-
лать общепит? Обокрасть - так не до полной же нищеты, отравить - так не
насмерть же, а если и насмерть, что само по себе было бы неплохо, то и
отравители дешевле, как выговором, не отделаются).
Впрочем, и руководство столовой, кажется, больше интересовалось бесс-
мертным, чем смертным, больше порядком, чем бренной жратвой: у входа по-
сетителей встречала мощная надпись: "Пребывание в раздетом виде строго
запрещено!" - а уж и духота стояла там, внутри, где всякий мог прочесть
более скромную надпись: "Музыкальное сопровождение утверждено в райис-
полкоме". Стоило ли замечать, что отобедавшие посетители в срочном по-
рядке разбегаются по сортирам, устремляясь на пронзительный запах хлор-
ки, как самцы оленей на запах течки, - кое-кто провел в этих облегчи-
тельных заведениях не менее половины отпуска, страдая, кажется, не
только расстройством кишечника, но и расстройством координации (Сабуров,
которому тоже случалось скоротать там часок-другой, поражался, сколь вы-
соко опрысканы стены коричневой жижей всех колеров - словно не обошлось