- А вы полагаете, - отвечал тот, - что я, ни в чем не знающий удержу,
имея в руках этот драгоценный источник жизни, не злоупотреблял им? Куда
там! Я велел исследовать вашу жидкость, мой дорогой эскулап, выяснил,
что она представляет собой вытяжку из корня индийской конопли, и начал
пить ее уже не каплями, а ложками, и не только для того, чтобы жить, но
и ради грез.
- Несчастный! Несчастный! - прошептал Жильбер. - Ведь я подозревал,
что даю вам в руки яд.
- Сладостный яд, доктор: благодаря ему я с удвоенной, учетверенной,
удесятеренной силой прожил последние часы отмеренного мне существования;
благодаря ему я в сорок два года умираю, словно прожив жизнь длиной в
сто лет; наконец, благодаря ему я обладал в грезах всем, что ускользало
от меня наяву, - силой, богатством, любовью... Ах, доктор, доктор, не
раскаивайтесь - напротив, гордитесь. Господь отпустил мне только ре-
альную жизнь, унылую, скудную, бесцветную, несчастную, почти не стоящую
сожалений, да к тому же человек обязан быть готов к тому, чтобы в любую
минуту вернуть ее Творцу обратно, как ростовщическую ссуду; не знаю,
доктор, должен ли я благодарить Всевышнего за жизнь, но знаю, что должен
быть благодарен вам за ваш яд. Итак, налейте полную ложку, доктор, и
дайте мне!
Доктор исполнил просьбу Мирабо и протянул ему питье, которое он с
наслаждением проглотил.
Потом, после нескольких секунд молчания, он вновь заговорил.
- Ах, доктор, - произнес он, словно при переходе в вечность смерть
приподняла перед ним завесу, за которой скрывается будущее, - блаженны
те, кто умрет в нынешнем тысяча семьсот девяносто первом году! Они уви-
дят лишь блистательный и чистый лик Революции. Доныне никогда еще столь
великая революция не давалась ценой столь малой крови; доныне революция
вершится только в умах, но настанет время, когда мысли перейдут в пос-
тупки. Вы, быть может, думаете, что в Тюильри обо мне пожалеют? Нис-
колько. Моя смерть освобождает их от обязательства. При мне им нужно бы-
ло управлять определенным образом; из опоры я превратился для них в пре-
пятствие; она просила за меня прощения у своего брата. "Мирабо вообража-
ет, будто он подает мне советы, - писала она брату, - и не замечает, что
я отвлекаю его пустыми обещаниями." О, потому-то я и хотел, чтобы эта
женщина была моей любовницей, а не моей королевой. Какую прекрасную роль
я мог сыграть в истории, доктор, - роль человека, одной рукой поддержи-
вающего юную свободу, а другой - дряхлую монархию и заставляющего обеих
идти бок о бок к одной и той же цели, добиваться счастья народа и уваже-
ния к королевской власти! Быть может, это было исполнимо, быть может,
это была мечта, но я убежден, что только я мог бы осуществить эту мечту.
Мне горько не то, что я умираю, а то, что я умираю неосуществленным; то,
что я приступил к труду, но понял, что не сумею довести его до конца.
Кто восславит мою идею, если идея моя зачахла на корню, если она искале-
чена, обезглавлена? Обо мне запомнят, доктор, именно то, чего помнить не
следует. Запомнят мою беспорядочную, безумную, бродячую жизнь; из того,
что я писал, прочтут мои "Письма к Софи., "Эротика-Библион., "Прусскую
монархию., памфлеты и непристойные книги; мне будут ставить в упрек, что
я вошел в сговор с двором, и упрекнут меня в этом потому, что из нашего
сговора не получилось того, что должно было получиться; мой труд оста-
нется бесформенным зародышем, безголовым чудовищем; а между тем меня,
прожившего всего сорок два года, станут судить, как если бы я прожил
обычную человеческую жизнь; меня, вынужденного бесконечно идти против
течения и перешагивать через бездны, - словно я шел по широкой дороге,
надежно вымощенной законами, указами и предписаниями. Доктор, кому мне
завещать не состояние, которое я промотал - не велика беда, детей у меня
нет, - но кому завещать мою оболганную память, память, которая когда-ни-
будь может стать наследством, способным сделать честь Франции, Европе,
миру?
- Но зачем же так спешить со смертью? - печально отозвался Жильбер.
- Да, в самом деле, - подхватил Мирабо, - в иные минуты я и сам задаю
себе тот же вопрос. Но слушайте хорошенько: без нее я ничего не мог - а
она не пожелала. Я, как глупец, взвалил на себя обязательства; я, как
безумец, дал клятву, по обыкновению позволив незримым крылам моего разу-
ма увлечь мое сердце, а между тем она не приняла на себя никаких обяза-
тельств и ни в чем не поклялась... Да что там говорить, все к лучшему,
доктор, и если вы согласитесь кое-что мне пообещать, то ни малейшее со-
жаление не омрачит последних часов, которые мне еще осталось прожить.
- О Господи, что же я могу вам обещать?
- А вот что: обещайте мне, что, если переход мой из этого мира в мир
иной окажется слишком тягостным, слишком мучительным, - обещайте мне,
доктор, не только как врач, но и как человек, как философ, - обещайте
облегчить мне этот переход!
- Почему вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?
- О, я скажу вам, в чем дело: хоть я и чувствую, что смерть рядом, но
в то же время чувствую, что во мне остается еще много жизни. Я еще живу,
милый доктор, я умираю живым, и мне тяжко будет сделать последний шаг.
Доктор приблизил свое лицо к лицу Мирабо.
- Я обещал не покидать вас, друг мой, - сказал он. - Если Господу - а
я все же надеюсь, что это не так, - если Господу угодно пресечь ваши
дни, что ж! Положитесь на мою глубокую любовь к вам: в решающий миг она
поможет мне о вас позаботиться, как должно. Если смерть придет, я буду
рядом.
Казалось, больной услыхал только это обещание.
- Благодарю, - прошептал он.
И голова его откинулась на подушку.
На сей раз, несмотря на надежду, которую долг врача велит до послед-
ней капли струить в мозг больного, у Жильбера больше не оставалось сом-
нений. Обильная доза гашиша, которую принял Мирабо, на мгновение, словно
встряска от вольтова столба, вернула больному вместе с речью и подвиж-
ность лицевых мускулов, сопровождающую ее: мысль, если можно так ска-
зать, ожила на глазах. Но едва он умолк, мускулы расслабились; одухотво-
рявшая их сила развеялась, и смерть, отпечатавшаяся у него на лице еще
во время последнего кризиса, проступила с такой отчетливостью, как ни-
когда прежде.
Три часа доктор Жильбер держал в своих руках его ледяную руку, три
часа, с четырех и до семи, продолжалась тихая агония - настолько тихая,
что всех впустили к нему в спальню; он словно спал.
Но около восьми Жильбер почувствовал, как ледяная рука больного зат-
репетала; дрожь была такая сильная, что ошибиться было невозможно.
- Вот оно, - сказал Жильбер, - наступил час борьбы, началась истинная
агония.
И в самом деле, лоб умирающего покрылся потом; глаза его открылись и
вспыхнули молнией.
Он жестом показал, что хочет пить.
Ему поспешно поднесли воду, вино, оранжад, но он покачал головой.
Он хотел не этого.
Он подал знак, чтобы ему подали перо, чернила и бумагу.
Его волю исполнили - не только ради него самого, но и ради того, что-
бы ни единая мысль этого гениального человека, даже порожденная бредом,
не пропала для человечества.
Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: "Умереть, уснуть."
Это были слова Гамлета.
Жильбер притворился, что не понимает.
Мирабо выпустил перо, обеими руками вцепился себе в грудь, словно
разрывая ее, испустил несколько нечленораздельных криков, потом снова
взял перо и, невероятным усилием пытаясь на мгновение преодолеть боль,
написал: "Боли становятся чудовищными, невыносимыми. Зачем заставлять
друга часами, а то и днями страдать на колесе, когда можно избавить его
от пытки несколькими каплями опиума?."
Но доктор колебался. Да, он сказал Мирабо, что будет рядом с ним,
когда придет смерть, но лишь для того, чтобы бороться с ней, а не для
того, чтобы ей помогать.
Боли становились все более жестокими; умирающий выгибался, заламывал
руки, кусал подушку.
Наконец от болей порвались путы паралича.
- Ох, эти врачи, эти врачи! - внезапно вскричал он. - Жильбер, вы же
мой доктор, вы мой друг! Разве вы не обещали мне, что избавите меня от
предсмертных терзаний? Неужели вы хотите, чтобы я пожалел, что вверился
вам? Жильбер, взываю к вашей дружбе! Взываю к вашей чести!
И со вздохом, стоном, криком боли он упал на подушку.
Тогда Жильбер, тоже вздохнув, простер к Мирабо руку и сказал:
- Хорошо, друг мой, вам дадут то, что вы просите.
И, взяв перо, он выписал лекарство: это было не что иное, как сильная
доза макового сиропа в дистиллированной воде.
Но едва он дописал последнее слово, как Мирабо приподнялся на постели
и протянул руку, прося, чтобы ему дали перо.
Жильбер поспешил выполнить его просьбу.
Рука умирающего, скрюченная агонией, вцепилась в бумагу, и он нацара-
пал неразборчивым почерком: "Бежать! Бежать! Бежать!."
Он хотел подписать, но едва сумел начертать первые четыре буквы свое-
го имени и, протянув к Жильберу сведенную судорогой руку, прошептал:
- Это для нее.
И, недвижный, незрячий, бездыханный, откинулся на подушку.
Он был мертв.
Жильбер приблизился к постели, вгляделся в него, пощупал пульс, при-
ложил руку к его сердцу, потом обернулся к зрителям этого финала и
объявил:
- Господа, Мирабо более не страдает.
И, в последний раз приложившись губами ко лбу покойного, он взял лис-
ток, назначение которого было известно ему одному, бережно сложил его,
спрятал на груди и вышел, уверенный, что не имеет права задерживать его
у себя дольше чем на время, необходимое для того, чтобы доставить совет
усопшего с Шоссе-д'Антен в Тюильри.
Спустя несколько мгновений после того, как доктор покинул спальню по-
койного, город зашумел.
Это начало распространяться известие о смерти Мирабо.
Вскоре вошел скульптор: его прислал Жильбер, дабы сохранить для по-
томства образ великого оратора в тот самый миг, когда он пал под натис-
ком победительницы смерти.
Первые минуты вечности уже запечатлели на этой маске ту безмятеж-
ность, что отражается на лице, когда оживлявшая его могучая душа покида-
ет тело.
Мирабо не умер; казалось, Мирабо уснул сном, исполненным жизни и ра-
достных сновидений.
XLVIII
ПОГРЕБЕНИЕ
Горе было необъятным, всеобщим; оно мгновенно распространилось от
центра к окраинам, от улицы Шоссе-д'Антен к парижским заставам. Была по-
ловина девятого утра.
Народ испустил душераздирающий вопль; затем он потребовал траура.
Народ ринулся в театры, разорвал афиши и запер двери.
В тот вечер в одном из особняков улицы Шоссе-д'Антен давали бал; на-
род ворвался в особняк, разогнал танцующих и разбил музыкальные инстру-
менты.
Об утрате, понесенной народом, сообщил Национальному собранию его
председатель.
Тотчас же на трибуну поднялся Барер; он попросил, чтобы Собрание
внесло в протокол этого скорбного дня свидетельства сожалений, которые
пробуждает у его членов кончина этого великого человека, и настоял на
том, чтобы всем членам Собрания было именем отечества предложено при-
сутствовать при погребении.
Назавтра, третьего апреля, в Национальное собрание обратился парижс-
кий департамент; он испросил и получил согласие на то, чтобы церковь
Святой Женевьевы была преобразована в пантеон, где отныне предстояло по-
коиться великим людям, и первым там надлежало похоронить Мирабо.
Приведем здесь этот великолепный декрет Собрания. Пускай читателям
попадаются в книгах, которые у политиков слывут легковесными, ибо грешат
тем, что излагают историю не столь неуклюже, как историки, - пускай,
повторим мы, читателям как можно чаще попадаются на глаза эти декреты,
тем более великие, что непосредственно исторглись у народа под влиянием