воскликнул я мысленно, пытаясь совладать с разочарованием.
39
Пора завязывать. Парохода, как я сказал, ни из Стамбула, ни из Смирны было не
найти. Я сел в самолет и через два часа полета над Эгейским морем -- сквозь
воздух, не менее некогда обитаемый, чем архипелаг внизу, -- приземлился в
аэропорту в Афинах.
В 68 километрах от Афин, в Суньоне, на вершине скалы, падающей отвесно в море,
стоит построенный почти одновременно с Парфеноном в Афинах -- разница в
каких-нибудь 50 лет -- храм Посейдона. Стоит уже две тыщи с половиной лет.
Он раз в десять меньше Парфенона. Во сколько раз он прекрасней, сказать
трудно, ибо непонятно, что следует считать единицей совершенства. Крыши у него
нет.
Вокруг -- ни души. Суньон -- рыбацкая деревня с двумя-тремя теперь
современными гостиницами -- лежит далеко внизу. Там, на вершине темной скалы,
в вечерней дымке, издали храм выглядит скорее спущенным с неба, чем
воздвигнутым на земле. У мрамора больше сходства с облаком, нежели с почвой.
Восемнадцать белых колонн, соединенных белым же мраморным основанием, стоят на
равном друг от друга расстоянии. Между ними и землей, между ними и морем, между
ними и небом Эллады -- никого и ничего.
Как и почти всюду в Европе, здесь побывал Байрон, вырезавший на основании
одной из колонн свое имя. По его стопам автобус привозит туристов; потом он их
увозит. Эрозия, от которой поверхность колонн заметно страдает, не имеет
никакого отношения к выветриванию. Это -- оспа взоров, линз, вспышек.
Потом спускаются сумерки, темнеет. Восемнадцать колонн, восемнадцать
вертикальных белых тел, на равном расстоянии друг от друга, на вершине скалы,
под открытым небом встречают ночь.
Если бы они считали дни, таких дней было бы шестьдесят миллионов. Издали,
впрочем, в вечерней дымке, благодаря равным между собой интервалам, белые их
вертикальные тела и сами выглядят как орнамент.
Идея порядка? Принцип симметрии? Чувство ритма? Идолопоклонство?
40
Наверное, следовало взять рекомендательные письма, записать, по крайней мере,
два-три телефона, отправляясь в Стамбул. Я этого не сделал. Наверное,
следовало с кем-то познакомиться, вступить в контакт, взглянуть на жизнь этого
места изнутри, а не сбрасывать местное население со счетов как чуждую толпу,
не отметать людей, как лезущую в глаза психологическую пыль.
Что ж, вполне возможно, что мое отношение к людям, в свою очередь, тоже
попахивает Востоком. В конце концов, откуда я сам? Но в определенном возрасте
человек устает от себе подобных, устает засорять свои сознание и подсознание.
Еще один -- или десяток -- рассказ о жестокости? Еще один -- или сотня --
пример человеческой подлости, глупости, доблести? У мизантропии, в конце
концов, тоже должны быть какие-то пределы.
Достаточно поэтому, взглянув в словарь, установить, что "каторга" -- тоже
турецкое слово. Как и достаточно обнаружить на турецкой карте --то ли в
Анатолии, то ли в Ионии -- город, называющийся "Нигде".
41
Я не историк, не журналист, не этнограф. Я, в лучшем случае, путешественник,
жертва географии. Не истории, заметьте себе, географии. Это то, что роднит
меня до сих пор с державой, в которой мне выпало родиться, с нашим печально,
дорогие друзья, знаменитым Третьим Римом. Поэтому меня не слишком интересует
политический курс нынешней Турции, реформы Ататюрка, чей портрет украшает
засаленные обои самой последней кофейни, равно как и не поддающуюся никакому
конвертированию и являющуюся нереальной формой оплаты реального труда
турецкую лиру.
Я приехал сюда взглянуть на прошлое, не на будущее, ибо последнего здесь нет:
оно, какое оно ни есть, тоже ушло отсюда на Север. Здесь есть только
незавидное, третьесортное настоящее трудолюбивых, но ограбленных
интенсивностью истории этого места людей. Больше здесь уже никогда ничего не
произойдет, кроме разве что уличных беспорядков или землетрясения. Может
быть, впрочем, здесь еще откроют нефть: уж больно сильно воняет сероводородом
Золотой Рог, с маслянистой поверхности которого открывается такой шикарный
вид на панораму Стамбула. Впрочем, вряд ли, и вонь эта -- вонь нефти,
проливаемой проходящими через пролив ржавыми, только что не дырявыми
танкерами. На ней одной, по-моему, можно было бы сколотить состояние.
Впрочем, подобный проект покажется, наверно, местному человеку чересчур
предприимчивым. Местный человек по натуре скорей консервативен, даже если он
делец или негоциант, не говоря уже о рабочем классе, невольно, но наглухо
запертом в традиционности, в консервативности нищенской оплатой труда. В своей
тарелке местный человек выглядит здесь более всего под сводами бесконечно
переплетающихся, подобно узору ковра или арабской вязи, мечетей, галерей
местного базара, который и есть сердце, мозг и душа Стамбула. Это -- город в
городе: это и выстро ено на века. Этого ни на Запад, ни на Север, ни на Юг не
перенести. ГУМ, Бонмарше, Харрод, Мэйси, вместе взятые и в куб возведенные,
суть детский лепет в сравнении с этими катакомбами. Странным образом, но
благодаря горящим везде гирляндам желтых стоваттных лампочек и бесконечной
россыпи бронзы, бус, браслетов, серебра и золота под стеклом, не говоря уже о
собственно коврах, иконах, самоварах, распятиях и прочем, базар этот в
Стамбуле производит впечатление именно православной церкви, разветвляющейся и
извивающейся, впрочем, как цитата из Пророка. Плоский вариант Айя-Софии.
42
Цивилизации двигаются в меридиональном направлении. Кочевники (включая войны
новейшего времени, ибо война суть эхо кочевого инстинкта) -- в широтном. Это,
видимо, еще один вариант креста, привидевшегося Константину. Оба движения
обладают естественной (растительной или животной) логикой, учитывая которую,
нетрудно оказаться в состоянии, когда никого и ни в чем нельзя упрекнуть. В
состоянии, именуемом меланхолией или -- более справедливо -- фатализмом. Его
можно приписать возрасту, влиянию Востока; при некотором усилии воображения --
христианскому смирению.
Выгоды этого состояния очевидны, ибо они эгоистичны. Ибо оно -- как и всякое,
впрочем, смирение -- достигается всегда за счет немого бессилия жертв истории
-- прошлых, настоящих, будущих; ибо оно является эхом бессилия миллионов. И
если вы уже не в том возрасте, когда можно вытащить из ножен меч или
вскарабкаться на трибуну, чтобы проорать морю голов о своем отвращении к
прошедшему, происходящему и имеющему произойти, если таковая трибуна
отсутствует или если таковое море пересохло, -- все-таки остается еще лицо и
губы, по которым может еще скользнуть вызванная открывающейся как мысленному,
так и ничем не вооруженному взору картиной улыбка презрения.
43
С ней, с этой улыбкой на устах, можно взобраться на паром и отправиться пить
чай в Азию. Через двадцать минут можно сойти в Чингельчее, найти кафе на самом
берегу Босфора, сесть на стул, заказать чай и, вдыхая запах гниющих
водорослей, наблюдать, не меняя выражения лица, как авианосцы Третьего Рима
медленно плывут сквозь ворота Второго, направляясь в Первый.
Стамбул -- Афины, июнь 1985
О Достоевском
Наравне с землей, водой, воздухом и огнем, -- деньги суть пятая стихия, с
которой человеку чаще всего приходится считаться. В этом одна из многих --
возможно, даже главная -- причина того, что сегодня, через сто лет после смерти
Достоевского, произведения его сохраняют свою актуальность. Принимая во
внимание вектор экономической эволюции современного мира, т.е. в сторону
всеобщего обнищания и унификации жизненного уровня, Достоевского можно
рассматривать как явление пророческое. Ибо лучший способ избежать ошибок в
прогнозах на будущее -- это взглянуть в него сквозь призму бедности и вины.
Именно этой оптикой и пользовался Достоевский.
Страстная поклонница писателя Елизавета Штакеншнейдер -- петербургская
светская дама, в салоне которой в 70-х и 80-х годах прошлого века собирались
литераторы, суфражистки, политические деятели, художники и т. п.,-- писала в
1880 году, т.е. за год до смерти Достоевского, в своем дневнике:
"...но он мещанин. Да, мещанин. Не дворянин, не семинарист, не купец, не
человек случайный, вроде художника или ученого, а именно мещанин. И вот этот
мещанин -- глубочайший мыслитель и гениальный писатель... Теперь он часто
бывает в аристократических домах и даже в великокняжеских и, конечно, держит
себя везде с достоинством, а все же в нем проглядывает мещанство. Оно
проглядывает в некоторых чертах, заметных в интимной беседе, а больше всего в
его произведениях... для изображения большого капитала огромной цифрой всегда
будет для него шесть тысяч рублей".
Это, конечно, не совсем верно: в камин Настасьи Филипповны в "Идиоте" летит
сумма несколько большая, чем 6 тысяч рублей. С другой стороны, в одной из
самых надрывных сцен мировой литературы, неизменно оставляющей мучительный
след на читательском сознании, капитан Снегирев втаптывает в снег не более
двухсот рублей. Суть дела, однако, в том, что пресловутых 6 тысяч рублей
(сейчас это примерно 20 тысяч долларов) было достаточно, чтобы прожить примерно
год в приличных условиях.
Социальная группа, которую г-жа Штакеншнейдер -- продукт социальной
стратификации своего времени -- именует мещанством, сейчас называется
"средним классом", и определяется эта группа не столько сословным
происхождением, сколько размером ежегодного дохода. Другими словами,
вышеназванная сумма не означает ни безумного богатства, ни вопиющей нищеты, но
попросту сносные человеческие условия: т. е. те условия, которые и делают
человека -- человеком. 6 тысяч рублей суть денежный эквивалент умеренного и
нормального существования, и если чтобы понять это, нужно быть мещанином, то
ура мещанину.
Ибо устремления большинства человечества сводятся именно к этому -- к
достижению нормальных человеческих условий. Писатель, которому шесть тысяч
представляются огромной суммой, таким образом, функционирует в той же
физической и психологической плоскости, что и большинство общества. Иными
словами, он описывает жизнь в ее собственных, общедоступных категориях,
поскольку, как и любой естественный процесс, человеческое существование
тяготеет к умеренности. И наоборот, писатель, принадлежащий к высшему
обществу или к социальным низам, неизбежно дает картину, в какой-то мере
искаженную, ибо в обоих случаях он рассматривает жизнь под чрезмерно острым
углом. Критика общества (что есть как бы синоним жизни) как сверху, так и
снизу может составить увлекательное чтение, однако только описание его
изнутри способно породить этические требования, с которыми читатель вынужден
считаться.
Кроме того, положение писателя, принадлежащего к среднему классу, достаточно
шатко, и потому он с повышенным интересом наблюдает за происходящим на
уровнях, лежащих ниже. Соответственно, все, что происходит выше, лишено для
него -- благодаря непосредственной физической близости -- ореола
таинственности. По крайней мере, чисто численно писатель, принадлежащий к
среднему классу, имеет дело с большим разнообразием проблем, что и расширяет
его аудиторию. Во всяком случае, это и есть одна из причин широкой
популярности Достоевского -- как, впрочем, и Мелвилла, Бальзака, Харди,
Кафки, Джойса и Фолкнера. Похоже, что сумма в 6 тысяч рублей становится чем-то
вроде гарантии великой литературы.
Проблема, однако, в том, что заполучить означенную сумму гораздо труднее, чем
"сделать" миллионы или же чем влачить нищенское существование, -- по той
простой причине, что норма всегда порождает больше претендентов, чем крайность.
Приобретение означенной суммы, равно как и ее половины или даже десятой доли,
требует от человека гораздо больших душевных усилий, нежели какая-нибудь афера,
ведущая к немедленному обогащению, или, с другой стороны, любая форма
аскетизма. Более того, чем скромнее желанная сумма, тем больше эмоциональных
затрат сопряжено с ее приобретением. С этой точки зрения понятно, почему
Достоевский, в творчестве которого лабиринт человеческой психики играет столь