наша большая коммунальная квартира ревела в кухне. Даже мать плакала...
Я вошел в нашу комнату, а отец ¬ то ли он не был в этот день на работе,
то ли только что вернулся, ¬ лежал на кровати и так, знаешь, ухмыл лся и
вроде даже как бы подмигнул мне, дескать, ничего страшного не произош-
ло...
И еще, к слову, об Иосифе Виссарионовиче... У отца была масса прияте-
лей среди фотографов, и был такой приятель Андрей Макарович Петров,
по-моему, правительственный фотограф. Он снимал постоянно членов Полит-
бюро и т.д. И у нас на стене висел подар нный им отцу портрет Сталина ¬
очень хорошая фотография без ретуши. Она у меня над кроватью висела. И
помню, я как-то пролил чернила на эту фотографию. Это преисполнило всех
нас страхом, ужасом. Понятно, коммунальная квартира... соседи заходят,
выходят. . они знают, что чернила пролиты, ну и т.д. И лишь отец был ка-
ким-то достаточно отрезвляющим элементом в этой истории...
Е.Р. Ты не думаешь, что как-то его ментальность, его биография, его
вкусы вошли в твои стихи?
И.Б. Это безусловно так. Но я считаю, что это естественно. Я даже на-
писал об этом в эссе "Полторы комнаты", там про папу довольно много ска-
зано. Но в принципе я думаю, что на самом деле все гораздо интересней,
потому что не то, чтобы он на меня в иял, а просто я был частью его, по
сути я ¬ это он.
Отец был человеком принципа "или ¬ или", как, впрочем, и все их поко-
ление. Мы же себя очень уважаем за то, что мы люди нюансов. Нам кажется,
что мы больше понимаем, больше знаем, что мы лучше чувствуем и т.д. В то
время как, если уж говорить сове шенно серьезно, то вот эти их "или ¬
или" включали в себя всю ту амплитуду, которую мы артикулируем очень
подробно и детально, но это и приводит нас к такому, как бы сказать,
состоянию полной импотенции по отношению к действительности. А те люди
при все том, могли совершать какие-то выборы.
Е.Р. Мне кажется, что здесь ты и он ¬ действительно одно целое. И.Б.
Да, пожалуй. Отец, например, не был ни членом партии, всего этого "доб-
ра" он не терпел, просто не выносил. И еще он был человеком весьма иро-
ничным, во всяком случае, он был ироничен по отношению к государству, к
власти, к родственникам, особ нно к тем, которые более или менее преус-
пели в системе. Он все время над ними посмеивался, всегда норовил всту-
пить в спор, и я вижу то же самое сейчас в себе, то есть эту тенденцию к
возражению. Думаю, что это у меня в значительной степени от него, так
сказать генетический момент, кровный. У Баратынского есть совершенно фе-
номенальное стихотворение, ты знаешь, "Запустение", где он говорит об
отце:
Он не был мыслию, он не был сердцем хладен,
Тот, безыменной неги жаден,
Их своенравный бег тропам сим указал,
Кто, преклоняя слух к таинственному шуму
Сих кленов, сих дубов, в душе своей питал
Ему сочувственную думу.
Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
Здесь, друг мечтанья и природы,
Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной тени невянущих дубов,
У нескудеющих ручьев,
Я тень, священную мне, встречу.
Е.Р. Великие строки, поразительно, что ты помнишь их наизусть.
И.Б. Я действительно думаю, что "он" ¬ это я. Ведь пока они живы, мы
думаем, что мы ¬ другие, что мы ¬ это что-то самостоятельное, а мы на
самом деле ¬ часть той же самой ткани, та же самая ниточка...
Е.Р. Да. А вот скажи, та атмосфера детства, послевоенный Ленинград ¬
это сохраняется в тебе достаточно трогательно, или, так сказать, отошло?
И.Б. Наоборот ¬ это единственная реальность.
Вообще, я должен тебе сказать, что жизнь в семье ¬ это сохраняется
навсегда... Молодой человек, он все время хочет жить по-своему, он хочет
сам быть, создать свой мир, отделиться от всего остального... И когда
родители умирают, ты вдруг понимаешь, что это-то и была жизнь. То, что
вот ты живешь ¬ это не жизнь, это дело твоих рук, и ты знаешь, что имен-
но твоих рук. И ты знаешь себя, и для тебя все это уже достаточно скомп-
рометировано. А тогда была жизнь созданная ими. Ведь ты прекрасно зна-
ешь, как нам бывает интересно входить в чужие квартиры, как это все для
нас соблазнительно. Это происходит оттого, что нам интересно входить в
чужую жизнь. И то же самое можно сказать о родителях: мы вошли в некото-
ро роде в их квартиру, эта жизнь была создана ими, мы все в ней знаем
наизусть, и до поры до времени не осознаем, что мы ¬ тоже их рукоделие.
И нам ничего не стоит это перевернуть, сбежать отсюда. Но наша жизнь ¬
это плоды наших трудов, и они, эти плоды, не так убедительны...
Е.Р. ...И нам остается "дышать прошедшим понемногу"...
И.Б. Вот именно. Что же касается послевоенного Ленинграда, то прежде
всего это был совершенно замечательный мир, и мир нынешний мне совершен-
но не нравится. Кстати, мне вчера сказали: "Вы, Иосиф, всегда видите
добро только в прошлом и отказываетес видеть что-то в настоящем". Я от-
ветил: "Вы знаете, я не то, чтобы отказываюсь видеть что-то позитивное в
настоящем, я просто не вижу в настоящем того типа красоты, даже чисто
физиономической". И это правда. Пусть это будет смесь красоты и подав-
ленности ¬ я не знаю, но должна быть какая-то возвышенность. Разумеется,
и в настоящем есть красивые лица, но в лучшем случае та красота, которая
сейчас есть в лицах, это сладкая красивость, проходной стандарт, а это
все неинтересно.
Наши были другие. Это была смесь чего угодно: отчаянности, недоеден-
ности, но тем не менее, та степень одушевленности, которую в нынешнем
мире просто не видишь в лицах. Иногда это в Европе еще можно встретить,
то есть пока сохраняется какая-то дра а в облике, в глазах, но как
только это существо открывает рот, из него вываливается такое...
Е.Р. Наверное, в поисках той красоты надо вернуться на родину.
И.Б. Для меня то время и есть родина.
Е.Р. Немного фактологии. Ты сначала жил на проспекте Гааза?
И.Б. Дед мой был из кантонистов, он отслужил 25 лет в армии, и у него
была своя маленькая типография. Отец родился в Петербурге. На углу Гааза
и Обводного канала был огромный шестиэтажный дом (я полагаю, он до сих
пор стоит), и у отца там на шест м этаже была квартира, оставшаяся от
родителей. Но в процессе уплотнения ему остались две комнаты. Потом во
время войны в этот дом попала бомба, и поскольку комнатки были под самой
крышей, то все и пошло прахом. Погиб огромный фотографический архив отца
чему он после отчасти даже и рад был, поскольку не осталось фотографий
нежелательных лиц ¬ репрессированных. После войны все это отремонтирова-
лось, и отец как бы жил в этих двух комнатах. Мы с матерью жили на улице
Рылеева, в доме, выходящем на площадь перед Спасо-Преображенским собо-
ром. У нас была шестнадцатиметровая комната на третьем этаже. Потом, ес-
ли не ошибаюсь, в пятьдесят втором году мы съехались, и тогда получилось
то, что ты помнишь на Пестеля. Мы получили эти полторы комнаты в доме
Мурузи.
Е.Р. И твоя сознательная жизнь протекала именно в этих стенах?
И.Б. В общем, более или менее, да. Хотя, наверное, сознательная жизнь
начинается несколько раньше, лет в двенадцать.
Е.Р. Но первый свой сознательный поступок ты совершил лет в четырнад-
цать? Я имею в виду уход из школы.
И.Б. Когда в седьмом классе я остался на второй год, то я перешел из
той школы, в которой я был, в школу на Обводном канале, номер 276, если
не ошибаюсь.
Е.Р. А до этого ты учился где-то на Литейном?
И.Б. Да, я учился в Петер-шулле1, рядом со "Спартаком"2 ¬ первые три
года, потом нас перевели на Моховую. А Петер-шулле чем замечателен: в
ней учился ¬ угадай кто? ¬ Альфред Нобель! Смешно, да? Но там никаких
следов его не было, там всего лишь ви ел портрет Грибоедова ¬ очень хо-
роший портрет. Я помню, что когда были выборы, я стоял около него в по-
четном карауле. Потом меня перевели на Моховую в 181-ю школу, потом в
192-ю.
В общем, я учился в семи или шести школах до восьмого класса, из ко-
торого я просто сбежал, во-первых, потому что мне все это уже осточерте-
ло, а во-вторых, в семье не очень благополучно было с деньгами, даже
крайне неблагополучно: мать работала, о ец работал, и этого едва хвата-
ло. И я пошел на завод, когда мне было 15 лет, и стал работать фрезеров-
щиком. Сначала был три месяца учеником, потом получил разряд и работал
около года. После этого начались другие пассажи: я поступил работать в
морг, пото у что у меня была такая амбиция ¬ стать нейрохирургом. После
начал ездить в геологические экспедиции, чтобы попутешествовать. Нес-
колько лет так прошло, а после этого, я уже не помню, работал фотогра-
фом, кочегаром, матросом...
Е.Р. Смотрителем маяка был?
И.Б. Смотрителем маяка, конечно, был. Не помню, какой это год, может
быть пятьдесят восьмой. Это был маяк на выходе из ленинградского порта.
Кончилось это весьма плачевно: там кочегар обожал морской порядочек, и
мы с ним не поладили.
Е.Р. А в каких краях ты был по геологической части?
И.Б. Началось это, если не ошибаюсь, в пятьдесят седьмом году, на Бе-
лом море, потом я добрался до Дальнего Востока, потом ¬ в Якутию, там
был Алданский щит, потом я был в Средней Азии ¬ в общем было всего четы-
ре или пять полевых сезонов.
Е.Р. А что тебя подтолкнуло к стихам?
И.Б. Году в пятьдесят девятом я прилетел в Якутск и прокантовался там
две недели, потому что не было погоды. Там же в Якутске, я помню, гуляя
по этому страшному городу, зашел в книжный магазин и в нем я надыбал Ба-
ратынского ¬ издание "Библиотека поэта". Читать мне было нечего, и когда
я нашел эту книжку и прочел ее, тут-то я все понял: чем надо заниматься.
По крайней мере я очень завелся, так что Евгений Абрамыч как бы во всем
виноват.
Е.Р. А помнишь, ты говорил, что посещал какие-то лекции в университе-
те...
И.Б. Да, было дело. При том, что школу мне не удалось закончить,
школьная премудрость оказалась выше моих сил, я еще пытался некоторое
время сдать экзамены на аттестат экстерном, но из этого номера тоже ни-
чего не получилось, потому что я очень си ьно погорел на химии и на фи-
зике. Никогда ничего в этом не понимал и до сих пор не знаю, что такое
валентность. Тем не менее, у меня произошла некая фиксация на универси-
тете.
Я ходил туда вольнослушателем на разные лекции, но это тоже недолго
продолжалось. Помню, пошел на лекцию такого человека по фамилии Деркач,
который преподавал советскую литературу, и категории, которые он там
употреблял ¬ типа "упадочная литерату а" и т.п. ¬ вывели меня из себя, и
я перестал там появляться. Но тем не менее я познакомился с массой лю-
дей... Но это было недолго, продолжалось примерно с полгода. И вообще
мне больше всего нравился исторический факультет, там очень замеча-
тельная галерея...
Впрочем, я думаю, что у меня была некая аллергия, потому что когда я
видел какие-то обязательные дисциплины ¬ марксизм-ленинизм, так это ка-
жется называется, ¬ как-то пропадало желание приобщаться... Но все-таки
помню, как я ходил по другому б регу реки, смотрел алчным взглядом на
университет и очень сокрушался, что меня там не было. Надолго у меня
сохранился этот комплекс...
Е.Р. Скажи, а когда ты с литературной жизнью Ленинграда познакомился?
Кстати, это было еще до нашего знакомства?
И.Б. Это было до нашего знакомства, но это было почти одновременно...
Ты ведь помнишь свое обсуждение в Промке?3
Е.Р. Да, это замечательно смешная история. Я только потом сообразил,
что это был ты. 4