портретов. Степенные землевладельцы, болезненные жены, раскормленные дети,
сморщенная родня, румяные промышленники, девицы на выданье, министры,
священники, оперные примадонны, военные, поэтессы, скрипачи, академики,
содержанки, банкиры, вундеркинды -- с пристойных столичных стен глазели
сотни надлежаще обрамленных и слегка ошарашенных лиц; их фатально
одухотворяло то, что в светских салонах называли "рукой Плассона"; под этим
своеобразным стилистическим эпитетом разумели истинно редкостный дар,
благодаря которому досточтимый художник умел наделять отблеском ума любой,
даже телячий, взгляд. Определение "телячий" в светских салонах обычно
урезалось.
Плассон мог бы запросто продолжать в том же духе. Богатая мордоплясия
неиссякаема. Но он решил все бросить. И уйти. Ясная, выношенная за долгие
годы мысль увлекла его за собой.
Написать портрет моря.
Плассон продал все, что имел, оставил свою мастерскую и отправился в
путешествие, которое, насколько он понимал, могло никогда и не кончиться. По
белу свету протянулись тысячи прибрежных верст. Найти нужную точку будет не
так просто.
Газетчики порывались выведать причины столь внезапного решения. Плассон
даже не заикнулся о море. Им хотелось разузнать, что кроется за отречением
непревзойденного мастера от высокого искусства портретной живописи. Плассон
ответил лапидарной фразой, которая впоследствии толковалась на все лады:
-- Я устал от порнографии. И уехал. Исчез без следа.
Ничего этого Бартльбум не знал. Не мог знать. Поэтому сейчас, на
берегу, опорожнив тему погоды, он неуверенно спросил, чтобы как-то
поддержать беседу:
-- Давно ли вы занимаетесь живописью? И в этом случае Плассон был
афористичен:
-- Сколько себя помню.
Всякий, кто общался с Плассоном, приходил к двоякому заключению: либо
он был несносным задавакой, либо просто ненормальным. Но и здесь следовало
кое-что знать. Особенность Плассона состояла в том, что он никогда не
заканчивал фразу. Не мог -- и все. А если и дотягивал до конца, то лишь
тогда, когда во фразе было не больше семи-восьми слов. Иначе Плассон
застревал на середине. Поэтому в разговоре с незнакомыми людьми он обходился
фразами-недомерками. И надо признать, изрядно в этом поднаторел. Да, такая
немногословность казалась высокомерной и докучливой. Однако все лучше, чем
прослыть болтливым олухом, каковым он и становился, случись ему пуститься в
сложные или хотя бы заурядные построения: ни тех, ни других он не мог
осилить.
-- Скажите, Плассон, вы в состоянии вообще что-нибудь закончить? --
спросила его как-то Анн Девериа, глядя с присущим ей цинизмом в самый
корень.
-- Да, неприятный разговор, -- ответил он, поднялся и ушел в свою
комнату. Как уже было сказано, в коротких фразах он наловчился донельзя.
Талант. Самородок.
Ничего этого Бартльбум не знал. И не мог знать. Но очень быстро
догадался.
В знойный полдень он и Плассон сидят на пляже, уплетая простецкую
Дирину стряпню.
Мольберт вживлен в песок чуть поодаль. На нем привычный белый холст. На
всем -- привычный северный ветер.
БАРТЛЬБУМ -- Стало быть, в день вы пишете по картине?
ПЛАССОН -- В каком-то смысле...
БАРТЛЬБУМ -- У вас, наверное, вся комната ими заставлена...
ПЛАССОН -- Нет. Я их выбрасываю.
БАРТЛЬБУМ -- Выбрасываете?
ПЛАССОН -- Видите ту работу на мольберте?
БАРТЛЬБУМ -- Да.
ПЛАССОН -- Остальные примерно такие же.
БАРТЛЬБУМ -- ...
ПЛАССОН -- Вы бы их хранили?
Солнце скрылось. Повеяло холодом, которого совсем не ждешь. Бартльбум
надел вязаную шапочку.
ПЛАССОН -- Это трудно.
БАРТЛЬБУМ -- Еще бы. Лично я не смог бы нарисовать даже кусок сыра. Как
вы это делаете -- для меня полная загадка.
ПЛАССОН -- Море -- это трудно.
БАРТЛЬБУМ -- ...
ПЛАССОН -- Трудно сообразить, с чего начать. Видите ли, когда я писал
портреты, рисовал людей, я знал, с чего начинать, я смотрел на лица и точно
знал... (стоп)
БАРТЛЬБУМ -- ...
ПЛАССОН--...
БАРТЛЬБУМ -- ...
ПЛАССОН--...
БАРТЛЬБУМ -- Вы писали портреты?
ПЛАССОН--Да.
БАРТЛЬБУМ -- Надо же, я сто лет мечтаю, чтобы с меня написали
портрет... Нет, правда, вам это покажется глупым, но...
ПЛАССОН -- Когда я писал портреты, я начинал с глаз. Я забывал об
остальном и фиксировался на одних глазах. Я изучал их долго-долго, потом
делал набросок карандашом: в этом и заключается весь секрет, ибо как только
вы нарисовали глаза... (стоп)
БАРТЛЬБУМ -- ...
ПЛАССОН--...
БАРТЛЬБУМ -- Что же потом, после того, как вы нарисовали глаза?
ПЛАССОН -- Остальное выходит само собой, словно вращается вокруг этой
исходной точки, даже не обязательно... (стоп)
БАРТЛЬБУМ -- Даже не обязательно.
ПЛАССОН -- Нет. На свою натуру можно почти не смотреть, все получается
и так: рот, наклон головы, руки... Главное -- начать с глаз, понимаете? В
этом весь вопрос, он сводит меня с ума, он... (стоп)
БАРТЛЬБУМ -- ...
ПЛАССОН--...
БАРТЛЬБУМ -- Какой именно вопрос, Плассон?
Да, это слегка утомляло. Зато срабатывало. Нужно было только
подталкивать его. Время от времени. Набравшись терпения. Бартльбум, как
вытекало из его особо сентиментального склада, был человеком терпеливым.
ПЛАССОН -- А вот какой: где, черт возьми, у моря глаза? Пока я этого не
пойму, ничего путного у меня не выйдет, потому что это начало, понимаете?
начало начал, и пока я не уясню, где оно, я буду до конца дней смотреть на
эту проклятую гладь, которая...(стоп)
БАРТЛЬБУМ -- ...
ПЛАССОН--...
БАРТЛЬБУМ -- ...
ПЛАССОН -- В этом весь вопрос, Бартльбум.
Случилось чудо: на сей раз он продолжил мысль самостоятельно.
ПЛАССОН -- Вопрос в том, где начинается море.
Бартльбум приумолк.
Солнце игриво пряталось за облаками. Все тот же северный ветер
обставлял беззвучное зрелище. Море невозмутимо выводило свои хоралы. Если у
него и были глаза, сейчас они смотрели в другую сторону.
Тишина.
Затянувшаяся тишина.
Неожиданно Плассон поворачивается к Бартльбуму и выпаливает:
-- А вы... что вы изучаете с помощью ваших странных приборов? Лицо
Бартльбума раздвинулось в улыбку.
-- Где кончается море.
Половинки ребуса. Сотворенные друг для друга. В эту секунду где-то на
небесах ветхий Создатель наконец-то их отыскал.
-- Черт! Говорил же Я, что они не могли никуда подеваться.
-- Комната на первом этаже. Третья дверь слева по коридору. Ключей нет.
Здесь их ни у кого нет. Впишите в книгу свое имя. Это не обязательно, но у
нас так принято.
Тучная книга выжидающе раскрылась на деревянной подставке.
Свежеубранное бумажное ложе приготовилось воспринять иноименные сны. Перо
нового постояльца едва коснулось его.
Адамс
И на мгновение замешкалось.
-- Если вам угодно знать имена других постояльцев, обращайтесь ко мне.
Никаких секретов у нас нет.
Адамс поднял глаза от книги; улыбка тронула его губы.
-- У вас красивое имя: Дира.
От неожиданности девочка заглянула в книгу.
-- Здесь не написано мое имя.
-- Здесь -- нет.
Десять лет для этой девочки было уже немало. Захоти она, ей могло быть
и на тысячу больше. Дира пристально посмотрела на Адамса и отчеканила резким
голосом, как будто в ней заговорила скрытая от взора женщина:
-- Адамс -- это не настоящее ваше имя.
-- Не настоящее?
-- Нет.
-- С чего вы решили?
-- Я тоже умею читать.
Усмехнувшись, он нагнулся, взял чемодан и направился к своей комнате.
-- Третья дверь слева,-- прозвучал вдогонку голос, вновь ставший
голосом девочки.
Ключей нет. Адамс отворил дверь и вошел. Ничего особенного он, в общем,
и не ждал. Но хотя бы рассчитывал попасть в свободный номер.
-- О, извините, -- воскликнул падре Плюш, отпрянув от окна и поправляя
сутану.
-- Я ошибся комнатой?
-- Нет-нет... это я... видите ли, моя комната выше, этажом выше, но она
выходит на холмы, из нее не видно моря: я выбрал ее, чтобы не рисковать.
-- Рисковать?
-- Не важно, это долгая история... Словом, я хотел увидеть то, что
видно отсюда, извините за беспокойство, я не знал...
-- Вы можете остаться.
-- Нет, мне пора. У вас наверняка много дел, вы только приехали? Адамс
поставил на пол чемодан.
-- Что за вздор, ну разумеется, вы только приехали... Ладно, я пошел.
Ах да... меня зовут Плюш, падре Плюш.
Адамс кивнул.
-- Падре Плюш.
-- Именно.
-- До скорого, падре Плюш.
-- До скорого.
Падре Плюш просеменил к двери и выскользнул из комнаты. Проходя мимо
гостиничной стойки, он счел должным пробормотать:
-- Я и не думал, что кто-то приедет, просто захотел взглянуть оттуда на
море...
-- Ничего страшного, падре Плюш.
Уже на пороге он остановился, подошел к стойке, осторожно перегнулся
через нее и тихонько спросил у Диры:
-- Как, по-вашему: может, это доктор?
-- Кто?
-- Он.
-- У него и спросите.
-- Мне показалось, он не горит желанием отвечать на вопросы. Он даже
имени своего не назвал.
После секундного колебания Дира вымолвила:
-- Адамс.
-- Адамс -- и все?
-- Адамс -- и все.
-- Ох.
Падре Плюш никак не уходил. Что-то распирало его изнутри. Перейдя на
шепот, он произнес:
-- Глаза... У него глаза хищника.
И ему стало гораздо легче.
Анн Девериа идет вдоль берега в своей сиреневой накидке. Рядом шагает
девочка по имени Элизевин со своим белым зонтиком. Ей шестнадцать лет.
Может, она умрет, а может, выживет. Поди узнай. Анн Девериа говорит, не
отрывая взгляда от пустоты перед собой. Перед собой во многих смыслах.
-- Мой отец не хотел умирать. Старился, но не умирал. Его пожирали
болезни, а он упрямо цеплялся за жизнь. Под конец он уже не выходил из
комнаты. Пришлось ухаживать за ним во всем. Это растянулось на годы. Отец
наглухо засел в своей крепости, в самом дальнем уголке самого себя. Он
отказался от всего и остервенело продолжал делать две вещи, которые для него
действительно что-то значили: писать и ненавидеть. Писал отец через силу,
пока двигалась слабеющая рука. А ненавидел глазами. Говорить он уже не
говорил. До самого конца. Отец писал и ненавидел. Когда он умер -- потому
что он наконец умер, -- мать взяла и прочла эти сотни страниц, испещренных
отцовскими каракулями. Одну за другой. Вдоль страниц протянулись имена тех,
кого он знал. В столбик. А напротив каждого имени следовало подробное
описание чудовищной смерти. Я эти листы не читала. Но глаза -- его глаза,
полные ненависти каждую минуту каждого дня, до самого конца, -- я видела и
помню. Еще как помню. Я и замуж вышла за человека с добрыми глазами. Все
остальное для меня было не важно. У него были добрые глаза.
Ну, а потом ведь жизнь складывается не так, как мы думаем. Она идет
своей дорогой. Ты -- своей. И дороги эти разные. Вот так... Я и не жаждала
счастья, нет. Я хотела... спастись, да, да, именно спастись. Но слишком
поздно поняла, в какую сторону идти: в сторону желаний. Люди полагают, будто
их спасет что-то еще: долг, честь, доброта, справедливость. Нет. Спасают
желания. Только они истинны. Будь с ними -- и ты спасешься. Слишком поздно я
это поняла. Если дать жизни время, она так к тебе повернется, что уже ничего
не переделать, и тогда всякое твое желание приносит сплошные мучения. Тут-то
все и рушится, и деваться уже некуда, и чем сильнее мечешься, тем сильнее
запутываешься, чем больше рыпаешься, тем больше набиваешь шишек. Замкнутый