Кое-какие вещи Бартльбум видел разве что в театре. А в театре неизменно
отвечали:
-- С превеликим удовольствием.
-- Энциклопедия пределов?
-- Да... Полное название звучит так: Энциклопедия пределов,
встречающихся в природе, с кратким изложением границ человеческих
возможностей.
-- И вы ее пишете...
-- Да.
-- Один.
-- Да.
-- С молоком?
Бартльбум всегда пил чай с лимоном.
-- Да, спасибо... с молоком.
Дымка.
Сахар.
Ложечка.
Кружит по чашке.
Затихает.
Растягивается на блюдце.
Анн Девериа сидит напротив и слушает.
-- Природа обладает поразительным совершенством, являющимся суммой
пределов. Природа совершенна, потому что она не бесконечна. Познав ее
пределы, мы узнаем, как работает ее механизм. Главное -- познать пределы.
Возьмем, к примеру, реки. Река может быть длинной, очень длинной, но она не
может быть бесконечной. Чтобы механизм работал, она должна кончиться. Так
вот, я исследую ее длину до того, как она кончится. 864 километра. Этот
раздел я уже написал: Реки. На него ушла уйма времени, сами понимаете.
Анн Девериа понимала.
-- Или, скажем, лист дерева. Если присмотреться -- это сложнейшая
вселенная, но она конечна. Самый крупный лист встречается в Китае: метр 22
сантиметра в ширину и вдвое больше в длину. Огромный, но не бесконечный. И в
этом есть своя логика. Лист еще более внушительных размеров мог бы вырасти
поистине на исполинском дереве, однако самое высокое дерево, растущее в
Америке, не превышает 86 метров; высота, конечно, впечатляющая, но и ее
совершенно недостаточно, чтобы удержать пусть даже ограниченное, несомненно
ограниченное число листьев, размеры которых превосходили бы размеры листьев,
произрастающих в Китае. Улавливаете логику?
Анн Девериа улавливала.
-- Что и говорить, это довольно утомительные и сложные изыскания.
Главное в них -- понять. И описать. Недавно я завершил раздел Закаты.
Знаете, все же это гениально, что дни кончаются. Гениально. Дни, а потом
ночи. И снова дни. Кажется, так и должно быть, но в том-то и вся
гениальность. Там, где природа решает поместить свои пределы, рождается
незаурядное зрелище. Закаты. Я изучал их несколько недель подряд. Не так-то
просто понять закат. У него свои ритм, своя мера, свой цвет. А поскольку ни
один закат не похож на другой, ученый должен умело различать детали и
обособлять сущность, до тех пор, пока он сможет сказать: да, это закат,
закат в чистом виде. Вам скучно?
Анн Девериа не было скучно. То есть не более, чем всегда.
-- И вот теперь я у моря. Море. Подобно всему на свете, оно тоже
кончается, но видите, и здесь, как в случае с закатами, самое трудное --
обособить идею, иначе говоря, обобщить длинную цепочку рифов, берегов,
заливов в единый образ, в понятие конца моря, чего-то, что можно выразить
несколькими строками, вместить в энциклопедию, чтобы люди, прочтя ее, сумели
понять, что море конечно, что независимо от происходящего вокруг него,
независимо от.
-- Бартльбум...
-- Да?
-- Спросите меня, зачем я здесь. Зачем.
-- Молчание. Замешательство.
-- А я не спросил?
-- Спросите сейчас.
-- Зачем вы здесь, мадам Девериа?
-- Чтобы вылечиться.
Снова замешательство. Снова молчание. Бартльбум берет чашку. Подносит
ее к губам. Она пуста. Ой. Чашка возвращается на место.
-- От чего?
-- Это особая болезнь. Неверность.
-- Простите?
-- Неверность, Бартльбум. Я изменила мужу. И муж считает, что морской
климат укротит страсть, морские просторы укрепят нравственность, а морское
успокоение поможет мне забыть любовника.
-- В самом деле?
-- Что в самом деле?
-- Вы в самом деле изменили мужу?
-- Да.
-- Еще чаю?
Пристроившись на самом краю света, по соседству с концом моря, таверна
"Альмайер" потакала в тот вечер темноте, заглушавшей краски ее стен, всей
земли и целого океана. В своей уединенности таверна казалась напрочь
забытой. Словно некогда вдоль берега моря прошел пестрый караван таверн на
любой вкус, и от каравана отбилась одна утомленная таверна; она пропустила
своих спутниц и решила обосноваться на этом взгорье, поддавшись собственной
слабости и склонив голову в ожидании конца. Такой была таверна "Альмайер".
Ее отличала красота, свойственная побежденным. И ясность, присущая слабым. И
совершенное одиночество утраченного.
Художник Плассон только-только возвращался. Насквозь промокший, он
восседал со своими холстами и красками на носу лодки, подгоняемой ударами
весел, которыми ловко орудовал рыжеволосый отрок.
-- Спасибо, Дол. До завтра.
-- Доброй ночи, господин Плассон.
Как Плассон еще не загнулся от воспаления легких, оставалось загадкой.
Обыкновенный человек не может часами простаивать на северном ветру, когда
прибой заливается ему в штаны: рано или поздно он отправляется на тот свет.
-- Сначала он должен закончить свою картину, -- заметила Дира.
-- Никогда он ее не закончит, -- возразила мадам Девериа.
-- Значит, он никогда и не умрет.
В комнате номер 3, на втором этаже, керосиновая лампа бережно освещала
-- разнося по окрестным сумеркам ее тайну -- благоговейную исповедь
профессора Исмаила Бартльбума.
Моя несравненная,
одному Богу известно, как не хватает мне в эту грустную минуту утешения
от Вашего присутствия и облегчения от Вашей улыбки. Работа изнуряет меня, а
море противится моим настойчивым попыткам постичь его. Не думал я, что
выстоять против него будет так тяжко. И сколько я ни ношусь с моими
приборами и тетрадями, я не нахожу начала того, что ищу, не вижу хотя бы
малейшего намека на возможный ответ. Где начинается конец моря? Скорее даже
так: что мы имеем в виду, когда говорим: море? Огромное, ненасытное чудище
или ту волну, что пенится у наших ног? Воду, что можно зачерпнуть ладонью,
или непроглядную бездну? Выражаем ли мы все это одним словом или под одним
словом скрываем все это? Сейчас я рядом с морем и не могу гонять, где оно.
Море. Море.
Сегодня я познакомился с очаровательной женщиной. Но не ревнуйте. Я
живу только для Вас.
Исмаил А. Исмаил Бартльбум
Бартльбум писал с безмятежной легкостью, ни разу не запнувшись и до
того размеренно, что, казалось, не было силы, способной его потревожить. Он
тешил себя мыслью, что именно так, в один прекрасный день, Она будет его
ласкать.
В полумраке длинными тонкими пальцами, сведшими с ума не одного
мужчину, Анн Девериа касалась жемчужин своего ожерелья -- четок страсти --
безотчетным движением, разгонявшим ее тоску. Она смотрела, как чахнет пламя
лампы, время от времени подмечая в зеркале новый рисунок собственного лица,
в отчаянии набросанный слабеющими сполохами. Опершись на последний отблеск
огня, чтобы приблизиться к постели, где, укрывшись, бестревожно спала
девочка, Анн Девериа бросила на нее взгляд, но взгляд, для которого
"бросить" -- чрезмерное слово, удивительный взгляд, живой и мягкий,
бескорыстный и непритязательный, взгляд как прикосновение -- глаз и образа,
-- взгляд не берущий, но обретающий-- в полной тишине сознания, единственный
по-настоящему спасительный взгляд, не замутненный сомнением, не опороченный
знанием -- сама невинность, ограждающая нас от ранящего воздействия извне на
наше чувство-зрение-чувство, ибо это и есть чудесное предстояние перед всем
сущим -- зримое постижение целого мира -- без тени сомнения и даже восторга
-- только -- зримое -- постижение-- мира. Так взирают глаза Богородиц под
церковными сводами, точно ангел, сошедший с золоченых небес в час
Благовещения.
Темнота. Анн Девериа приникает к нагому телу девочки, проникая в тайну
ее ложа, раздувающегося легкими, как облака, покрывалами. Пальцы Анн
скользят по ее невообразимой коже, губы выискивают в потаенных складках
теплый привкус сна. Медленно движется Анн Девериа. Замедленный танец дарует
волю голове, и промежности, и всей плоти. И нет другого такого танца, в
котором закружимся вместе со сном по паркету ночи.
Гаснет последний свет в последнем окне. Лишь безостановочная машина
моря нарушает тишину взрывными накатами ночных волн, далекими воспоминаниями
о сомнамбулических бурях и навеянных снами кораблекрушениях. Ночь в таверне
"Альмайер".
Неподвижная ночь.
Бартльбум проснулся усталым и недовольным. Ночь напролет он торговался
во сне с каким-то итальянским кардиналом на предмет покупки Шартрского
собора, выговорив под конец монастырь в окрестностях Ассизи по баснословной
цене в шестнадцать тысяч крон, а в придачу -- ночь с его кузиной Доротеей и
четвертушку таверны "Альмайер". Сверх всего, торг происходил на утлом
суденышке, угрожающе накренившемся в бурном море; капитаном этой посудины
был некий джентльмен, который выдавал себя за мужа мадам Девериа и
признавался со смехом -- со смехом, -- что ровным счетом ничего не смыслит в
морском деле. Бартльбум проснулся без сил. Его вовсе не удивило, что на
подоконнике сидел прежний мальчик и смотрел на море. Однако Бартльбум слегка
опешил, когда мальчик, не оборачиваясь, произнес:
-- Я бы у этого типа и даром не взял его монастыришко.
Не говоря ни слова, Бартльбум встал с постели, стащил мальчишку с
подоконника, выволок его из комнаты и, крепко держа за руку, пустился вниз
по лестнице.
-- Мадемуазель Дира!
крикнул он, скатываясь по ступенькам на первый этаж, где наконец-то
-- МАДЕМУАЗЕЛЬ ДИРА!
обнаружил искомое, а именно гостиничную стойку -- если так можно
выразиться, -- словом, предстал, удерживая мальчугана железной хваткой,
перед мадемуазель Дирой -- десять лет, ни годом больше, -- и только тут
остановился с грозным видом, лишь отчасти смягченным по-человечески
податливой ночной рубашкой соломенного цвета и уже всерьез опротестованным
сочетанием последней с шерстяным чепцом крупной вязки.
Дира оторвала взгляд от своих счетов. Оба -- Бартльбум и мальчик --
стояли перед ней навытяжку и наперебой тараторили как по заученному.
-- Этот мальчишка читает мои сны.
-- Этот господин разговаривает во сне.
Дира опустила взгляд на свои счета. Она даже не повысила голоса.
-- Исчезните.
Исчезли.
6
Ведь барон Кервол отродясь не видывал моря. Его земли были землею:
полями, лугами, болотами, лесами, холмами, горами. Землею. И камнями. Никак
не морем.
Море было для него мыслью о море. Или источником воображения. И
занимался этот источник где-то в Красном море, раздвоенном Божьей десницей;
приумножаясь думой о всемирном потопе, он терялся на время и вновь
нарождался в пузатом профиле ковчега, тут же сочетаясь с мыслью о китах --
прежде невиданных, но часто рисуемых воображением, -- затем незамутненно
перетекал в дошедшие до него скупые легенды о чудо-рыбах, морских змеях и
подводном царстве, принимая, в крещендо фантастического блеска, суровые
черты его предка -- вставленного в раму и увековеченного в фамильной
галерее, -- который, по преданию, был мореходом и правой рукой Васко да
Гамы, -- его лукавый и коварный взгляд; в нем мысль о море вступала на
зловещий путь, подпрыгивала на бугристых сказаниях о пиратских набегах,
путалась в навязчивой цитате из святого Августина, нарекшего океан жилищем
демонов, пятилась к туманному слову "Фессалия" -- то ли названию затонувшего
корабля, то ли имени няньки, сочинявшей всякие байки про морские сражения,