не растет черемуха и рябина?! Они ж, эти межедомки, из села нарезали, но
в город не вошли, прилепились к нему, потеснили его. Они ж впросак попа-
ли, а что это такое, я уж объяснял. И здесь они тоскуют по отеческому
уголку и тоску выражают посредством русских печек, бань во дворах, чере-
мух, рябин в палисаднике, березок у ворот, свиньями, курами и коровами
во дворе, гусаками на пруду.
Дети этих, умеющих еще трудиться и плодиться, межедомков со временем
подчистую сведут скотину, сделают в избах паровое отопление, поставят
чешский или румынский гарнитуры, заведут магнитофоны и запрыгают вокруг
них.
А дети этих уже деток наденут брезентовые или вельветовые штаны с
иностранными нашлепками на заду и станут, тоскуя о чем-то, петь под
собственный аккомпанемент песни на собственные слова, в которых мелодия
и голос совсем не обязательны...
Но полно, полно, в другое время, в другом месте об этом.
Я показал жене на несколько палисадников, она, обреченно вздохнув,
предложила посидеть на ближней скамье у ворот и успокоиться. Мы присели
на холодную, росой иль инеем увлажненную скамью и молча смотрели на воду
пруда сквозь тополя, до того пообрезанные, что только прутья и росли на
обезглавленных пнях, не отражаясь в воде. И вообще в пруду уже ничего не
отражалось: слабый свет все дальше и выше уходящей, даже вроде поспешно
и радостно улетающей в варево туч и облаков, в небесные бездны луны едва
уже достигал поверхности пруда со все более и более густеющей водой.
Смола уж прямо, не вода, даже сгусток огней какой-то артели или фабри-
чонки на противоположной стороне пруда, ввинчиваясь штопором, не оживлял
эту черную, густую жижу, все в ней увязло. Бледный свет в вышине, в ку-
полах соборов, звонниц был потаен, высок, смешивался с отблесками небес-
ных светил.
В этот таинственный час ночи наше с супругой горе и вообще ничто зем-
ное, бренное их не трогало и не волновало. А нас и подавно не касалась
высота соборов и церквей, соединившихся с тьмою мирского. Бог давно уж
отдалился от нас, а может, и забыл про всех, и про эту сиротскую пару -
тоже: нас много по земле бродит после такой заварухи, Он же один - где
за всеми уследишь.
Я тормошил супругу расспросами практического порядка, а она пыталась
задремать на мокрой скамейке - валилась на мое плечо. Выяснилась еще од-
на подробность: ворота и заплот тети Любиного дома крашены желтой крас-
кой, - и это тоже мало чем могло нам помочь: в России на железной дороге
с царских времен желтой краской крашено большинство построек, начиная от
станционных сортиров и кончая бабушкиным коромыслом, не говоря уж о бар-
жах, пароходах.
- Давно?
- Что - давно?
- Давно крашены тети Любины ворота, забор и палисадник? Да не спи ты,
не спи, т-твою... - начал я снова заводиться.
- Когда я в сорок втором заезжала, краска уже выгорела...
"Э-эх, любови военных дорог, кружения голов и кровей - совсем недав-
но, оказывается, в сорок втором, была тут, мандаплясина, и все перезабы-
ла!" И я язвительно еще поинтересовался, хлопая себя по заду:
- И скамейка небось есть?
- Есть! Есть! - откликнулась жена, зевая, и чтоб она не раскисла сов-
сем, я ее взнял за лямки рюкзака с отогретой скамейки - еще разоспится.
Мы побрели дальше. Редкие собачонки, с начала нашего пути подававшие
голоса из-за ворот и дворов, вовсе унялись, видно, привыкли к нашим нег-
ромким шагам и сдвоенным запахам. Переворачивая слова жены протопопа на
самого протопопа Аввакума, спросить бы мне: "Доколе сие будет, супружни-
ца моя?.." И она бы мне ответствовала: "До смерти, Петрович, до смер-
ти..." И я бы вздохнул: "Ну што? Ино поплелись..." Да ничего я тогда про
протопопа слыхом не слыхал и не читал - запрещено было читать поповское.
Однако ж начал я ободряться вяло зашевелившейся в башке мыслью: за-
горские миряне покупали, а скорей всего воровали краску с той же самой
фабрики, что светилась на другом берегу пруда, в основном зеленую и су-
риковую. Фабричонка работала на железную дорогу, когда-то успела сооб-
щить мне супружница, и сообщение это не сразу, но все же пало на душу
бывшего железнодорожника, родственно в памяти держащего все, что касает-
ся желдордел. Мысль моя заработала обрадованно, во всю мощь.
"Так-так-так!.. Та-ак-с!" Не давая радости разойтись, оглушить меня,
разорвать грудь на части, я даже хихикнул и потер руки.
- Ты что? - испуганно спросила спутница, очнувшись.
- А ништо! Вон тот тети Любин дом! - остановившись перед воротами, я
осветил их зажигалкой и убедился, что все тут крашено желтой краской,
правда оставшейся больше уж только по щелям и желобам.
- Как ты узнал? Откуда?
- Стучи! Стучи, говорю! - повелительно приказал я, упиваясь могущест-
вом своего мужицкого поведения и железнодорожного наития. - Ты думаешь,
я зря на родине колдуном зовусь? Ты думаешь, приобрела себе в мужья
Ваньку с трудоднями?! Эта голова, - приподняв пилотку, я звонко постучал
по ней, - способна только военный убор носить?!
Супруга обшарила, ощупала ворота, потрогала щеколду, поднявшись на
цыпочки, заглянула в палисадник, на закрытые ставнями окна, велела выс-
ветить зажигалкой номер и, упав на скамейку, суеверно обмерла:
- Ой, я думала, ты дурачишься, когда говоришь о колдуне! Это и в са-
мом деле тети Любин дом! - в полном уж потрясении заключила она.
- На загорские соборы перекрестись, хоть и коммунистка, и стучи, сту-
чи давай
- убедишься, что есть еще люди, способные творить чудеса! Изредка, но
попадаются... Вот и тебе в мужья угодил не человек, а клад... с гов-
ном...
Я еще чего-то травил. Супруга моя, сперва робко, затем сильнее, нас-
тойчивее, стучала в ворота, и со двора не откликнулась собака, которая,
ожидал я, поможет разбудить хозяев.
В кухонном окне, запертом ставней, вспыхнул свет, выплеснулся сквозь
щели старой ставни, вырвал кипу цветов или бурьяна из темноты под окном.
Спустя время прогремел запор, приоткрылась дверь, сонный женский голос
спросил, кого это черт носит в такой, уже совсем Божий, час.
- Ой, правда тетя Люба! - прошептала моя спутница, все еще не до кон-
ца поверившая в мое колдовство. - Тетя Люба! Тетя Люба! - звонко закри-
чала она, чтоб только ее услышали, не ушли чтоб. - Тетя Люба! Это я, Ми-
ля! С фронта еду, тетя Люба!..
"Какая еще Миля?!" - промелькнуло в моем перетруженном сознании, но
удивляться уже было некогда. Сразу ударившись в голос, тетя Люба запри-
читала, хлопая галошами, прытко и грузно поспешила к воротам.
- Милечка! Девочка ты моя! Да голубонька ты сизая! Да крошечка ты моя
ненаглядная! - возясь с запорами, которых ох как много оказалось по ту
сторону ворот, все причитала тетя Люба, между делом разика два матюкну-
лась, и я почувствовал, как в груди моей потеплело: родственная душа
встречала нас.
Уронив с белой рубашки шаленку, крупная женщина сгребла гостью в бе-
ремя и куда-то ее дела, в грудях, в распущенных волосах, в рубахе иль
юбке исчезла моя жена. Долго они целовались, плакали, наконец тетя Люба
бережно выпустила гостью из объятий и спросила, указывая на меня:
- Это кто?
- Да муж! Муж мой! - отыскивая в потемках оброненную шапку, все еще
шмыгая носом, обмоченным слезами, отозвалась жена.
- А-а, му-уж! Как зовут-то?.. Хорошо зовут. Ну, пойдемте в избу, пой-
демте в дом! - И, приостановившись во дворе, в острой полосе света, при-
ложила палец к губам: - Т-с-с-с! Токо тихо. Вася вернулся с войны, да
таким барином!..
Спаси Бог! Ну, потом, потом... А тети-то твоей ведь нету, - опять
запричитала, но уже приглушенно и натужно, тетя Люба.
- Она что, в поездке?
- Кабы в поездке! В больнице она, дура набитая! Я одна тут верчусь.
Ногу ведь она поломала!
- Как?
- А вот так! - впуская нас в дом и еще раз приложив к губам палец,
продолжала рассказывать тетя Люба. - Ей ведь не сидится, не лежится и
сон ее не берет!.. Пошла мыть вагон. Ну, свой бы вымыла - и насрать, так
нет ведь, она и на другие полезла, советску железну дорогу из прорыва
выручать!.. Ну и оскользнулась. Нога и хрясь... Чё нам, бабам старым? Ум
короток, кость сахарна... О-ой, ребятушки! О-ой, мои милень-ки-ы-ы! А
устали-то!..
Устали-то!.. А вид-то у вас... - совсем уж шепотом продолжала она. -
Вот вы с войны, с битвы самой, с пекла, и вон какие страдальцы!..
Мой-то, мой-то, - кивнула она на плотно прикрытые двери в горницу, - с
плену возвернулся - и барин барином! Сытый, важный, с пре-этэнзиями! Ну,
да завтра сами увидите.
Есть-то будете? Нет. Да какая вам еда? Умойтесь, да и туда, к тетке,
в ее комнатку. Да простыня-то с постели сымите. Уж в бане помоетесь,
тогда...
Тряпицу нате вот. Знала бы она да ведала, голубушка моя, кто к нам
приехал, да на одной ноге, на одной бы ноженьке прискакала-приползла...
А вот дурой была, дурой и осталась! Все государство хочет обработать,
всех обмыть, обшить, спасти и отмолить... Она ведь, что ты думашь?! В
больнице угомонилась, думашь? Лежит, думашь? Как люди лежат, лечится?..
Как бы не так!
Супруга моя помаленьку, полегоньку оттерла меня плечиком в узенькую,
всю цветами уставленную, половиками устеленную, чистенькую, уютненькую
комнатку с небольшим иконостасом в переднем углу и синеной горящей лам-
падкой под каким-то угодником. Сама, вся расслабившаяся, с отекшим ли-
цом, по-женски мудрым, спокойная, погладила меня по голове, поцеловала в
лоб, как дитятю, и пошла к тете Любе, такой типичной подмосковной жи-
тельнице, телом дебелой, голосом крепкой, в себе уверенной, на базаре
промашки и пощады не знающей. И в это же время тетя Люба, жалостливая,
на слезу и плач падкая, Бога, но больше молодых, красиво поющих богослу-
жителей обожала, все про всех в Загорске, в особенности по левую сторону
пруда живущих, знала, хозяйство крепкое вела прямиком к коммунизму, от
него и жила, немалую копейку, даже и золотишко какое-никакое подкопила.
Скоро узнаю я все это, а пока уяснил, что спутнице моей от тети Любы
не так-то просто отделаться. Отодвинулся к стене, освобождая узенькое
место на неширокой кровати вечной бобылки, и еще успел порадоваться, что
вот и про бабу не забыл, женатиком начинаю себя чувствовать. А у женати-
ков как дело поставлено: все пополам, и прежде всего ложе. Супружеское.
Проснулся я ополудни. Жены моей рядом со мной уже не было. Но подушка
вторая смята, значит, и ей удалось поспать сколько-то. Заслышав, что я
шевелюсь в комнатке, бренчу пряжкой ремня, тетя Люба завела так, чтобы
мне было слышно:
- Н-ну, Миленька, муженька ты оторвала-а-а! Во-о, ведьмедь так
ведьмедь сибирский! Как зале-ог в берло-огу-у...
- Доброе утро! - глупо и просветленно улыбаясь со сна, ступил я в
столовую и поскорее в коридор, шинель на плечи - и до ветру.
- Како тебе утро?! Како тебе утро?! - кричала вслед тетя Люба.
Но я уже мчался по двору, затем огородом, не разбирая дороги, треща
малинником, оминая бурьян, едва в благополучии достиг нужного места.
Доспелся.
Бани у тети Любы не было - как и многие пригородные жильцы, она
пользовалась общественными коммунальными услугами. Нагрев в баке воды,
мы с женою вымыли головы и даже ополоснулись в стиральном корыте, перео-
делись в чистое белье.
Так, видать, были мы увозюканы в дороге и грязны, что тетя Люба
всплеснула руками:
- Ой, какие вы еще молодехонькие!..
Супруга моя постирала галифе и гимнастерку, отчистила шинель канадс-
кого происхождения. Мне при демобилизации выдали бушлат, ребятам - эти
вот шинели из заморского сукна, серебристо-небесного цвета. Данила ска-
зал, что ехать ему в деревню, на мороз и ветер, к скоту, к назьму, к
дровам и печам, бушлат
- одежина самая подходящая, и, повертев перед зеркалом не рубленную
даже, чурбаком отпиленную от лиственного комля фигуру, бросил шинель