обладают огромною мощью и обширною сферой действия. Это
состояние, которое было б правильно назвать инфрафизическим
прорывом психики, крайне мучительно и по большей части насыщено
чувством своеобразного ужаса. Но, как и в остальных случаях, за
этим состоянием тоже следуют стадии созерцания и осмысления.
Мои книги, написанные или пишущиеся в чисто поэтическом
плане, зиждутся на личном опыте метаисторического познания.
Концепция, являющаяся каркасом этих книг, выведена целиком из
этого опыта. Откуда я взял эти образы? кто и как внушил мне эти
идеи? как право имею я говорить с такой уверенностью? могу ли я
дать какие-нибудь гарантии в подлинности свое опыта? - Теперь,
здесь, в одной из вступительных частей книги "Роза Мира", я
отвечаю на эти вопросы, как могу. В автобиографической
конкретизации нет ничего для меня привлекательного, я стараюсь
ее свести к минимуму. Но в этот минимум входит, конечно,
краткий отчет о том, где, когда и при каких обстоятельствах
были пережиты мной часы метаисторического озарения.
Первое событие этого рода, сыгравшее в развит моего
внутреннего мира огромную, во многом даже определяющую роль,
произошло в августе 1921 года, когда мне еще не исполнилось
пятнадцати лет. Это случилось в Москве, на исходе дня, когда я,
очень полюбивший к тому времени бесцельно бродить по улицам и
беспредметно мечтать, остановился у парапета в одном из
скверов, окружавших Храм Христа Спасителя и приподнятых над
набережной. Московские старожилы еще помнят, какой чудесный вид
открывался оттуда на реку, Кремль и Замоскворечье с его
десятками колоколен и разноцветных куполов. Был, очевидно, уже
седьмой час, и в церквах звонили к вечерне... - Событие, о
котором я заговорил, открыло передо мной или, вернее, надо мной
такой бушующий, ослепляющий, непостижимый мир, охватывавший
историческую действительность России в странном единстве с
чем-то неизмеримо большим над ней, что много лет я внутренне
питался образами и идеями, постепенно наплывавшими оттуда в
круг сознания. Разум очень долго не мог справиться с ними,
пробуя создавать новые и новые конструкции, которые должны были
сгармонизировать противоречивость этих идей и истолковать эти
образы. Процесс слишком быстро вступил в стадию осмысления,
почти миновав промежуточную стадию созерцания. Конструкции
оказались ошибочными, разум не мог стать вровень со
вторгавшимися в него идеями, и потребовалось свыше трех
десятилетий, насыщенных дополняющим и углубляющим опытом, чтобы
пучина приоткрывшегося в ранней юности была правильно понята и
объяснена.
Второе событие этого порядка я пережил весной 1928 года в
церкви Покрова-в-Левшине, впервые оставшись после пасхальной
заутрени на раннюю обедню: эта служба, начинающаяся около двух
часов ночи, ознаменовывается, как известно, чтением -
единственный раз в году - первой главы Евангелия от Иоанна: "В
начале бе Слово". Евангелие возглашается всеми участвующими в
службе священниками и дьяконами с разных концов церкви,
поочередно, стих за стихом, на разных языках - живых и мертвых.
Эта ранняя обедня - одна из вершин православного - вообще
христианского - вообще мирового богослужения. Если
предшествующую ей заутреню можно сравнить с восходом солнца, то
эта обедня - настоящий духовный полдень, полнота света и
всемирной радости. Внутреннее событие, о котором я говорю, было
и по содержанию своему, и по тону совсем иным, чем первое:
гораздо более широкое, связанное как бы с панорамой всего
человечества и с переживанием Всемирной истории как единого
мистического потока, оно, сквозь торжественные движения и звуки
совершавшейся передо мной службы, дало мне ощутить тот вышний
край, тот небесный мир, в котором вся наша планета предстает
великим Храмом и где непрерывно совершается в невообразимом
великолепии вечное богослужение просветленного человечества.
В феврале 1932 года, в период моей кратковременной службы
на одном из московских заводов, я захворал и ночью, в жару,
приобрел некоторый опыт, в котором, конечно, большинство не
усмотрит ничего, кроме бреда, но для меня - ужасающий по своему
содержанию и безусловный по своей убедительности. Существо,
которого касался этот опыт, я обозначал в своих книгах и
обозначаю здесь выражением "третий уицраор". Странное, совсем
не русское слово "уицраор" не выдумано мною, а вторглось в
сознание тогда же. Очень упрощенно смысл этого исполинского
существа, схожего, пожалуй, с чудищами морских глубин, но
несравненно превосходящего их размерами, я бы определил как
демона великодержавной государственности. Эта ночь оставалась
долгое время одним из самых мучительных переживаний, знакомых
мне по личному опыту. Думаю, что если принять к употреблению
термин "инфрафизические прорывы психики", то к этому
переживанию он будет вполне применим.
В ноябре 1933 года я случайно - именно совершенно случайно
- зашел в одну церковку во Власьевском переулке. Там застал я
акафист преподобному Серафиму Саровскому. Едва я открыл входную
дверь, прямо в душу мне хлынула теплая волна нисходящего
хорового напева. Мною овладело состояние, о котором мне
чрезвычайно трудно говорить, да еще в таком протокольном стиле.
Непреодолимая сила заставила меня стать на колени, хотя
участвовать в коленопреклонениях я раньше не любил: душевная
незрелость побуждала меня раньше подозревать, что в этом
движении заключено нечто рабское. Но теперь коленопреклонения
оказалось недостаточно. И когда мои руки легли на ветхий,
тысячами ног истоптанный коврик, распахнулась какая-то тайная
дверь души, и слезы ни с чем не сравнимого блаженного восторга
хлынули неудержимо. И, по правде сказать, мне не очень важно,
как знатоки всякого рода экстазов и восхищении назовут и в
какой разряд отнесут происшедшее вслед за этим. Содержанием же
этих минут был подъем в Небесную Россию, переживание Синклита
ее просветленных, нездешняя теплота духовных потоков, льющихся
из того средоточия, которое справедливо и точно именовать
Небесным Кремлем. Великий дух, когда-то прошедший по нашей
земле в облике Серафима Саровского, а теперь - один из ярчайших
светильников Русского Синклита, приблизился и склонился ко мне,
укрыв меня, словно эпитрахилью, шатром струящихся лучей света и
ласкового тепла. - В продолжение почти целого года, пока эту
церковь не закрыли, я ходил каждый понедельник к акафистам
преподобному Серафиму и - удивительно! - переживал это
состояние каждый раз, снова и снова, с неослабевающей силой.
В начале 1943 года я участвовал в переходе 196-й
стрелковой дивизии по льду Ладожского озера и, после
двухдневного пути через Карельский перешеек, вошел поздно
вечером в осажденный Ленинград. Во время пути по безлюдному,
темному городу к месту дислокации мною было пережито состояние,
отчасти напоминавшее то давнишнее, юношеское, у храма
Спасителя, по своему содержанию, но окрашенное совсем не так:
как бы ворвавшись сквозь специфическую обстановку фронтовой
ночи, сперва просвечивая сквозь нее, а потом поглотив ее в
себе, оно было окрашено сурово и сумрачно. Внутри него темнело
и сверкало противостояние непримиримейших начал, а их
ошеломляющие масштабы и зиявшая за одним из них великая
демоническая сущность внушали трепет ужаса. Я увидел третьего
уицраора яснее, чем когда-либо до того, - и только веющее
блистание от приближавшегося его врага - нашей надежды, нашей
радости, нашего защитника, великого духа-народоводителя нашей
родины - уберегло мой разум от непоправимого надлома'.
_________ ' Это переживание я попытался выразить в поэме
"Ленинградский апокалипсис", но закономерности искусства
потребовали как бы рассучить на отдельные нити ткань этого
переживания. Противостоявшие друг другу образы, явившиеся
одновременно, пришлось изобразить во временной
последовательности, а в общую картину внести ряд элементов,
которые хотя этому переживанию и не противоречат, но в
действительности в нем отсутствовали. К числу таких
производительных привнесений относится падение бомбы в
Инженерный замок (при падении этой бомбы я не присутствовал). а
также контузия героя поэмы.
____________________________________
Наконец, нечто схожее, но уже полностью свободное от
метафизического ужаса, было мною пережито в сентябре 1949 года
во Владимире, опять-таки ночью, в маленькой тюремной камере,
когда мои единственный товарищ спал, и несколько раз позднее, в
1950-53 годах, тоже по ночам, в общей тюремной камере. Для
"Розы Мира" недостаточно было опыта, приобретенного на таком
пути познания. Но самое движение по этому пути привело меня к
тому, что порою я оказывался способным сознательно воспринять
воздействие некоторых Провиденциальных сил, и часы этих
духовных встреч сделались более совершенной формой
метаисторического познания, чем та, которая мною только что
описана.
Сравнительно часто и многими изведан выход эфирного тела
из физического вместилища, когда это последнее покоится в
глубоком сне, и странствие по иным слоям планетарного космоса.
Но, возвращаясь к дневному сознанию, путник не сохраняет о
виденном никаких отчетливых воспоминаний. Хранятся они только в
глубинной памяти, наглухо отделенной от сознания у огромного
большинства. Глубинная память (анатомически ее центр помещается
в мозгу) - это хранилище воспоминании о предсуществовании души,
а также о ее трансфизических странствиях, подобных
описываемому. Психологический климат некоторых культур и
многовековая религиозно-физиологическая практика, направленная
в эту сторону, как, например, в Индии и странах буддизма,
способствовали тому, что преграда между глубинной памятью и
сознанием ослабела. Если отрешиться от дешевого скепсиса,
нельзя не обратить внимание на то, что именно в этих странах
часто можно услышать, даже от совсем простых людей, утверждения
о том, что область предсуществования не является для их
сознания закрытой совершенно. В Европе, воспитывавшейся сперва
на христианстве, оставлявшем эту проблему в стороне, а потом на
безрелигиознои науке, ослаблению преграды между глубинной
памятью и сознанием не способствовало ничто, кроме
индивидуальных усилий редких единиц.
Я должен сказать совершенно прямо, что лично мною не было
проявлено даже и этих усилий, по той простой причине, что я не
знал, как к этому подойти, а руководителей у меня не было. Но
было зато нечто иное, чем я обязан, вероятно, усилиям невидимых
осуществителей Провиденциальной воли, а именно - некоторая
приоткрытость, как бы на узенькую щелку, двери между глубинной
памятью и сознанием. Сколь бы неубедительно ни прозвучало это
для подавляющего большинства, но я не намерен скрывать того
факта, что слабые, отрывочные, но для меня неоспоримо
достоверные проблески из глубинной памяти сказывались в моей
жизни с детских лет, усилились в молодости и, наконец, на сорок
седьмом году жизни стали озарять дни моего существования новым
светом. Это не значит, будто бы совершилось полное раскрытие
органа глубинной памяти, - до этого еще далеко, но
значительность образов, оттуда подающихся, стала для меня столь
осязательно ясна, а образы эти временами столь отчетливы, что
качественное, принципиальное отличие их от обычных
воспоминаний, а также от работы воображения становится