будто припоминает), что при подобных отцовских восторгах
на лице матери пробегало беспокойство, сменявшееся
улыбкой, как будто речи отца радовали ее, но и оживляли
подавляемую тревогу. Роберт в своем сознании постоянно
обдумывал тон отцовской фразы и всякий раз ему казалось,
что слова отца не носили характера констатации и что по
сути это было противительное высказывание со смыслом:
"Ты! Ты, а не кто иной! наш перворожденный и
полноправный отпрыск".
Не кто иной или не некий Иной? В письмах Роберта
фигура Иного появляется постоянно, он просто одержим
этой идеей, и зародилась она в ту пору, когда он вообразил
себе (известно, как работает воображение у ребенка,
который растет среди башен с нетопырями, среди
виноградников, ящериц и коней, воспитывается с
крестьянскими недорослями и питает свой ум то
бабушкиными сказками, то учением кармелита), вообразил
существование непризнанного брата, вероятно
дурнонравного, раз отец от него отказался. Сперва Роберт
был слишком мал, а впоследствии чересчур стыдлив, чтобы
спрашивать, по какой из линий тот ему приходится братом
- по отцу или по матери (и так и этак на одного из
родителей падала тень традиционного и непростительного
прегрешения). В любом случае брат существовал, и по
какой-то, возможно даже сверхъестественной, вине он был
отринут и отвергнут, и разумеется, не мог не ненавидеть его,
Роберта, балованного в доме.
Призрак этого противного брата (с которым тем не менее
он хотел бы свидеться, полюбить его и ему полюбиться)
тревожил его в детстве ночами, а постарше, подростком, он
перелистывал в библиотеке старинные томы, ища
запрятанного портрета ли, церковной ли записи, какого-то
знака. Он кружил по чердакам, копался в сундуках с
дедовской одеждой, рассматривал зеленые от окислов
медали, мавританские клинки, теребил вопрошающими
пальцами распашонки тонкой бязи, безусловно надеванные
новорожденным, но неясно - годы или столетия назад.
Как-то постепенно этому утраченному брату было
присвоено собственное имя, Феррант, и ему стали
приписываться мелкие проступки, в которых облыжно
обвиняли Роберта, а именно хищение пирожного или отпуск
цепной собаки со сворки. Феррант, полномочием своего
небытия, действовал за спиной Роберта, а Роберт
прикрывался Феррантом. Постепенно привычка виноватить
несуществующего брата в том, чего Роберт не совершал,
перешла в порок приписывать ему и те грехи, которые
Роберт на самом деле содеял и в которых раскаивался.
Не то чтобы Роберт лгал людям; принимая бессловесно, с
комом в горле, наказание за собственные проступки, он
убеждал себя в невиновности и что он жертва
злоупотребления.
Однажды, например, Роберт, опробуя новый топор,
незадолго до того полученный от мастера, а по существу в
отместку за какую-то несправедливость, которую с ним
сотворили, смахнул фруктовое деревце, выращенное отцом
на развод. Осознав, какое глупое лиходейство теперь на его
совести, Роберт стал предчувствовать мучительные
последствия, наименьшим из каковых была продажа в
рабство туркам, с тем чтобы они продержали его остаток
жизни гребцом на галерах, от чего он решил спасаться
бегством и пристать к горным бандитам. Ища оправдания
свершенному, он довольно скоро уверил себя, что изувечил
саженец не он, а Феррант.
Однако отец, увидев убыток, велел сойтись всем
мальчишкам в имении и заявил, что во избежание
неукротимого его гнева, провинившемуся предлагается
сознаться. Роберт ощутил порыв жалости и великодушия:
если бы он выдал Ферранта, тот, бедолага, был бы заново
отвергнут. В сущности говоря, он и вредничал только из-за
своего одинокого сиротства, видя, как соперник купается в
ласках матери с отцом... Роберт выступил из ряда и,
содрогаясь от ужаса и гордости, сказал, что не желает,
чтобы кого-либо наказывали взамен его. Эта речь, хотя и не
была признанием, воспринялась как таковое. Отец,
закручивая ус и поглядывая на мать, свирепо прочищая
глотку, ответствовал на это, что хотя вина и была
тяжчайшей и кара неотвратима, но все же невозможно не
оценить, как юный синьор де ла Грив с честью следует
семейному заводу, и значит, не изменит чести и в будущем,
хотя пока что ему только восемь лет. Затем подвел итоги:
Роберт не будет взят в августовскую поездку к кузенам Сан-
Сальваторе. Хотя приговор и не сильно радовал (в имении
Сан-Сальваторе один винодел, Квирин, учил Роберта
залезать на фиговое дерево огромного размера), все же он
был значительно мягче, нежели султановы галеры.
На наш взгляд, история эта проста. Родителю приятно,
что его отпрыск не лжив; с неприкрытым удовлетворением
он взглядывает на мать и избирает несуровое наказание, раз
уж наказание было обещано. Однако Роберт обдумывал и
обсасывал этот случай очень долго и пришел к выводу, что
его мать и отец несомненно почувствовали, что виновник -
это Феррант, восхитились братской самоотверженностью их
перворожденного сына и порадовались, что в очередной раз
обошлось без обнародования семейного греха.
Может, мы вышиваем сюжет по ничтожным обрывкам
канвы; но присутствие отсутствующего брата будет иметь
определяющее значение для нашей повести. Во взрослом
Роберте - по крайней мере в Роберте того сложнейшего,
путаного периода, когда мы наблюдаем его на "Дафне" -
отзывается полудетская игра самого с собой.
Но я чуть не утратил нить. Мы еще не уяснили, как
Роберт оказался в осаждавшемся Казале. Думаю,
правильнее всего будет пустить на свободу фантазию и
вообразить, как разворачивались дела.
В имение Грив новости доходили не слишком-то спешно,
но за последние два года как-то узналось, что открытый
вопрос мантуанского наследства принес немало огорчений
герцогству Монферрато, и что-то вроде полуосады уже
происходило там. Коротко говоря - историю эту
рассказывали и другие, хотя даже еще отрывочнее, чем я, -
в декабре 1627 года скончался герцог Викентий II
Мантуанский, и у одра этого шелопута, не умевшего делать
детей, разыгрался балет четырех претендентов, а также их
агентов и покровителей. Победителем оказался маркиз Сен-
Шармон, он убедил Викентия, что наследником должен
быть назначен один кузен по французской линии. Карл
Гонзага, герцог Невер. Старый Викентий, между охами и
вздохами, женил или позволил жениться в страшной спешке
этому Неверу на своей племяннице Марии Гонзага и
испустил дух, оставляя племяннице область.
Этот Невер был француз, а герцогство, что ему отходило,
включало в себя среди прочего Монферратский маркизат;
столицей маркизата был город Казале, самая серьезная
крепость Северной Италии. Будучи расположен между
миланскими (то есть испанскими) владениями и землями
Савойя, Монферрато давал возможность контролировать
всю область верхнего течения По, все пути через Альпы к
югу, сообщение между Миланом и Генуей, и вообще
представлял собой одну из двух буферных территорий
между Францией и Испанией. Ни одна из двух больших
держав не доверяла второй буферной территории,
герцогству Савойя, поскольку Карл Иммануил I Савойский
постоянно вел игру, которую только из большой
вежливости можно называть двойной. Переход Монферрато
к Неверам практически означал бы переход этих земель к
Ришелье. Естественно, Испания предпочитала, чтобы
Монферрато оказался у любого другого хозяина, скажем у
герцога Гвасталльского. Не будем уж говорить, что кое-
какие права на наследование имелись у Савойского герцога.
Но так как все же завещание существовало, и указывался в
нем Невер, всем прочим претендентам оставалось только
уповать на то, что Священный и Римский Германский
Император, чьим вассалом формально являлся Мантуанский
герцог, не ратифицирует это наследование.
Испанцы, однако, проявили нетерпеливость и, не
дожидаясь, пока император решится наконец высказать свое
мнение, начали осаждать Казале: первая осада была
проведена Гонсало де Кордова, а теперь, во второй раз,
город обступила основательная армия испанских и
имперских сил под командованием Спинолы. Французский
гарнизон готовился оказать сопротивление в ожидании
помощней французской армии, а она, занятая на северном
фронте, один Бог знал, успевала ли подойти.
Примерно на такой стадии находились дела в середине
апреля, когда старый Поццо выстроил на площадке
напротив замка самых молодых из дворового люда и самых
поворотливых крестьян своей деревни, роздал им снаряды,
имевшиеся в оружейне, вызвал туда же Роберта и произнес
следующую речь, заготовленную за ночь: "Слушайте, вот
что я говорю. Наша с вами округа спокон века платила
монферратскому маркизу, монферратцы уже давно заодно с
герцогом Мантуанским, а этот герцог теперь господин
Невер. Кто будет врать, что Невер не мантуанец и не
монферратец, тому я лично дам кулаком в рожу, потому что
вы бессмысленные твари и об этом рассуждать рылом не
вышли. За вас думать буду я, так как я хозяин и хотя бы
понимаю дело чести. Но поскольку вы эту честь в гробу
видали, могу вам обещать попросту, что если имперцы
займут Казале, они вас пряниками не накормят, с
виноградниками сотворят аллилуйю, а уж с вашими женами,
лучше не думать. Так что вперед на защиту Казале. Я
никого не принуждаю. Если есть среди вас ничтожные
прохвосты, кто со мною не согласен, пусть скажет сразу и я
его вздерну на том дубу". Никто из присутствовавших на
митинге, разумеется, не мог быть знаком с офортами Калло,
где повешенные гроздьями свисают с мощных дубовых
веток, но речь, по-видимому, проняла всех: они
повскидывали на плеча мушкеты, пики, жерди с
привязанньми наверху серпами и закричали: виват Казале,
гибель имперцам, мы победим.
"Сын мой, - сказал Поццо Роберту, когда они
спускались с холма в долину, а немногочисленное войско
сопровождало их сам-пеш, - этот Невер не стоит волоска
из моего зада, а Викентий, когда удумал передать ему это
герцогство, уже ослабел, видать, не только на передок, но и
на голову, хотя на голову он не был силен и в хорошее
время. Но теперь, что отдано, отдано Неверу, а не этому
козлу из Гвасталлы. Наш род вассал законного хозяина
Монферрато еще с Адама и Евы. И потому мы встанем за
Монферрато и если надо, за Монферрато поляжем, потому
что, как Бог свят, не годится, что пока все ладно, то друзья
до гроба, а когда кругом дерьмо, то будь здоров. Но лучше
все-таки не дать себя укокать, потому зри в оба".
Переброска наших волонтеров от границы
алессандрийской земли до крепости Казале была одной из
самых долгих, какие может припомнить история. Старый
Поццо разработал стратагему в некотором смысле
безукоризненную. "Знаем мы испанцев, - сказал он. - Они
не любят утруждаться. На Казале они пойдут долиной,
югом, потому что с повозками, пушками и с барахлом
удобнее идти по ровному. Значит, мы сразу после
Мирабелло двинем на запад и будем пробираться холмами,
потратим на день-два больше, но дойдем без приключений и
к тому же скорее, чем они".
К сожалению, у Спинолы имелись гораздо более
затейливые соображения насчет того, как подготавливается
осада, и притом что на юго-востоке от Казале он приступил
к оккупации Валенцы и Оччимиано, за несколько недель до
того были переброшены к западу от города отряды герцога
Лермы, Октавия Сфорца и графа Гембургского, около семи
тысяч воинов, и было решено разом захватить крепости
Розиньяно, Понтестура и Святого Георгия, с тем чтобы
перекрыть возможную подмогу со стороны французской
армии; при этом разворачивался на марше, форсируя реку
По, и обхватывал клещами город с севера губернатор
Алессандрии, дон Иеронимо Аугустин, и с ним пять тысяч
человек. Все эти силы были сосредоточены на той
траектории, которую Поццо так благостно считал
совершенно пустынной. И своротить с этой дороги, после
того как наш полководец узнал от местных поселян
реальную обстановку, уже не представлялось возможным,
потому что на востоке имперцев было по крайней мере
столько же, сколько на западе.
Поццо сказал по-простому: "Все остается в силе. Я знаю
округу лучше их; прошмыгнем между ногами, как суслики".
Это означало, что пируэтов и поворотов предстояло