Шурочка стояла над кастрюлей с супом и выжидала, когда на его поверх-
ность всплывет серая пена, чтобы тут же ее выловить и выбросить.
У Шурочки был тот тип внешности, которому идет возраст. Сейчас она
была молода, а потому незначительна.
У Шурочки был муж-аспирант и сын - младший школьник. Все они жили в
одной шестнадцатиметровой комнате и существовали посменно: когда отец
писал диссертацию, мальчик носился по коридору, как дикий зверь в прери-
ях. А когда он делал уроки, отец, в свою очередь, выходил в коридор, са-
дился на сундуке возле телефона и просматривал периодику.
Я поздоровался с Шурочкой и рассказал ей свой сон.
- А отец тебя обнимал? - спросила она.
- Не помню. А какое это имеет значение?
Шурочка попробовала свой суп и некоторое время бессмысленно глядела в
сторону, определяя, чего в нем не хватает.
Зазвонил телефон.
- Ну? - спросил Вячик.
- Что "ну"?
- Звонил?
- Нет.
- Понятно, - догадался Вячик.
Я деликатно промолчал.
- Она еще хуже, чем ты о ней думаешь, - сказал Вячик. - Ты даже
представить себе не можешь, что это за человек. Она успокоится только
тогда, когда втопчет меня в землю... Ну ладно. Извини. Я сам позвоню.
- И ты не звони, - попросил я.
- Почему?
- Ты себе цены не знаешь. Ты делаешь счастливее все человечество.
- Да, - согласился Вячик. - Но меня может сделать счастливым только
она одна.
- Ну ладно, - сказал я после молчания. - Как там про крылья?
- "Ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь. Он на
все согласен. Только вернись", - проговорил Вячик несокращенный вариант.
Я положил трубку и набрал номер Гали.
Там долго не снимали. Наверное, Галя стояла подбоченясь над трезвоня-
щим телефоном и хихикала. Потом сняла трубку и произнесла с иностранным
акцентом:
- Хелло...у, - и при этом, должно быть, высокомерно посмотрела на се-
бя в зеркало.
- Вот бросит он тебя, куда денешься? - спросил я.
- А кто это? - без иностранного акцента спросила Галя.
- Спрашиваю я. Куда ты денешься, если Вячек действительно тебя бро-
сит?
Галя оробела. Наверное, ей показалось, что звонит кто-то важный из
канцелярии Высшей Справедливости.
- Куда все, туда и я, - ответила Галя.
- Все работают. А ты работать не любишь.
- Я буду петь.
- Петь ты не умеешь.
Гале действительно все равно, что петь и как петь: сидя, лежа или
стоя на руках вниз головой.
Галя молчала, должно быть, раздумывала.
- Но я больше не могу, - сказала она упавшим голосом.
- Можешь.
Я положил трубку и пошел досматривать свой сон.
За Галю и Вячика я был спокоен: сейчас они помирятся, потом опять
поссорятся.
Я лег и закрыл глаза. Вернее, я лежал с открытыми глазами под опущен-
ными веками.
Сейчас начало десятого. Мика сидит у себя в лаборатории, смотрит,
прищурившись, в микроскоп и жалеет себя.
Я позвоню ей, она снимет трубку и отзовется слабым, будто исплаканным
голосом.
- Ты чего? - спрошу я.
- Я не спала, - скажет Мика и замолчит молчанием, исполненным досто-
инства.
- И напрасно, - скажу я. - Ночью надо спать.
Мы ходим вокруг до около, чтобы не говорить о главном. А главное в
том, что мы не женимся.
А не женимся мы потому, что я не могу никому принадлежать дольше чем
полтора часа в сутки. Когда истекают эти полтора часа, во мне развивает-
ся что-то вроде мании нетерпения. Мне хочется вскочить и бежать, как в
атаку.
Мика - единственный человек, который меня не утомляет, потому что в
ней идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Я могу быть с ней три и
даже четыре часа. Но ей нужны двадцать четыре часа, и ни секунды меньше.
Она постоянно поругивает Вячика и как бы оттягивает меня от него, пос-
кольку Вячик - мой друг. Она хочет, чтобы я принадлежал ей весь. И сей-
час, сидя у себя в лаборатории, она бы разглядывала в микроскоп мой во-
лос - каков он на срез: круглый или продолговатый...
- Вас к телефону, - позвала Шурочка.
Я знал, что это Мика. Когда я о ней думал, она это слышала, поскольку
мысль материальна.
- Ты билет взял? - спросила Мика.
Она имела в виду билет на самолет. Самолет должен был переместить мое
тело из Москвы на юг. Из весны в лето.
- Взял, - сказал я.
Мика молчала.
С одной стороны, она беспокоилась о моем здоровье и хотела, чтобы я
отдохнул, чтобы дольше был живым и дольше любил ее. С другой стороны, я
уезжал и оставлял ее без себя на двадцать четыре дня, и целых двадцать
четыре дня ее жизнь не имела никакого смысла и была ей в тягость.
Когда я уезжал на гастроли или в отпуск, Мика погружалась в стоячую
глубину времени и существовала, как утопленница. Даже хуже, потому что
утопленники ничего не чувствуют, а она страдала.
Мика любила меня из года в год, - изо дня в день с неослабевающей си-
лой, будто внутри у нее был мотор, вечный двигатель, перпетуум-мобиле, и
с ним ничего не происходило.
Сколько раз я ронял этот мотор, бил его, терял, но он не ржавел, не
снашивался и не разбивался. Это было какое-то самозаряжающееся уст-
ройство.
- Жаль, что ты не можешь взять отпуск, - сказал я.
Мика не ответила. Жаль мне или нет - это не меняло дела. Я все равно
уеду, а она все равно останется.
- Мне грустно, - сказала Мика.
- Нет, - ответил я. - Ты счастлива. Ты не понимаешь этого.
Страдание - оборотная сторона любви и, значит, тоже входит в комплекс
"счастье".
Мика тянет ко мне руки, а ее руки уходят в пустоту. Она зажимает меня
в кулак, а я, как песок, просачиваюсь сквозь пальцы. И есть я, и нет ме-
ня.
Я слышу сумятицу, которая происходит в ней, и мне хочется положить
трубку.
- Ну, пока! - говорю я.
- Подожди! - вскрикивает Мика.
Я почти чувствую, как она хватает меня за рукав. Но когда меня хвата-
ют, мне хочется вырваться и убежать.
Я стою и изнываю от нетерпения.
- Ну пока, - вдруг соглашается Мика. - Счастливого отдыха.
Она не жалуется мне на меня, а отпускает и даже желает счастливого
отдыха. Почему?
Мне хочется тут же позвонить к ней в лабораторию и выяснить: все ли в
порядке с вечным двигателем, не проржавел ли он от моего эгоизма.
Я смотрю на телефон. И Мика тоже, должно быть, смотрит на телефон. Мы
стоим с ней по разные концы города, как два барана на мостике горбатом,
каждый со своей правдой.
О, могущество мужчины, не идущего в руки!
Телефон зазвонил.
- Скажи мне что-нибудь человеческое, - попросила Мика.
Я мгновенно успокоился. Так ведет себя человек, проверяющий в кармане
документы и деньги. Документы на месте, и он моментально о них забывает.
- Я люблю тебя, - говорю я Мике, забывая о ней.
Мика неестественно притихла.
- Ты где? - спросил я.
- Тут.
- А почему ты молчишь?
- Плачу.
Может быть, ее вечный двигатель заряжается слезами...
В коридоре появился Шурочкин сын Пашка Самодеркин - человек семи лет.
- Что такое грека? - спросил Пашка.
- Какая грека? - не понял я.
- Ехал грека через реку, - объяснил Пашка.
- Это грек.
- Тогда почему не "ехал грек через реку"?
- Нескладно, - сказал я. - Тогда получится "ехал грек через рек".
Пашка подумал, потом сказал:
- Грека - это его жена. Он грек, а она грека.
- Тогда было бы "ехала грека через реку".
- А может, они наших падежей не знают. Это же греки.
Я задумался: что возразить Пашке? Пашка тоже задумался, глядя куда-то
в пространство.
- Я должен равняться на Федора Федоровича Озмителя, - неожиданно, без
всякого перехода сообщил он.
- А кто это?
- Герой-пограничник. Нас водили в Музей пограничных войск.
- А как ты собираешься равняться? - поинтересовался я.
Пашка посмотрел на меня. Потом скосил глаза в стену. Соображал.
- Не знаю, - сказал он. - Нам еще не объяснили...
...До отправления самолета оставалось сорок минут. Я стал в очередь и
зарегистрировался.
Мой багаж состоял из одного маленького чемодана на молнии. Сдавать
его я не стал, чтобы потом не ждать получения.
Когда я чего-то жду, я не могу при этом ни думать, ни читать. Я
только жду, и ничего больше. Во мне накапливается кинетическая и потен-
циальная энергия, и мне хочется что-то совершить. Но совершить нечего. Я
вынужден стоять со смирением воспитанного человека и при этом чувство-
вать себя, как нераскрытая консервная банка, которую поставили на мед-
ленный огонь.
Я зарегистрировался и отошел вместе с чемоданом.
От аэропорта до Адлера - два часа самолетом. А до моего дома - два
часа на общественном транспорте. Так что я могу считать себя на середине
пути, но я ощущаю себя гораздо дальше, чем на середине.
Я полностью отторгнут от своей комнаты в Петроверигском переулке, от
инструментального ансамбля, от Микиной любви. Я свободен и ощущаю свою
свободу непривычно, как человек, вышедший из тюремных ворот пять минут
назад.
Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж.
Вот дверь с табличкой "Начальник аэропорта". За дверью, должно быть,
сидит сорокалетний седеющий человек и думает: "Я выбился в начальники.
Ну и что?"
Вот и парикмахерская. Женский зал.
А вот и парикмахерша, вернее, маникюрша. Она сидит особняком за ма-
леньким столиком и смотрит в окно, как я во время репетиции. То ли ску-
чает в ожидании клиента, а может, продумывает свое место в сфере обслу-
живания.
Маникюрша похожа на царевну-лягушку в тот момент, когда она из лягуш-
ки уже превратилась в царевну. Очевидно, что она красавица царевна, но и
заметно, что недавно была лягушкой. У нее чуть удлиненный рот и чуть вы-
пученные глаза.
Глаза у нее, как озера, в которых отражаются белые облака. Они очень
светлые, просторные. Выражение лица такое, будто ей рассказали что-то
интересное и просили больше никому не передавать.
Царевна-лягушка посидела, потом поднялась и пошла куда-то в недра па-
рикмахерской.
Линия шеи и плеча у нее совершенная. Если бы она сутулилась, то линия
была бы нарушена. Поэтому она ступала прямо и не просто шла, а несла
свои линии и веселую тайну своего лица.
Царевна-лягушка вернулась с кувшином горячей воды и несколько раз
посмотрела в мою сторону.
- Что вы хотите? - спросила она.
- Маникюр.
- Садитесь, - пригласила она, не удивившись.
Может быть, невозмутимость - это ее юмор. А может быть, все знакомят-
ся с ней подобным образом: не я один такой умный.
Я вошел и сел напротив.
Она протянула мне раскрытую ладонь, и я вложил туда свою руку. Я дал
ей лапу, как собака, и так же посмотрел в глаза. Она не приняла мой
взгляд. Не взяла меня в собаки и не пошла в хозяйки. Холодно спросила:
- Лаком будете покрывать?
- Конечно.
- Бесцветный?
- А какой модно?
- Красный. Как при нэпе.
- Значит, красный.
Я думал, она спросит: "Зачем вам крашеные ногти?" С этого вопроса на-
чалась бы наша беседа. Она началась бы сегодня, а окончилась лет через
пятьдесят. Но царевналягушка ни о чем меня не спрашивала. Молча плеснула
воду из кувшина в пластмассовую чашечку. Насыпала туда порошок, взбила
пену. Потом с деловым видом сунула мою руку в горячую воду. Достала ми-
зинец и стала состригать то, что казалось ей лишним.
Мика сильна своей зависимостью от моей жизни. А эта сильна своей не-
зависимостью. Через десять минут поднимет на меня небесные глаза и ска-
жет: "Вы свободны". И хоть ты тут умри.
Из репродуктора доносилась песня про Стеньку Разина, как он плыл
из-за острова на стрежень. Голос у певца был могучий, супермужской -
должно быть, певец ассоциировал себя с самим Степаном Разиным.
Царевна-лягушка перебирала в руках мои пальцы, склонив голову. Волосы
у нее не темные и не светлые - серенькие, как перья у жаворонка. Кстати,
я никогда не держал в руках жаворонка и не видел, какие у него перья.
- Некрасиво персиянку топить, - сказал я.
Царевна-лягушка отвлеклась от моего указательного пальца и подняла