стекло снова постучали костяшками пальцев. Дядя Леша надел на лицо преж-
нее выражение сенатора и удалился.
Я поставил чемодан за барьер, положил сверху плащ и вошел в зал.
Свободных мест действительно не было. Площадка для музыкантов пуста.
Значит, наши на перерыве.
Ко мне разбежался официант Адик, красиво держа поднос у плеча. Адик
остановился передо мной и стал меня рассматривать, давая мне возможность
рассмотреть себя. Насмотревшись на его траченное жизнью лицо, я сказал:
- Посади меня куда-нибудь.
- К иностранцам, - определил Адик, хоть это было против правил.
Он повел меня через зал.
- А мне сказали: ты из самолета выпал.
- Я вместе с креслом выпал, - сказал я.
- И чего? - Адик остановился.
- Как видишь...
- Надо же... А я подумал: ты мне десять рублей должен. Попели мои де-
нежки. Хотел к твоей мамаше пойти, а потом думаю: у человека такое горе,
а я со своими вонючими деньгами. Хочешь часы? Швейцарские, с хрустальным
стеклом?
Адик поставил поднос на служебный столик, отогнул рукав. На его за-
пястье хрусталем и никелем мерцали часы. Я таких никогда не видел и даже
не представлял, что такие могут быть.
- Триста ре, - назначил Адик. Подумал и сбавил: - Ну, двести...
Я ждал, когда он скажет: "Ну, сто". А потом: "Ну, рубль".
- А, черт с ними, - сказал Адик. - Бери так, дарю.
Он снял часы и положил их в мой карман.
- Да ты что? - растерялся я.
- Это мура. Штамповка...
Адик отвел меня на место, а сам заскользил в глубь зала, как конько-
бежец в одиночном катании. Он наградил, меня часами за то, что я выпал с
креслом и остался жив. В том, что я остался, было для Адика проявление
высшей справедливости, и он радовался за меня и за себя, так как эта
высшая справедливость правила и судьбой его, Адика. В середине зала он
обернулся и посмотрел на меня из-за подноса.
За моим столиком сидели два иностранца. Вернее, я за их столиком.
Один был старый. Он, по-моему, впал в детство и походил на плешивого
младенца. Глаза его были голубые и бессмысленные. Второй лет сорока, с
лицом, которое может встретиться в любой прослойке и в любой нацио-
нальности. На своего соседа он не был похож, из чего я сделал вывод, что
это не сын и не внук, а скорее всего секретарь.
Я кивнул вместо приветствия. Секретарь деликатно улыбнулся одними зу-
бами.
- Туристы? - спросил я.
Секретарь понял, забивал головой.
- Ве-сна.
- Что?
- Еуроп... ве-сна. Америк... ве-сна...
Подошел Адик, поставил передо мной водку и рыбное ассорти.
- Что он говорит? - спросил я у Адика.
Секретарь что-то залопотал. Адик залопотал в ответ. Он окончил Иняз,
знал три или четыре языка.
- Весна, - перевел мне Адик.
- А что это?
- Время года, господи... Они ездят по всему земному шару за весной.
Где весна - туда они и перебираются.
- А зачем? - удивился я.
- Старику нагадали, что он осенью помрет. Теперь он бегает от осени
по всему земному шару.
- Хорошо, деньги есть, можно бегать от собственной смерти.
- Что деньги? Молодость за деньги не купишь.
- Но уж если быть стариком, то лучше богатым стариком.
Адик отошел к другому столику. Как говорят официанты - на другую по-
зицию. Я налил рюмку водки и опрокинул в пустоту, которая гудела во мне.
На эстраду один за другим поднялись музыканты. Я сидел за колонной,
они не могли меня видеть. Но я их видел очень хорошо.
Вячик предупредил всех глазами и сильно чиркнул по струнам гитары.
Жираф отсчитал четыре четверти после Вячика и обрушил на барабан свои
палочки. Галя вышла к микрофону и запела - низковато и никак. Но весь
зал тем не менее обрадовался ее появлению и слушал с видимым удо-
вольствием.
Когда человек выпивает, у него несколько сдвигается восприятие, и Га-
ля пела с точным расчетом на это сдвинутое восприятие. Ребята работали
красиво, уверенно и, казалось, не зависели от зала.
На моем месте на эстраде сидел парнишка без признаков пола.
Если бы его одеть в женское платье, получилась бы барышня северного
типа, средних возможностей.
Его лицо было каким-то неокончательным: болванка для лица. На его нос
хорошо бы надеть нормальный нос. Вообще хорошо было бы надеть на его ли-
цо выражение и облик.
Он мне не нравился. И не нравилось то, как быстро заполнил Вячик ос-
вободившееся место.
Я выпил еще одну рюмку и слушал, как меня затягивает в воронку пусто-
ты. К моей пустоте примешивалась обида, и это было лучше, чем одна пус-
тота.
Галя запела предпоследнюю песню Вячика. Ее платье искрилось, а укра-
шения горели, как настоящие бриллианты. Она дошептала куплет и отошла в
сторону.
В этом месте была моя очередь. Я обычно перехватывал Галин последний
звук и как бы продолжал голос. Я импровизировал шестнадцать тактов, а
потом заканчивал вверх по трезвучию.
Я должен играть и не слышать себя. Я должен только чувствовать. Но я,
как правило, играю и слышу. Слышу и оцениваю. Выверяю гармонию алгеброй,
как Сальери. Я долго тяну последнюю ноту. Потом опускаю трубу и сажусь.
Сегодня на мое место встал новенький, вскинул трубу к губам и пошел в
импровизацию.
Его труба была умнее его, и умнее меня, и всех, кто здесь сидел. Она
знала что-то такое, чего не знает никто. Все перестали жевать и насторо-
жились.
Мое восприятие существовало вокруг меня, как туман, а я сидел как бы
в центре собственного восприятия. Мне было жаль своей жизни, своей люб-
ви, мне было так же, как в самолетном сне, когда я летел, прорезая обла-
ка.
Я профессионал. Я все понимаю в музыке, но я не понимаю, как он это
делал.
Я внимательно смотрел на него. Он стоял маленький и щуплый, будто
школьник-отличник на олимпиаде. Опустил трубу. Но никому в голову не
пришло, что это конец. И никто не заподозрил, что трубач забыл или
споткнулся. Он думал. И это тоже была музыка.
Потом он поднес трубу к губам. Вздохнул. Снова помолчал. Послушал се-
бя. И когда не стало сил молчать, когда все напряглось внутри, он пошел
широко и мощно вверх по трезвучию. Его подхватил инструментальный ан-
самбль. И это уже не музыка была, а нежность, всепоглощающая нежность,
смешанная с восторгом и благодарностью. Как после любви.
Галя снова подошла к микрофону, запела второй куплет. После импрови-
зации все зазвучало по-другому, с иным смыслом. Все было вроде то же, но
на следующем витке.
А трубач уже сидел, как бы непричастный, на моем месте, поставив тру-
бу на колено, приподняв брови на лбу. Ребята играли с бесстрастными ли-
цами, как ни в чем не бывало. Люди быстро привыкают к хорошему.
Как удачно вышло, что я разбился. Удачно для мальчика, для ансамбля,
для всех, кто здесь сидит и кто сюда придет в другие дни.
Я встал и пошел из зала. Шел и боялся, что наши меня заметят. В две-
рях я обернулся. Никто не обратил внимания. Мало ли кто входит и выхо-
дит...
Мои иностранцы смотрели мне вслед. Я помахал им рукой. Они обрадова-
лись и замахали мне в ответ. Мы успели привыкнуть друг к другу.
Я пошел в автомат и набрал номер. Я звонил Антону, а трубку почему-то
сняла Мика. Я молчал. Но она узнала.
- Ну, как ты? - заботливо спросила Мика.
- И все-таки мне грустно, - сказал я.
- Нет. Ты счастлив. Ты просто этого не понимаешь...
Я положил трубку. Мое сердце подошло к горлу, так бывает, когда попа-
даешь в воздушную яму. Я сосредоточился и стал цеплять пальцем диск.
- Алло! - радостно прокричал Антон.
Дети живут настоящим. У них нет прошлого, оно их не тянет, поэтому
они могут летать.
- Антон, - позвал я.
- Кто это?
- Это твой папа.
- Какой папа?
- А у тебя их много?
- У меня их два.
Я опустил руку. В трубке какое-то время толкались голоса. Потом гуд-
ки.
Я разжал пальцы. Трубка продолжала висеть и раскачиваться, а вместе с
ней раскачивались гудки.
Когда я вернулся домой, было темно и тихо. Мои соседи спали. Я опре-
делил глазами свою дверь и решительно двинулся к ней, стараясь, чтобы
меня не заносило в сторону и не било об стены. Следующая задача состояла
в том, чтобы достать ключ, вставить его в замок и открыть дверь.
Я достал ключ, вставил его в замок, но ключ не поворачивался. Я стоял
и обижался, напряженно глядя на дверь. И вдруг увидел печать, а на печа-
ти пломбу, как на ценной бандероли. Я потянул за пломбу, чтобы ее сор-
вать, но вместе с пломбой подалась и дверь.
Комната была моя. Занавески мои. Диван мой. Но одеяло чужое. Под оде-
ялом спал Пашка Самодеркин.
Что бы это значило? Скорее всего, Шурочка подала в ЖЭК на расширение,
и ей сказали: "Подумаем". А пока они думали, Шурочка въехала явочным по-
рядком.
Других спальных мест в комнате не было. Значит, надо было освободить
старое или соорудить новое. Будить Пашку мне было жалко. Я решил перено-
чевать на шкурах, как дикарь, разложив их на полу.
В прошлом году, в деревне, где-то в самой середине страны, я купил у
старика крестьянина шесть дубленых шкур по пять рублей за каждую. Я хо-
тел пошить себе модный дубленый тулуп. Но шкуры эти нигде не принимали.
Они были выделаны не фабрично, а кустарным способом. От них воняло коз-
лом и хлевом в такой концентрации, что если пробыть в этом тулупе день,
то к концу дня можно угореть и потерять сознание.
Носить эти шкуры нельзя. А переспать на них ночь можно, потому что
они теплые и мягкие: две шкуры вниз, две шкуры сверху, одну под голову,
и еще одна - лишняя. А утром уже можно будет представиться своим соседям
- к их радости и огорчению одновременно.
Шурочка посмотрит на меня и скажет: "Нахал". - "Но почему? - спрошу
я, оправдываясь. - Я же не виноват, что так случилось". - "Так могло
случиться только с тобой, и больше ни с кем".
Мои шкуры лежали в чемодане. Чемодан - на шкафу. Я поднял руки и по-
тянул на себя чемодан. Сверху лежали ракетки для бадминтона. Они поехали
и упали на пол.
Пашка Самодеркин торопливо сел. На фоне окна определились его голова
и оттопыренные уши. Я инстинктивно присел на корточки и подогнул голову
к коленям.
- Мама! - громко сказал Пашка.
Он скинул ноги с дивана и побежал из комнаты. Следом за ним вился его
страх. Я заразился Пашкиным страхом, распластался на полу и влез под ди-
ван.
Диван был низкий. Под ним могла уместиться только собака, и то не
крупная, типа спаниеля. Тем не менее я втиснулся между полом и днищем
дивана. Лежал, свернув голову в сторону, чтобы удобнее было дышать. Фа-
совым положением плеч и профильным головы я напоминал себе фараона или
рядового древнего грека, каким его рисуют на фресках.
Я мог бы, в конце концов, стать за шкаф или за портьеру, чтобы не ис-
пытывать таких явных неудобств. Я мог бы не прятаться вообще. Но я
представил себе, как сейчас, держась за руки, явятся Пашка и Шурочка и
увидят среди ночи представителя того света. Прежде чем понять, они испу-
гаются и заорут дуэтом, и я окажусь автором испуга и слез.
Раздалось мягкое шуршание шагов.
- Да нет тут никого, - сказала Шурочка и зажгла свет.
Ракетки от бадминтона валялись на полу.
- Ну что ты испугался, дурачок...
Шурочка и Пашка сели на диван, и я увидел перед собой четыре пятки. У
Пашки пятки были узенькие, нежножелтые, над щиколотками поднималась пи-
жама. Шурочкины пятки были скрыты шерстяными носками. В ней помещалась
какая-то простуда, и она все время ходила в шерстяных носках.
- Тебе приснилось, - сказала Шурочка.
- Нет. Я видел. Вот правда. Пролетела какая-то птица... У меня даже
ветер над лицом...
Пяточки взметнулись и пропали. Носки тоже исчезли. Значит, Шурочка
уложила Пашку и легла с ним рядом.
- Ты не уйдешь? - спросил Пашка.
- Не уйду.
- Только не выключай свет. Ладно?
- Ладно.
- И сама не уходи.
- И сама не уйду. А у тебя волосы пахнут знаешь чем?