моряки прошлого были гораздо ближе к звездам. чем в наши дни, так как сейчас
можно плавать по океанам, не определяя место по звездам. А я треть века учил
молодых вымирающей науке - мореходной астрономии. Однако сообразил как-то,
что в открытом море, ясной ночью, люди все-таки чаще и дольше смотрят на
звезды, так как ничто, никакие земные предметы, не мешают им. Если и мешает,
то собственное нелюбопытство.
Я-то сам профессионал, хотя вряд ли могу объяснить и себе, что
приобретаю, глядя на ночное небо. Вот две записи. разделенные промежутком
почти в двадцать лет.
7.05.80. Полночь. Вышли в море. Звезды. Сколько ни смотрю на них, не
перестаю восхищаться. А тут еще рядышком оказались Юпитер и Марс, и Регул
поблизости пристроился - редчайшая картина. Астрономы предсказывают в
восемьдесят втором году уникальное небесное явление: все планеты выстроятся
по одну сторону от Солнца, в ряд. Когда предсказание это стало известно
широкой публике, поднялась паника. Потерявшие веру в будущее люди решили,
что наступит конец света. Оказалось проще: будет великолепное зрелище, Марс,
Юпитер и Сатурн засияют в небе в непосредственной близости... А сегодня еще
справа по курсу - огромная Венера.
Февраль 1961 года. Ночной океан был темный и важный. Казалось, он лишен
движения - уснул на ночь, замер. Только плавные взлеты и падения судна
обнаруживали жизнь воды. И когда нос теплохода входил в невидимую пологую и
длинную волну, черное тело океана с легким шипением покрывалось у бортов
треугольным, смутно белеющим плащом.
Нос вверх - корма вниз. Корма вверх - нос вниз. И так десять минут, и
час, и два, и всю ночь. И вчерашней ночью было так же, будет, наверное, и
завтра. Трудно поверить, что это ритмичное, почти секундно рассчитанное
качание когда-нибудь прекратится.
Ноги привыкли, не чувствуют колебаний корпуса, и если смотреть на
верхушки мачт, качку можно отметить лишь по торопливому бегу звезд. Звезды
замирают на мгновенье и вдруг срываются - все сразу, сколько сумеешь
охватить взглядом, и несутся стремительно к носу, к корме, к корме, к носу.
Те звезды, что я вижу у оконечностей мачт, давно и хорошо мне знакомы.
Вот белая спокойная Капелла. Она почти не мерцает, горит ровным невозмутимым
светом. Пониже и южнее - Близнецы, Кастор и Поллукс, оба синеватые,
сумрачные. Справа от Близнецов - мерцающее великолепие Ориона: красная
Бетельгейзе, голубой и холодный Ригель и три безымянных Волхва, будто
нанизанные на невидимую ось-спицу.
А между Орионом и Близнецами полыхает Сириус - царь, император всех
звезд. Он в роскошной короне из тонких разноцветных лучей. Нет равных
Сириусу на всем небе, потому что матовое сияние Венеры - иллюзия, отражение
чужого, солнечного света. Венера просто зеркальце, солнечный зайчик.
Пониже Сириуса горизонт закрыт тучами, они заметно двигаются, и скоро
небо на юге чистится...
Но гораздо раньше, чем пелена туч соскользнула с синего звездного поля,
сквозь буроватый плотный слой что-то блеснуло.
Огонек. Слабый сначала и робкий, он постепенно набирал силу, разгорался
и еще до того, как тучи отодвинулись влево, удивлял силой и яркостью.
Звезда! Новая звезда, никогда я ее не видел до сих пор.
Это очень странное чувство. Нет ли в нем чего-то от чувств всех
предыдущих открывателей? Например, Галилея или Колумба.
Новая звезда. Ведь мог же я ее никогда не увидеть, не узнать, какая
она... А она великолепна. Есть соперник у Сириуса. Что-то у них общее -
пожалуй, переливы, непрерывная смена красок и тонов. Сириус ярче, не
кончилось его царствование. Я знаю, что и не кончится долго-долго, миллиарды
лет. Но для меня сейчас важно другое. Есть соперник у повелителя северного и
южного неба. В его трепетном многоцветном сиянии - рвущаяся молодая сила.
Все у него впереди.
Немного нелепые мысли, но это потому, что я вижу незнакомую звезду
впервые. Для меня она родилась сегодня.
Однако должен же я знать имя отважного светила. Подумал и вспомнил:
Канопус, альфа созвездия Арго. Хорошо названо созвездие - в честь храбрых
мореплавателей, открывателей и бродяг. "Арго" - корабль аргонавтов.
...Тысячи миль я прошел, чтобы увидеть новую звезду. Вот в чем дело.
Два отрывка из прежних дневников. Понимаю, что они отличаются не только
объемом. Время, годы меняют стиль. Должен признаться, что во второй, давней
записи кое-что поправил. Убрал, например, пять восклицательных знаков. Не
люблю, кстати, вокалистов, которые стараются петь как можно громче. Как-то
отозвался в этом духе про Софию Ротару, так моряки чуть меня за борт не
выкинули. Те моряки были гораздо моложе меня и, думаю, через много лет тоже
полюбят пение шепотом.
Громко - тихо. Крик - шепот. Голоса людей, птиц, ветра. И звуки моря.
Июль 1979 года. Когда слушаешь с берега, оно шумит, конечно, не так,
как на открытом пространстве, где не только не слышно - не видно даже
берегов. Но и отсюда, с земли, оно волнует. Всех.
Тех, кто попал к нему впервые или приезжает из года в год, но лишь для
того, чтобы полюбоваться им с берега, окунуться в него и поплавать, ну, и
дай Бог отваги, прокатиться на прогулочном катере вдоль побережья. И тех,
кто отдал ему какую-то часть своего сердца, своей жизни. Хотя, наверное,
таким хочется смотреть не на вялые и смирные волны-волнишки, лениво
набегающие на песок и гальку пляжа, а на горизонт и дальше. И появляется
чувство протеста: слишком близок этот горизонт и слишком он статичен,
неподвижен. Берег - граница большой воды, предел моря, и потому ночью, когда
оно шумит, кажется, что это вздохи огорчения, ибо ему хотелось бы, чтоб не
было никаких преград и пределов.
Для сухопутных голос моря - просто шум, иногда убаюкивающий,
успокаивающий, порой - грозный и тревожный. Для людей, что проходили море
насквозь не однажды, его голос прежде всего импульс, повод для мыслей, для
скорой радости, если они собираются вернуться в него, или для печали, если
судьба поставила и им свой предел.
Я бы не хотел сейчас писать красиво - только точно и честно. Истинно
для меня, что когда я слушал его в промежутках между двумя рейсами,
воспринимал совсем иначе, чем в тех случаях, когда не предвиделось скорого
ухода в море. И то, что так все понимал и ощущал, было моей пусть и тайной,
но несомненной гордостью. Именно тогда более всего я верил, что причастен к
нему. А не тогда, когда меня почтительно называли моряком люди, и отдаленно
не представляющие, что же это такое.
Морская работа - во всяком случае судоводительская - всегда полна
неожиданностей. Даже если ты идешь по дороге, исхоженной тобой и
перехоженной, все равно тебя подстерегают там тысячи неожиданностей. И в
этом прелесть нашей профессии.
Отстукал слово "нашей" и поймал себя на нечестности, на малом
тщеславном обмане. Ведь не штурман я уже, не действующий судоводитель.
Ладно, не стоит извиняться. Все равно уверен, что понимаю штурманов
больше и лучше, чем людей любой иной профессии. И понимаю, что открытия у
них бывают разные.
...Шли мы каналом и Шельдой в Антверпен, и я стоял с капитаном на крыле
мостика. Капитан был мой давний товарищ и, в отличие от большинства своих
коллег, даже любил, чтобы на мостике рядом народ толкался. Чтоб было с кем
потрепаться, снять напряжение и успокоить нервы.
Тысячи, десятки тысяч - так я подумал - огней горели, мигали,
вспыхивали, затмевались слева и справа, впереди и сзади. Створы, буи, маяки
- это то, что необходимо, и факелы нефтезаводов, сполохи реклам, вспышки
проходящих автомобилей, фонари набережных, пятна окон - то, что мешало,
путало, отвлекало. Но даже и наши, морские, навигационные огни показались
неумеренно обильны и многочисленны - пересечения, ответвления, схождения,
разъединения фарватеров. Я так и сказал другу: "По-моему, пора половину из
них погасить!" А он улыбнулся (улыбка угадывалась по голосу): "Не мы одни на
свете! Другим тоже жить надо".
Через неделю, когда мы снова вышли в открытое море и остались лишь
мерцающие огни встречных и попутных судов, пришла мысль, что морякам
прошлого жилось в какой-то степени спокойнее: не было тогда такой массы
света... Но хорошо ли это? Люди прошлого жили в темноте или при слабом,
тусклом свете огонька коптилок, масляных и керосиновых фонарей. И не так
давно, детство мое прошло при лампах, а военные годы - при сделанных из
медных гильз "катюшах". Теперь у нас - океан света. Только вот больше ли
стало от этого ясности? Больше уверенности у людей современных - в себе, в
своей дороге, в том, что она правильная и единственная?
И вообще - чего больше в природе, света или тьмы? И что важнее? Не
такой уж досужий это вопрос. Живут же слепые от рождения. Правда, живут тем,
что им помогают другие, однако не умирают потому лишь, что не воспринимают
поток фотонов и не видят никаких картин. И среди них - великие слепцы,
Гомер, например. На концерте видел и слушал я однажды слепого греческого
пианиста, у него было очень живое, чуткое лицо счастливого человека.
А ведь и мы, зрячие, бываем порой слепцами и не видим изумительных,
неповторимых картин, раскрывающихся перед нами, даруемых судьбой однажды и
на все время, оставшееся еще нам в этой жизни.
Это картина не с натуры, к сожалению, а по воспоминаниям.
Я вот забыл только, когда и где это было. Пожалуй, в феврале шестьдесят
первого, шли на Кубу, поперек океана: чувство четкое, незабываемое, если
идешь не по краю его, а поперек.
Трое суток бушевал одиннадцатибалльный шторм, но к ночи ветер спал и не
ревел уже непрерывно и ровно, как раньше. Конечно, волнение осталось, еще не
зыбь, а огромные, крутые волны, не имеющие точного направления, но уже не
обрушивающие своих гребней вниз и не поддающиеся ветру, который при десяти
баллах срывает гребни и стелет их сплошной завесой над бурлящей водой.
И была ночь, хорошо помню, как сзади и чуть справа светила Луна - не
постоянно, а как бы вспышками, растянутыми по времени на минуту, две.
Я проснулся от тишины, хотя так говорить странно: и ветер еще шумел, и
волны били по корпусу (мы шли средним ходом), и девятнадцать тысяч лошадиных
сил нашей турбины мерно гудели сзади и внизу. Но после всесокрушающего рева
пережитого урагана создавалось явное ощущение тишины.
Я проснулся, быстро оделся и пошел на мостик. Стал с левого борта за
рубкой, куда ветер не задувал, и посмотрел вперед.
Признаю свое бессилие: более верного и точного определения своего
состояния не придумал. Хотя и менее банального. Все во мне замерло,
остановилось, то есть я, понятно, дышал и мог двигаться и говорить, но не
хотелось ни двигаться, ни говорить, ни даже как будто думать и рассуждать.
Стыдили меня не раз хорошие люди, понимающие, например, великую
живопись, но туп я, не отзывчив к ней: ни одна гениальная картина, даже
"Сикстинская мадонна", не потрясала меня. И музыка... Хотя здесь не буду
столь категоричен: как-то, слушая запись второй симфонии Скрябина, пустил
слезу и попросил выключить проигрыватель (впрочем, это случилось после
доброй дружеской попойки). И литература, что греха таить, - во всяком
случае, проза, - не приводила меня в подобный транс, разве что поэзия,
некоторые стихи Блока в туманной юности и в момент крушения надежд.
Но здесь, в трехстах милях северо-западнее Азорских островов (да,
именно там и тогда это было!), я замер, отключился, вырубился, глядя на
ночной, сильно волнующийся океан под Луной.
Облака, обрывки туч отбушевавшего циклона шли наискось к нашему курсу,