лет назад.
Ставя себя на место тех мрачных военных с голубыми кантиками на
погонах, что сидели за столом комиссии, теперь думаю: ведь я представлял
прекрасную "мишень" для них. Взаправду: парень скрыл, что его отец враг
народа, хотел пробиться за рубеж, чтобы удрать. Или - передать шпионские
сведения.
Почему они не выбрали этот беспроигрышный вариант? Никто уже не
расскажет. Мелок я им показался, не захотели раскручивать дело?.. А вдруг
пожалели?
Но если бы та комиссия заседала через полгода, когда развернулось
"ленинградское дело", запросто меня могли бы присоединить к "разоблаченным"
руководителям города.
Сейчас, размышляя обо всем этом, внезапно почувствовал себя неуютно.
Честнее - испугался, холодок по спине пробежал.
Пронесло. Чтобы еще десятки лет я мог любоваться голубым небом, синим
морем, зелеными берегами. И вспоминать, и рассказывать о том, что вспомню...
* II *
"И если уж сначала было слово на Земле,
То это, безусловно, - слово "море".
Песня
ПЕРВОЕ МОРЕ
И прежде всего море вспоминаю...
Переход на второй курс отпраздновали лихо и весело: приволокли в кубрик
бачок с пивом, кто-то заснул на лужайке во дворе общежития. Уезжая на первую
практику, почему-то в поезд садились и через окна, хотя весь вагон целиком
был наш, ехал весь курс, больше сорока человек.
Тогда я и с Архангельском познакомился. После он войдет в мою жизнь на
несколько лет. Сразу поразило, как много там древесного, уже на подъезде к
вокзалу пахло сырыми досками и опилками. И - деревянные тротуары, весь
бревенчато-дощатый остров Соломбала. И - первый пароход наш, назывался
"Каховский". Достался, кажется, как трофей из Германии, огромная труба
сдвинута на корму, а кубрик наш - в самом носу. Моя койка поперек форштевня
стояла, качало там - дай боже. А когда отдавали якорь, я просыпался от
дикого грохота. Но молоды мы были - все нипочем.
В тех краях традиционно голодали. И нам привезли перед отходом бочку
трески засола сорокового года, вонь стояла над всей Красной пристанью. На
рынке-толкучке еще оставались американские и английские продукты с войны,
табак "Кепстен" помнится и сигареты в круглой жестяной банке, по 50 штук,
кажется. Мы их выменивали по таксе: за буханку хлеба - банку сигарет. Хлеб
экономили неделю, хотя сами были голодны постоянно...
К этому периоду наш курс еще не окончательно сформировался, но уже
наметились микрогруппы и микроколлективы. Старшина, упомянутый Толя
Гаврилов, держал нас твердо, но не жестоко. "Дедовщины" в теперешнем ее
понимании не было, хотя Толя мог приподнять за шиворот штрафника и потрясти
в воздухе.
Группа "ростовской шпаны", трое или четверо, была побогаче, получала
переводы от родных, слегка задирала нос. Но вышли все в люди, один
профессором стал в шибко секретной сфере, второй - до сих пор плавает
капитаном, последний из могикан.
Руководить нами назначили Б.И.Красавцева. Большой, сильный, с крепкими
руками, Борис Иванович прошел войну на катерном военном флоте и управлялся с
нами без шума и наказаний. Когда "Каховский" привез нас на Новую Землю, он
выменял или купил у зимовщиков-зверобоев бочонок красной рыбы - гольца и
весь скормил нам. Забыть такое нельзя.
А море... Нет! Сначала надо сказать о реке. Она, Двина у Архангельска,
красавица, широкая, просторная, в белые ночи мерцающая разными красками,
полная великолепия. И очень живой, стремительный Петр I на набережной,
скульптура работы М.Антокольского.
Белое море показалось скорее серым, неярким и нешироким. Сначала виден
правый берег - Зимний, потом левый - Терский. Сначала почти разочаровывает:
просторно, да не очень, шумит, да не так чтобы. И ветер теплый, совсем не
полярный.
Наше море начиналось с хорошей, летней погоды, приучало помаленьку. А
потом вышли в океан.
О нем отдельно расскажу еще особо. Никто не говорит, что Баренцево море
- океан, а ведь так оно и есть. Весь север его открыт на тысячи миль. Сразу
это понимаешь, проникаешься почтением.
Не знаю, как у других, а я и сегодня отношусь к океану с почтением. Он
как живой, огромное одушевленное существо, очень уверенное в себе и занятое
своим делом. Поэтому он не кажется врагом, и когда расшумится, то и не бьет
наше суденышко - просто поднимает и опускает, спокойно, не торопясь...
Тогда наш "Каховский" получил первую трепку сразу за Каниным Носом.
Средненько было, шесть-семь баллов, а много ли нам надо,
соплякам-первокурсникам? Бегали, конечно, к борту, держались до последнего,
бледнели и с тяжелой, наполненной глухим шумом головой валились в кубрике на
койку.
Это - первое испытание. Думаю, почти все мы сообразили, что выход один
- работать. Эта болезнь для бездельников. И сегодня, когда я волею
обстоятельств превращаюсь в морского пассажира, что-то вспоминается первый
рейс...
Еще я понял вскоре,что самое чудесное в морском существовании - не сам
рейс, не сам, что ли, процесс плавания, а его предчувствие. Потому что у
тебя впереди десятки вахт, сотни миль, незабываемые моменты, в которые
открывается долгожданный маяк. И окончание рейса, ибо вообще для человека
нет высшей радости, чем радость исполненного, сотворенного его руками. А мы
творим это - приводим несколько тысяч тонн неразумного и разумного металла,
созданного другими людьми, туда, куда требуется.
Такое понимание пришло, когда "Каховский" заходил в губу Белушью на
Новой Земле: голые камни, черные скалы с пятнышками снега, горы вдали и
зеленая, тихая вода, а ты - на руле, и тебе кажется, что это ты, только ты,
один ты привел сюда пароход - через море, в тихую гавань. И хоть недальний
путь, всего шесть-семь суток за кормой, а все равно радостно и гордо...
Не удержался я от поэзии. Но и проза тогдашняя была полна удивления,
открытий, восторга. В бухте Крестовой поехали на вельботе на берег,
навестить птичий базар. С вполне житейским намерением - запастись яйцами
кайр и гагар. Яйца эти большие, как гусиные, и пестрые, лежат на уступах гор
прямо на голом граните. Когда на судне жарили их, в некоторых попадались уже
живые цыплята. С Новой Земли пошли в Мурманск, наши оборотистые мальчики
понесли яйца на рынок - приторговать, и один попался, загремел в милицию.
В северном поселке зимовщики рассказали, как в войну к ним приходила
немецкая подлодка, от нежданных гостей прятались в горах. Здесь мы приняли
на борт шестерых норвежских зверобоев. Их шхуну затерло льдами, и они
перебрались на берег. Есть нашу выдержанную треску отказались, пекли себе на
камбузе лепешки и ели с тюленьим жиром, который вонял еще нестерпимей. Они
подолгу стояли на корме, одинаковые - большие, молчаливаые, в толстых
свитерах, и глядели часами в колышащуюся морскую даль...
И сейчас, восстанавливая в памяти те события почти полувековой
давности, прежде всего ясно вижу воду - кильватерную струю за кормой,
зеленую на изломе, или покрытую белой шипящей пеной штормовую волну, и
ощущаю на губах соль, и свежесть полярного ветра холодит лицо.
Наверное, именно тогда мы начались как "морские люди". Не все, двое или
трое ушли сами, добровольно - не пришлось им море по душе. Но в массе -
остались. Хотя "водоплавающими" после стали далеко не все - половина из нас.
А в капитаны выбились не больше десяти.
Но кто выбрал морские дороги - что он там нашел?
КАКОЕ ОНО?
Почему-то большинство людей, не видавших море, к нему стремится.
Принимают его не все, а первоначальное стремление встретиться с ним присуще
всем. Но даже и приняв море, воспринимают его люди по-разному.
Одному оно видится грозным и устрашающим, другому - ласковым и нежным.
Одних оно кормит, других - губит. Но и чисто внешне море действует на всех -
большая масса воды, которой, как сказал поэт, "слишком много для домашнего
употребления"...
Как-то я сел за стол и задумался над вопросом: когда теперь, в моем
возрасте и положении, бываю счастлив. Взял листок бумаги и выписал несколько
пунктов. Не слишком серьезными получились причины счастья: "когда во сне
играю в футбол", "на лыжах ясным морозным днем, в лесу, один" и так далее -
всего девять позиций вышло. И лишь последняя связана с морем: "бываю
счастлив, когда ухожу в море и когда возвращаюсь на берег". Но почему все же
тянет уйти от земли?
Давно я понял, что моряки-профессионалы уходят в море, убегая от земной
суеты. Правда, приобретают они там новые, иные хлопоты и заботы, но все же
они легче сухопутных. В первом приближении можно считать, что здесь -
главная прелесть существования на плавучем сооружении. Хотя вообще-то уход в
море подчас и просто трусливое бегство от необходимости что-то решать или
что-то делать на суше.
Но море и великий целитель. Когда невыносимо тяжко, когда упираешься
лбом в глухую стену беспросветности, когда нет слов и сил, чтобы оправдать
себя и других, - спасением приходит надежда: как войдешь в каюту, поставишь
чемодан под столом и выглянешь в иллюминатор... И сначала там, за тусклым от
океанской соли стеклом, увидишь грязные причалы, грустно надломленные шеи
заброшенных кранов, и серые облака над кранами - все сжато, нет простора,
нет еще освобождения. Но объявят по трансляции: "Всем гостям и провожающим
покинуть борт судна" - и разделятся люди на две группы, чуждые одна другой,
потому что разные у них теперь права и обязанности, разное будущее.
Сухопутные уйдут в свои дома-клетки, под власть своих многочисленных
ограничений и запретов, а тебе предстоят просторы и дали безбрежные.
Не имеет человек права замыкаться в скорлупу обыденного, не для того
ему дан ум и сердце. Основное предназначение человека - расширяться. Потому
мы и в космос лезем, так мудрецы говорят.
...Каждый отход в море - особенный, пусть даже и внешние признаки
схожи. Вот как было однажды.
5.09.63. Прощание с Таллинном. Обелиск, Вышгород, тонкая полоска песка
у "Русалки". В бинокль смотрю на берег, вижу улицы города, идут люди, едут
автомобили. И все подернуто дымкой, сероватой и прозрачной, она делает все,
что видишь, более нереальным, чем в любой сказке, в кино или даже во сне.
Теплоход развернулся и пошел, я долго смотрел на удаляющийся город. И так же
долго летели, держались за кормой таллиннские чайки, а под утро, уже в море,
их сменили другие, но казалось, что все те же...
И после уже твои пробуждения, рассветы твои будут совсем иные, не
похожие одни на другой, ни - тем более - на те, что тебя встречали дома, на
земле.
9.10.63. Утром проснулся, будто от укола в сердце. Солнце вот-вот
должно было взойти. С моей койки виден иллюминатор. Сам я зажат между
подволоком и койкой, но иллюминатор приносит много радости. В него видны
волны, постоянно бегущие, живые. Под луной вечером они серебряные, сейчас -
золотые. И каюта, и воздух в ней - все золотое. А пластик стола - как свежий
персик. Выглянул в иллюминатор. Острова Эгейского архипелага у горизонта
встают тремя грядами. Будто на золотистый экран неба наклеены бумажные горы,
ближние - темные, почти фиолетовые, за ними - сиреневатые, последние -
сизые. Почему горы бумажные? Театральное приходит прежде всего на ум - на
хилый ум городского жителя.
Смотреть на море я могу часами, не надоедает. И глядеть на звезды,
которые в низких широтах по-особому яркие, "мохнатые".
Недавно в одной книге нашел очень точное наблюдение. Там написано, что