большинство моих друзей и знакомых вполне тактичные и приятные в общении
люди. Но когда изо дня в день, из часа в час они непрерывно толкутся возле
меня, сменяя друг друга, и нет никакой, ни малейшей возможности прекратить
эту толчею, отделить себя от всех, запереться, отключиться... Сам я этого
не читал, но вот сын мой утверждает, будто главный бич человека в
современном мире - это одиночество и отчужденность. Не знаю, не уверен.
Либо все это поэтические выдумки, либо такой уж я невезучий человек. Во
всяком случае, для меня две недельки отчужденности и одиночества - это как
раз то, что нужно. И чтобы не было ничего такого, что я обязан делать, а
было бы только то, что мне хочется делать. Сигарета, которую я закурю,
потому что мне хочется, а не потому, что мне суют под нос пачку. И которую
я не закурю, если мне не хочется, именно потому что мне не хочется, а
вовсе не потому, что мадам Зельц не выносит табачного дыма... Рюмка бренди
у горящего камина - это хорошо. Это действительно будет неплохо. Вообще
мне здесь, кажется, будет неплохо. И это просто прекрасно. Мне хорошо с
самим собой, с моим собственным телом, еще сравнительно не старым, еще
крепким, которое можно будет поставить на лыжи и бросить вон туда, через
всю равнину, к сиреневым отрогам, по свистящему снегу, и вон тогда станет
совсем уж превосходно...
- Принести что-нибудь? - спросила Кайса. - Угодно?
Я посмотрел на нее, и она опять повела плечом и закрылась ладонью.
Была она в пестром платье в обтяжку, которое топорщилось на ней спереди и
сзади, в крошечном кружевном фартуке, шею охватывало ожерелье из крупных
деревянных бусин. Носки она держала несколько внутрь и не была похожа ни
на одну из моих знакомых, и это тоже было хорошо.
- Кто у вас тут сейчас живет? - спросил я.
- Где?
- У вас. В отеле.
- В отеле? У нас тут? Да живут здесь...
- Кто именно?
- Ну - кто? Господин Мозес живут с женой. В первом и втором. И в
третьем тоже. Только там они не живут. А может, с дочерью. Не разобрать.
Красавица, все глазами смотрит...
- Так-так, - сказал я, чтобы ее подбодрить.
- Господин Симонэ живут. Тут вот, напротив. Ученые. Все на бильярде
играют и по стенам ползают. Шалуны они, только унылые. На психической
почве. - Она снова закраснелась и принялась водить плечами.
- А еще кто? - спросил я.
- Господин дю Барнстокр, гипнотизеры из цирка...
- Барнстокр? Тот самый?
- Не знаю, может, и тот. Гипнотизеры... и Брюн...
- Кто это - Брюн?
- Да с мотоциклом они, в штанах. Тоже шалуны, хоть и молоденькие
совсем.
- Так, - сказал я. - Все?
- Еще кто-то живет. Недавно вроде бы приехали. Только они просто
так... Стоят просто. Не спят, не едят, только на постое стоят...
- Не понимаю, - признался я.
- А и никто не понимает. Стоят, и все. Газеты читают. Давеча туфли у
господина дю Барнстокра утащили. Ищем, ищем везде - нет туфлей. А они их в
музей занесли, да там и оставили. И еще следы оставляют...
- Какие? - Очень мне хотелось ее понять.
- Мокрые. Так по всему коридору и идут. А еще манеру взяли мне
звонить. То из одного номера, то из другого. Приду, а там никого нет.
- Ну ладно, - сказал я со вздохом. - Не понять мне тебя, Кайса. И не
надо. Пойду-ка я лучше в душ.
Я раздавил окурок в девственно-чистой пепельнице и отправился в
спальню за бельем. Там я сложил на столике в изголовье стопку книг,
подумав мельком, что зря я их, пожалуй, сюда тащил, сбросил ботинки, сунул
ноги в шлепанцы и, захватив купальное полотенце, отправился в душ. Кайса
уже ушла, пепельница на столе снова сияла девственной чистотой. В коридоре
было пустынно, откуда-то доносилось постукивание бильярдных шаров - должно
быть, развлекался унылый шалун на психической почве. Как его... Симонэ,
кажется.
Дверь в душевую я обнаружил на лестничной площадке, и дверь эта
оказалась заперта. Некоторое время я стоял в нерешительности, осторожно
крутя пластмассовую ручку. Кто-то неторопливо, грузным шагом прошел по
коридору. Можно, конечно, спуститься в душевую на первом этаже, подумал я.
А можно и не спускаться. Можно сначала пробежаться на лыжах. Я рассеянно
уставился на деревянную лестницу, ведущую, видимо, на крышу. Или,
например, подняться на крышу и полюбоваться видом. Говорят, здесь
неописуемо хороши восходы и закаты. А все-таки свинство, что душ заперт.
Или там кто-то засел? Да нет тихо... Я еще раз подергал ручку. А, ладно.
Бог с ним, с душем. Успеется. Я повернулся и пошел к себе.
Что-то изменилось в моем номере, я почувствовал это сразу. Через
секунду я понял: пахло трубочным табаком, совсем как в номере-музее. Я
немедленно взглянул на пепельницу. Курящейся трубки там не было - была
горка пепла вперемешку с табачными крошками. На постое стоят, вспомнилось
мне. Не пьют, не едят, только следы оставляют...
И тут рядом кто-то протяжно и громко зевнул. Из спальни, стуча
когтями, лениво вышел сенбернар Лель, с ухмылкой посмотрел на меня и
потянулся.
- Ах, так это ты здесь курил? - сказал я.
Лель подмигнул и помотал головой. Словно муху отгонял.
2
Судя по следам на снегу, кто-то здесь уже пытался ходить на лыжах, -
отъехал метров на пятьдесят, падая на каждом шагу, а затем возвратился,
проваливаясь по колено, таща лыжи и палки в охапке, роняя их, подбирая и
снова роняя, - казалось, над этими скорбными голубыми рытвинами и шрамами
в снегу до сих пор не осели замерзшие проклятия. Но в остальном снежный
покров долины был чист и нетронут, как новенькая накрахмаленная простыня.
Я попрыгал на месте, пробуя крепления, гикнул и побежал навстречу
солнцу, все наращивая темп, зажмурившись от солнца и наслаждения, с каждым
выдохом выбрасывая из себя скуку прокуренных кабинетов, затхлых бумаг,
слезливых подследственных и брюзжащего начальства, тоску заунывных
политических споров и бородатых анекдотов, мелочных хлопот жены и наскоков
подрастающего поколения... унылые заслякощенные улицы, провонявшие
сургучом коридоры, пустые пасти угрюмых, как подбитые танки, сейфов,
выцветшие голубенькие обои в столовой, и выцветшие розовенькие обои в
спальне, и забрызганные чернилами желтенькие обои в детской... с каждым
выдохом освобождаясь от самого себя - казенного, высокоморального, до
скрипучести законопослушного человечка со светлыми пуговицами,
внимательного мужа и примерного отца, хлебосольного товарища и
приветливого родственника, радуясь, что все это уходит, надеясь, что все
это уходит безвозвратно, что отныне все будет легко, упруго, кристально
чисто, в бешеном, веселом, молодом темпе, и как же это здорово, что я сюда
приехал... молодец Згут, умница Згут, спасибо тебе, Згут, хоть ты и
лупишь, говорят, своих "медвежатников" по мордам во время допросов... и
какой же я еще крепкий, ловкий, сильный - могу вот так, по идеальной
прямой, сто тысяч километров по идеальной прямой, а могу вот так, круто
вправо, круто влево, выбросив из-под лыж тонну снега... а ведь я уже три
года не бегал на лыжах, с тех самых пор, как мы купили этот проклятый
новый домик, и на кой черт мы это сделали, снабдились приютом на старость,
всю жизнь работаешь на старость... а, черт с ним со всем, не хочу я об
этом сейчас думать, черт с ней, со старостью, черт с ним, с домиком, и
черт с тобой, Петер, Петер Глебски, законолюбивый чиновник, спаси тебя
бог...
Потом волна первого восторга схлынула, и я обнаружил, что стою возле
дороги, мокрый, задыхающийся, с ног до головы запорошенный снежной пылью.
Просто удивительно, как быстро проходят волны восторга. Грызть себя,
уязвлять себя, нудить и зудеть можно часами и сутками, а восторг приходит
- и тут же уходит. Вот и уши ветром заложило... Я снял перчатку, сунул
мизинец в ухо, повертел и вдруг услышал трескучий грохот, словно по
соседству шел на посадку спортивный биплан. Я едва успел протереть очки,
как он пронесся мимо меня - не биплан, конечно, а громадный мотоцикл из
этих, новых, которые пробивают стены и губят больше жизней, чем все
насильники, грабители и убийцы, вместе взятые. Он обдал меня ошметками
снега, очки снова залепило, но я все-таки заметил тощую согнутую фигуру,
развевающиеся черные волосы и торчащий, как доска, конец красного шарфа.
За езду без шлема, подумал я автоматически, пятьдесят крон штрафа и
лишение водительского удостоверения на месяц... Впрочем, не могло быть и
речи о том, чтобы разглядеть номер - я не мог разглядеть даже отель и
половину долины впридачу - снежное облако поднялось до неба. А, какое мне
дело! Я навалился на палки и побежал вдоль дороги вслед за мотоциклом к
отелю.
Когда я подъехал, мотоцикл остывал перед крыльцом. Рядом на снегу
валялись громадные кожаные перчатки с раструбами. Я воткнул лыжи в сугроб,
почистился и снова посмотрел на мотоцикл. До чего все-таки зловещая
машина. Так и чудится, что в следующем году отель станет называться "У
Погибшего Мотоциклиста". Хозяин возьмет вновь прибывшего гостя за руку и
скажет, показывая на проломленную стену: "Сюда. Сюда он врезался на
скорости сто двадцать миль в час и пробил здание насквозь. Земля дрогнула,
когда он ворвался в кухню, увлекая за собой четыреста тридцать два
кирпича..." Хорошая вещь - реклама, подумал я, поднимаясь по ступенькам.
Приду вот сейчас к себе в номер, а за моим столом расселся скелет с
дымящейся трубкой в зубах, и перед ним фирменная настойка на мухоморах,
три кроны за литр.
Посредине холла стоял невообразимо длинный и очень сутулый человек в
черном фраке с фалдами до пят. Заложив руки за спину, он строго
выговаривал тощему гибкому существу неопределенного пола, развалившемуся в
глубоком кресле. У существа было маленькое бледное личико, наполовину
скрытое огромными черными очками, масса черных спутанных волос и пушистый
красный шарф.
Когда я закрыл за собой дверь, длинный человек замолчал и повернулся
ко мне. У него оказался галстук бабочкой и благороднейших очертаний лицо,
украшенное аристократическими брыльями и не менее аристократическим носом.
Такой нос мог быть только у одного человека, и этот человек не мог не быть
той самой знаменитостью. Секунду он разглядывал меня, словно бы
недоумении, затем сложил губы куриной гузкой и двинулся мне навстречу,
протягивая узкую белую ладонь.
- Дю Барнстокр, - почти пропел он. - К вашим услугам.
- Неужели тот самый дю Барнстокр? - с искренней почтительностью
осведомился я, пожимая его руку.
- Тот самый, сударь, тот самый, - произнес он. - С кем имею честь?
Я отрекомендовался, испытывая какую-то дурацкую робость, которая нам,
полицейским чиновникам, вообще-то несвойственна. Ведь с первого же взгляда
было ясно, что такой человек не может не скрывать доходов и налоговые
декларации заполняет туманно.
- Какая прелесть! - пропел вдруг дю Барнстокр, хватая меня за лацкан.
- Где вы это нашли? Брюн, дитя мое, взгляните, какая прелесть!
В пальцах у него оказалась синенькая фиалка. И запахло фиалкой. Я
заставил себя поаплодировать, хотя таких вещей не люблю. Существо в кресле
зевнуло во весь маленький рот и закинуло одну ногу на подлокотник.
- Из рукава, - заявило оно хриплым басом. - Хилая работа, дядя.
- Из рукава! - грустно повторил дю Барнстокр. - Нет, Брюн, это было
бы слишком элементарно. Это действительно была бы, как вы выражаетесь,
хилая работа. Хотя и недостойная такого знатока, как господин Глебски.
Он положил фиалку на раскрытую ладонь, поглядел на нее, задрав брови,