том, - заметил нотариус, - и у меня создалось впечатление, что дальше
некуда.
- В таком случае, сэр, - ответил я, - вы будете рады услышать, что я
не собираюсь стать строителем.
Тут он засмеялся, лед был сломан, и я получил возможность посовето-
ваться с ним о своих дальнейших действиях. Он утверждал, что мне следует
вернуться в дом дяди пообедать, а потом отправиться на прогулку с дедом.
- На вечер, если хотите, я могу вас освободить, - добавил он, - приг-
ласив поужинать со мной по-холостяцки. Но ни от обеда, ни от прогулки
уклоняться вам не следует. Ваш дед стар и, кажется, очень к вам привя-
зан. Его, разумеется, огорчит мысль, что вы его избегаете. Что же каса-
ется мистера Эдама, то тут, я думаю, ваша деликатность излишня... Ну, а
теперь, мистер Додд, как вы намерены распорядиться своими деньгами?
Как - в этом-то и был вопрос. Получив две тысячи фунтов, то есть
пятьдесят тысяч франков, я мог бы вернуться в Париж к моему любимому ис-
кусству и жить в бережливом Латинском квартале, как миллионер. Кажется,
у меня хватило совести порадоваться, что я отослал уже упоминавшееся
лондонское письмо, однако я ясно помню, как все худшее во мне заставляло
меня горько каяться, что я слишком поспешил с его отсылкой. Тем не ме-
нее, несмотря на противоречивость моих чувств, одно было твердо и несом-
ненно: раз письмо отослано, я обязан ехать в Америку. И вот мои деньги
были разделены на две неравные части - под первую мистер Грегг выдал мне
аккредитив на имя Дижона, чтобы тот мог заплатить мои парижские долги, а
на вторую, поскольку у меня была кое-какая наличность на ближайшие рас-
ходы, он вручил мне чек на банк в Сан-Франциско.
Остальное время моего пребывания в Эдинбурге, если не считать очень
приятного ужина с нотариусом и ужасающего семейного обеда, я потратил на
прогулку с каменщиком, который на этот раз не повел меня любоваться тво-
рениями своих старых рук, а, повинуясь естественному и трогательному по-
рыву, решил показать мне вечное жилище, избранное им для своего послед-
него упокоения. Оно находилось на кладбище, которое благодаря какой-то
странной случайности оказалось внутри тюремного вала и было к тому же
расположено на самом краю утеса, усеянного старыми могильными плитами и
надгробиями и покрытого зеленой травой и плющом. Восточный ветер (пока-
завшийся мне слишком резким и холодным для старика) заставлял непрерывно
трепетать ветви деревьев, и неяркое солнце шотландского лета рисовало на
земле их пляшущие тени.
- Я хотел, чтобы ты побывал здесь, - сказал дед. - Вон видишь камень.
"Юфимия Росс" - это была моя хозяйка, твоя бабушка... Тьфу! Перепутал:
она была моей первой женой, и детей у нас не было, а твоя бабка вот:
"Мэри Меррей, родилась в 1819 году, скончалась в 1850 году". Хорошая бы-
ла женщина, без всяких глупостей, что там ни говори. "Александр Лауден,
родился в 1792 году, скончался... ", а дальше пусто: это обо мне. Меня
ведь звать Александр. Когда я был мальчишкой, меня называли Эки. Эх,
Эки, каким же ты стал дряхлым стариком!
Очень скоро мне пришлось снова нанести визит на кладбище, и гораздо
более грустный. Случилось это в Маскегоне, над которым уже возвышался
одетый - в леса купол нового капитолия. Я приехал под вечер. Моросил
дождь, и, проходя по широким улицам, самые названия которых были мне
незнакомы, где мимо меня, звеня, проносились ряды конок, над головой
сплетались сотни телеграфных и телефонных проводов, а по сторонам взды-
мались громады ярко окрашенных и все же угрюмых зданий, я с тоской вспо-
минал улицу Расина, и даже мысль об извозчичье трактире вызвала слезы на
моих глазах. За время моего отсутствия этот скучный город так разросся -
можно даже сказать, раздулся, - что мне то и дело приходилось спрашивать
дорогу у прохожих, и даже кладбище оказалось с иголочки новым. Однако
смерть не дремала, и могил там было уже много. Я бродил под дождем среди
пышных и безвкусных склепов миллионеров и скромных черных крестов над
могилами рабочих-иммигрантов, пока случайность - а может быть, инстинкт
- не привела меня к последнему месту упокоения моего отца. Памятник над
ним был воздвигнут, как я уже знал, "его восторженными почитателями".
Одного взгляда мне оказалось достаточно, чтобы создать суждение об их
художественном вкусе, и, без труда представив, каким должен быть их ли-
тературный вкус, я остерегся подойти ближе к монументу и прочитать над-
пись. Однако имя "Джеймс К. Додд" было вырезано крупными буквами и сразу
бросилось мне в глаза. Какая странная вещь - имя, подумал я, как оно
прилипает к человеку, представляет его б неверном свете, а затем пережи-
вает его. И тут с горькой улыбкой я вспомнил, что не знаю - и теперь ни-
когда не узнаю, - какое слово скрывается за этим "К". Кинг, Килтер, Кей,
Кайзер - перебирал я наугад имена и, наконец, переиначив "Герберта" в
"Керберта", чуть не рассмеялся вслух. Никогда еще я так не ребячился -
наверное, потому, что (хотя все мои чувства, казалось, омертвели) никог-
да еще я не был так глубоко потрясен. Но после того как мои нервы сыгра-
ли со мной такую шутку, я, испытывая глубочайшее раскаяние, поспешил
удалиться с кладбища.
Столь же похоронными были и все мои остальные впечатления от Маскего-
на, в котором я пробыл еще несколько дней, навещая друзей и знакомых от-
ца. Я задержался в Маскегоне из благоговения перед его памятью и мог бы
избавить себя от этого испытания, ибо он был уже совершенно забыт. Прав-
да, ради него меня принимали радушно, а ради меня некоторое время под-
держивался неловкий разговор о его редких добродетелях. Бывшие товарищи
отца, беседуя со мной, тепло вспоминали о его деловых талантах, о его
щедрых взносах на общественные нужды, а стоило мне отойти, как они мгно-
венно о нем забывали. Мой отец любил меня, а я его покинул, и он жил и
умер среди людей равнодушных к нему; вернувшись, я нашел только его за-
бытую могилу. Мое бесплодное раскаяние претворилось в новое решение: еще
один человек любит меня - Пинкертон. Я не должен дважды совершать одну и
ту же ошибку.
В Маскегоне я задержался примерно на неделю, не известив об этом мое-
го приятеля. И вот, когда я пересел в Каунсил-Блафф на другой поезд, в
вагон ворвался посыльный с телеграммой в руке, громогласно вопрошая, нет
ли среди пассажиров "Лондона Додда". Решив, что имена почти сходятся, я
предъявил свои права на телеграмму. Она была от Пинкертона: "Какого чис-
ла ты приезжаешь, страшно важно". Я послал ему депешу с указанием дня и
часа и в Огдене получил ответ: "Отлично. Испытываю неимоверное облегче-
ние. Встречу тебя в Сакраменто". В Париже я придумал тайное прозвище
Пинкертону - в минуты горечи я называл его "Неукротимым", и именно это
слово прошептали теперь мои губы. Какую авантюру затеял он теперь? Какую
чашу испытаний готовило мое доброжелательное чудовище своему Франкенш-
тейну? В какой лабиринт событий попаду я, оказавшись на тихоокеанском
побережье? Мое доверие к Пинкертону было абсолютным, мое недоверие к не-
му - непоколебимым. Я знал, что намерения его всегда были наилучшими, но
не сомневался, что поступит он, с моей точки зрения, обязательно не так,
как надо.
Полагаю, что эти смутные опасения окрасили в мрачные тона и без того
угрюмые пейзажи за окнами вагона, где хмурились Небраска, Вайоминг, Юта,
Невада, словно желая прогнать меня обратно на мою вторую родину, в Ла-
тинский квартал. Но, когда Скалистые горы остались позади и поезд, так
долго пыхтевший на крутых подъемах, понесся вниз по склону, когда я уви-
дел плодороднейшую область, простирающуюся от лесов и голубых гор до
океана, увидел необозримые поля волнующейся кукурузы, рощи, чуть колыши-
мые летним ветерком, деревенских мальчишек, осаждающих поезд, предлагая
инжир и персики, мое настроение сразу поднялось. Забота спала с моих
плеч, и когда в толпе на перроне в Сакраменто я увидел моего Пинкертона,
то, забыв все, кинулся к нему - к самому верному из друзей.
- Лауден! - закричал он. - Как я по тебе стосковался! И ты приехал
как раз вовремя. Тебя здесь знают и ждут. Я уже устроил тебе рекламу, и
завтра вечером ты читаешь лекцию "Жизнь парижского студента: его занятия
и развлечения". Тысяча двести билетов разошлись все до единого... Но как
же ты исхудал! Нука, хлебни вот этого. - И он извлек из кармана бутылку
с удивительнейшей этикеткой: "Пинкертоновский коньяк Золотого Штата,
тринадцать звездочек, лицензированный".
- Господи! - воскликнул я, закашлявшись после глотка этой огненной
жидкости. - А что означает "лицензированный"?
- Да неужели ты этого не знаешь, Лауден? - удивился Пинкертон. - От-
личное выражение, которое можно увидеть на любом старинном кабачке.
- Но, если не ошибаюсь, там оно означает совсем другое и относится к
заведению, а не к продаваемым в нем напиткам.
- Возможно, - ответил Джим, нимало не смущаясь. - Однако это слово
очень эффектно и дало ход напитку - он теперь расходится ящиками. Кста-
ти, надеюсь, ты не рассердишься: в связи с лекцией я расклеил по всему
Сан-Франциско твои портреты с подписью: "Лауден Додд, американо-парижс-
кий скульптор". Вот образец афишки для раздачи на улицах, а стенные афи-
ши точно такие же, только набраны крупным шрифтом, синим и красным.
Я взглянул на афишку, и у меня потемнело в глазах. Слова были беспо-
лезны. Как я мог растолковать Пинкертону, насколько ужасно это сочетание
"американопарижский", когда он не замедлил указать мне на него и объяс-
нить:
- Очень удачное выражение - сразу раскрывает обе стороны вопроса. Я
хотел, чтобы лекция отвечала именно такому требованию.
Даже когда мы добрались до Сан-Франциско, и я, не выдержав зрелища
расскленных повсюду изображений моей физиономии, разразился потоком не-
годующих слов, Пинкертон не понял, чем я недоволен.
- Если бы я только знал, что ты не любишь красных букв! - был
единственный вывод, который он сделал из моей речи. - Ты совершенно
прав: четкая черная печать гораздо предпочтительнее и сильнее бросается
в глаза. Вот с портретом ты меня огорчил - признаюсь, я думал, он полу-
чился очень удачно. Честное слово, мне страшно неприятно, что все так
вышло, мой дорогой. Теперь я понимаю, ты, конечно, имел право ожидать
совсем другого. Но ведь я старался сделать как лучше, Лауден, и все ре-
портеры в восторге.
Тут я перешел к самому главному:
- Послушай, Пинкертон, из всех твоих сумасшедших выдумок эта лекция -
самая сумасшедшая. Как я успею подготовить ее за тридцать часов?
- Все сделано, Лауден, - ответил он с торжеством, - лекция готова.
Она лежит уже отпечатанная в ящике моего письменного стола. Я пригласил
для этого самого талантливого литератора Сан-Франциско - Гарри Миллера,
лучшего репортера города.
И он, не слушая моих робких возражений, продолжал болтать, описывая
мне свои сложные деловые предприятия, перечислял своих новых знакомых,
то и дело сожалея, что не может тут же на месте представить мне како-
го-нибудь "чудеснейшего парня, первоклассного дельца", а у меня при од-
ной мысли об этом знакомстве по спине пробегала дрожь.
Ну, со воем этим я должен был смириться: смириться с Пинкертоном,
смириться с портретом, смириться с заранее напечатанной лекцией. Мне,
правда, удалось вырвать у него обещание никогда в дальнейшем не давать
от моего имени обязательств, не поставив меня об этом в известность. Но
я тут же раскаялся в своем требовании, заметив, как удивило и обескура-
жило оно Неукротимого, и побрел без жалоб за его триумфальной колесни-
цей. Я назвал его "Неукротимым". Вернее было бы сказать "Неотразимый".
Но все это и в сравнение не шло с тем, что я испытал, просмотрев лек-
цию Гарри Миллера. Он оказался большим остряком, питал пристрастие к
несколько вольным шуткам, которые вызывали у меня тошноту, и вместе с