и чтобы они поняли это наверняка, я заявил, что не хочу ничего другого.
- Ничего, кроме пони? - переспросил отец.
- Ничего, - ответил я.
- Даже высокие сапоги?
Как мне было тяжело. Мне хотелось иметь и сапоги, но я настаивал на
пони.
- Нет, даже сапоги.
- Даже конфет? Ведь надо же чем-нибудь наполнить тебе чулок, Санта
Клаус не может ведь запихать тебе пони в чулок.
Да, верно, он не мог также спустить пони вниз по дымовой трубе. Но нет.
- Я хочу только пони, - сказал я. - Если мне нельзя иметь пони, то не
дарите мне ничего, ничего.
Теперь я стал сам присматривать себе такого пони, какого мне хотелось,
я ходил в конюшни, где продавались лошади, спрашивал у наездников, и видел
нескольких, которые подошли бы. Отец позволил мне "опробовать" их. Я
перепробовал так много пони, что быстро научился сидеть на лошади. Я
выбрал нескольких, но отец всегда находил у них какие-нибудь недостатки. Я
просто отчаялся. Когда подходило Рождество, я уже совсем потерял надежду и
в сочельник вывесил свой чулок рядом с чулками сестёр, которых, кстати, у
меня было уже три. Я не упоминал о них раньше и о том, как они появлялись,
ибо, как вы понимаете, они были девочки, а девочки, маленькие девочки в
моей мужской жизни не значили ничего. Они тоже не обращали на меня
внимания, они были так счастливы в тот сочельник, что и я тоже в какой-то
мере заразился их весельем.
Я всё размышлял, что же получу, вывесил самый большой из бывших у меня
чулков, и все мы неохотно отправились в постель, чтобы выждать до утра.
Нет, не спать, по крайней мере, не сразу. Нам сказали, что нужно не только
сразу же заснуть,но и нельзя просыпаться раньше семи тридцати поутру, а
если проснёмся, то нельзя идти к камину на Рождество. Просто невозможно.
В ту ночь мы всё-таки спали, но проснулись в шесть утра. Мы лежали в
постелях и через открытые двери рассуждали, следует ли нам выждать, ну
скажем, до половины седьмого. Затем рванули. Не помню, кто был первым, но
вдруг все бросились. Все мы не послушались, и бросились наперегонки, чтобы
добраться первым до камина в гостиной на первом этаже. Подарки были на
месте, всевозможные чудесные вещи, кучи разных подарков; только, когда я
разобрал ворох, увидел, что мой чулок пустой, он сиротливо висел на месте,
в нем не было ничего, и под ним тоже, и вокруг...ничего. Сестры стали на
колени каждая перед своей кучей подарков, они взвизгивали от восторга,
затем подняли глаза и увидели, что я стою один в ночной рубашке, и у меня
ничего нет. Они оставили свои подарки, подошли ко мне и стали осматривать
вместе со мной пустое место. Ничего. Они ощупали мой чулок: ничего.
Не помню, плакал ли я в то время, но сёстры мои плакали. Они побежали
со мной обратно в постель, и там мы все плакали до тех пор, пока я не
рассердился. И это в какой-то степени помогло. Я встал, оделся, и прогнав
сестёр прочь, пошёл один во двор, вошёл в стойло, и там, совсем один,
зарыдал. Немного спустя ко мне вышла мать, и обнаружив меня в стойле у
пони, попыталась успокоить меня. Но я слышал, что снаружи стоит отец, он
вышел вместе с ней и они о чем-то сердито спорили. Она всё успокаивала
меня, умоляла пойти завтракать. Я же не мог, мне не хотелось ни утешений,
ни завтрака. Она оставила меня и ушла в дом, о чём-то сердито толкуя отцу.
Не знаю, как уж у них там прошёл завтрак. Сёстры сказали, что это было
"ужасно".
Им было стыдно радоваться своим игрушкам. Они пришли ко мне, а я
нагрубил им.
Убежал от них прочь. Обошёл вокруг дома, сел на ступеньках крыльца, и
выплакавшись, просто страдал. Меня обманули, меня обидели, я и сейчас
чувствую то, что чувствовал тогда, и уверен, если бы на сердце можно было
видеть раны, что на моём сердце найдётся шрам от того ужасного
рождественского утра. А отец,любитель подшутить, наверняка, тоже
расстроился. Я видел, что он посматривает в окно. То ли он подсматривал за
мной, то ли ещё за чем-то в течение часа-другого, осторожно отодвигая
занавеску, чтобы я не заметил, но я всё-таки разглядел его лицо, и до сих
пор помню тревогу на нём, обеспокоенное нетерпение.
А позже, не помню уж сколько прошло времени, наверняка час или два,
агония моя достигла предела при виде человека, ехавшего по улице на пони,
пони с новёхоньким седлом. Такого великолепного седла я ещё не видал, и
оно было мальчиковое, ноги всадника не были в стременах, они были слишком
длиннымидля них. Упряжь была совершенной, мечты мои сбылись, молитвы
услышаны. Прекрасная новая уздечка, с лёгким подгубным ремешком и
мундштуком. А пони! Когда он подъехал ближе, я разглядел, что пони был в
действительности небольшим конём, то что мы называем индейский пони,
гнедой, с черной гривой и хвостом, одна нога была белой и на лбу была
белая звёздочка. Да за такого коня я отдал бы всё, что угодно, простил бы
всё.
Но всадник, со всклокоченной шевелюрой, синяком под глазом и царапиной
на щеке, подъехал, читая номера домов, и когда мои мечты, мои несбыточные
мечты, воспарили, посмотрел на нашу дверь и проехал мимо, вместе с пони,
седлом и уздечкой. Это уж было слишком. Я завалился на ступеньках и, хоть
уже выплакался раньше, разревелся так, что просто утопал в слезах, когда
вдруг услышал его голос.
- Послушай-ка, паренёк, - сказал он, - ты, случаем, не знаешь мальчика
по имени Лэнни Стеффенс?
Я поднял голову. Это был тот человек на пони, он вернулся назад и стоял
рядом с нашей конюшней.
- Да, - всхлипнул я сквозь слёзы. - Это я.
- Ну, - сказал он, - тогда это твой конь. Я уж тут искал тебя и твой
номер дома.
Что же вы не повесите номер так, чтобы его было видно?
- Слезайте, - вскрикнул я, выбегая к нему.
Он продолжал что-то говорить о том, что "должен был появиться здесь в
семь часов, что ему велели привести клячу сюда, привязать её у крыльца и
оставить её тебе. Но, черт побери, я напился,... подрался... попал в
больницу, и ..."
- Слезайте, - повторил я.
Он слез и подсадил меня в седло. Хотел было приладить мне стремена, но
я не давал ему. Мне хотелось проехаться.
- Что с тобой? - сердито спросил он. - Отчего ты плачешь? Тебе что, не
нравится лошадь? Да это прекрасная лошадка. Я её давно знаю. Она отлично
сторожит скот, сама его водит.
Я его почти не слышал, мне так не терпелось, но он настаивал. Он
подтянул стремена, и затем, наконец-то, я медленно поехал прочь шагом,
такой счастливый, такой взволнованный, что почти не соображал, что же со
мной делается. Я не оглядывался на дом, на того человека, а поехал по
улице, разглядывая всё сразу:
уздечку, длинную гриву пони, тиснёное кожаное седло. Никогда ещё я не
видел ничего такого красивого. И моё! Я собирался проехать мимо дома мисс
Кей. Но тут заметил на луке седла какие-то пятна вроде капель дождя,
повернул и поехал домой, но не к самому дому, а в конюшню. А там уже
собралась вся семья: отец, мать, сестры, они все так переживали за меня,
такие теперь счастливые. Они привели в порядок все принадлежности моей
новой профессии: попоны, скребок, щетку, вилы, всё, и на сеновале даже
было сено.
- И чего это ты так быстро вернулся? - спросил кто-то. - Почему не
покатался ещё?
Я показал на пятна. - Мне не хотелось, чтобы дождь замочил моё новое
седло, - ответил я. А отец расхохотался. - Да дождя совсем нет, -
воскликнул он. - Это вовсе не капли дождя.
- Да ведь это слёзы, - вскричала мать и так посмотрела на отца, что тот
тут же ушёл в дом. Что ещё хуже, мать предложила вытереть мне слёзы,
которые всё ещё текли у меня по щекам. Я глянул на неё так, как она
смотрела на отца, и она направилась вслед за ним, утирая слёзы уже себе.
Сёстры остались со мной, мы вместе расседлали пони, повесили уздечку,
отвели его в стойло, привязали и накормили. И тут в самом деле начался
дождь, так что до конца этого памятного дня мы все чистили и чесали моего
пони. Девочки трепали ему гриву, чёлку и хвост, а я наворачивал ему вилами
сено, чесал и чистил его, чистил и чесал. Для разнообразия мы выводили его
на водопой, водили его взад и вперёд, накрытого попоной как скаковая
лошадь, мы это проделывали по очереди. Но высшим, поистине неисчерпаемым
удовольствием было чистить его. Когда мы с неохотой пошли на
рождественский обед, ото всех нас пахло кониной, и сёстрам пришлось вымыть
и руки и лицо. То же предложили и мне, но я не захотел. Тогда мать подвела
меня к зеркалу, и я быстренько помылся. На щеках у меня были запёкшиеся
грязные полосы от слёз, которые тянулись до самого рта. Смыв этот позор, я
стал уплетать обед, и по мере того, как ел, я становился всё голоднее и
голоднее. Я ничего не ел до сих пор в этот день, и наевшись фаршированной
индюшатины, пирогов с клюквой, фруктов и орехов, я так растолстел, что
даже захохотал. Мать говорила, что время от времени я всхлипывал и икал,
но я уже и смеялся. Я стал разглядывать подарки сестёр и радоваться вместе
с ними до тех пор, пока ... мне не понадобилось пойти поухаживать за пони,
который в самом деле был там: обещание, начало счастливой двойной жизни. И
... я пошёл убедиться в том, что... и седло, и уздечка на месте.
Но то Рождество, которое отец так тщательно спланировал, было ли оно
лучшим или худшим, я так и не знал. Он часто спрашивал меня об этом, но
мальчиком я так и не смог ответить. Теперь же я думаю, что оно было и тем,
и другим вместе.
Слишком быстро был пройден весь путь от душераздирающего отчаяния до
брызжущего ликования. Взрослый человек вряд ли выдержал бы такое.
Глава IV МАЛЬЧИК НА КОНЕ
Жизнь моя верхом на лошади с восьми до пятнадцати лет была счастливой,
свободной, независимой, полной романтики, приключений и в некотором роде
познания. Не знаю уж, была ли у отца какая-нибудь теория на этот счёт, или
просто его взволновали мои молитвы. Но кое-какие мысли у него на этот счёт
всё-таки были. К примеру, он отобрал у меня седло. Мать запротестовала, я
и так уж настрадался, но он настоял и дал кое-какие пояснения, частью для
себя, частью для меня. Он сказал, что я стану гораздо лучшим наездником,
если научусь ездить без стремян и без седла, за луку которого можно
держаться, чтобы сохранить равновесие. Все индейцы ездят без седла, а
команчи, лучшие наездники на равнинах, нападают, как правило, прижавшись к
лошади с противоположной стороны и стреляя у неё из-под шеи.
- Чтобы добраться до индейца, нам приходилось убивать коня, -
рассказывал он, - а тот всё равно прятался за убитого коня и стрелял в нас
из-за укрытия.
Я в конце концов согласился на то, чтобы моё прекрасное седло повесили
на гвоздь в конюшне до тех пор, пока свободно не научусь держаться на коне
без него. В результате я стал предпочитать ездить без седла и пользоваться
им только для выездки или игр, которые требовали стремян и луки, как,
например, в подхватывании вещей с земли или при ловле скота арканом.
Но это была только одна сторона дела. Примерно в это же время я стал
играть в мальчиковые игры: шарики, волчок, бейсбол, футбол, и, помнится,
отец иногда по дороге домой останавливался, чтобы понаблюдать. Он, бывало,
качал головой, мне ничего не говорил, но я знал, что ему не нравились эти
игры. Теперь мне кажется, он думал, что в них было что-то от азартных игр,
а у него были основания опасаться азартных игр. Это был порок, оставшийся
в Калифорнии со времён золотой лихорадки, и новые предприниматели
противились ему. Но они не могли искоренить его, так как "Фрэнк" Роудз,
политический босс, сам держал игорный дом, он защищал деловых людей, но
также защищал и своё дело. В открытую они не могли бороться с ним и теряли
деньги, теряли клерков и кассиров в результате азартного угара. Отцу
пришлось уволить своего любимого счетовода из-за того, что тот сильно
увлекался азартными играми. Возможно, он и пони-то подарил мне ради того,
чтобы я не играл в азартные игры, чтобы не болтался на улице и больше
времени проводил на полях. Но в результате получилось нечто, чего он не