Рузвельт снова не придет в Белый дом. Сэр Годфри наблюдал,
как Черчилль готовил эти свои речи: в одной руке длиннющая
сигара, в другой виски с содовой; одет в измятую куртку со
множеством карманов; ходит по громадному кабинету, диктует,
не глядя на стенографистку, рядом машинистка, берущая с
голоса; изредка поглядывает на сэра Годфри, словно
спрашивая, не слишком ли заносит, Черчилль ведь считал себя
первоклассным журналистом, и не без основания, уверяю вас,
только поэтому и стал премьером - из известности в еще
большую известность... Он позволял себе, например,
утверждать по радио, что половина немецких подводных лодок
уже потоплена нами... Мы-то знали, что это не соответствует
истине... Годфри возразил Черчиллю, конечно, весьма
сдержанно, корректно, как и подобает джентльмену, но
возразил: люди, облеченные властью, не вправе выдавать
желаемое за существующее, это азартная игра, а не
политика... Такое не прощают. Даже широко думающие люди,
как Черчилль... Я преклоняюсь перед сэром Уинстоном, но и
перед сэром Годфри я тоже преклоняюсь, поэтому закончу сию
скучную, грустную и длинную новеллу про то, как мы в третий
раз привели Рузвельта к власти, как создали американскую
разведку и что мы получили в благодарность за это...
Впрочем, быть может, это вас не занимает?
- Вы рассказываете весьма интересно. Делается немножко
страшно за мир, в котором живешь... На поверхности тишь и
благодать, главное, определяющее эпоху, становится
известным, когда наш поезд ушел, мы стары и на дальнейшее
развитие событий повлиять не можем...
- Можем... - сухо заметил сэр Мозес. - Поэтому я вам
все и рассказываю... Словом, именно сэру Годфри
премьер-министр поручил сделать так, чтобы британская
разведка способствовала переизбранию Рузвельта и созданию
американской секретной службы. И он вылетел в Вашингтон в
сопровождении Иена Флеминга, а я остался на связи в Лондоне.
Вы представляете, сколь трудной была миссия сэра Годфри? В
Лон- доне люди из министерства иностранных дел мечтали,
чтобы эта миссия провалилась. В Вашингтоне он сталкивался с
теми, кто не желал войны с Гитлером и требовал продолжения
нейтралитета. Разведывательное управление Штатов, которое
возглавлял бригадный генерал Шерман Майлс, представлявший
интересы армии, капитан первого ранга Керк, руководивший
морской разведкой, и шеф ФБР Эдгар Гувер жили по принципу
щуки, рака и лебедя. Единственной надеждой сэра Годфри был
Билл Донован. Он встретился с ним в Лондоне еще за год до
своего полета в Вашингтон... Полета, который должен был
привести к его падению... Нет, я не виню Черчилля; политика
- это противостояние гигантов, выигрывает сильнейший,
спортивный термин вполне приложим к схватке государственных
лидеров, ничего не попишешь... Мне кажется, он провел
грандиозную операцию с Донованом, наш сэр Годфри... Сыграл
роль доверительного информатора американца, который рвался к
власти в американской разведке... Чего не сделаешь для
пользы дела... Просочись хоть капля информации о том, что
мы работали с Донованом, а не он с нами, игре сэра Годфри
пришел бы конец, Америка по-прежнему стояла бы на распутье,
а это грозило крахом Британии... Именно Донован, выслушав в
Вашингтоне сэра Годфри, который рассказал ему, что Гувер и
иже с ним всячески противятся самой идее совместной работы
против нацистов, выдвинул идею необходимости встречи Годфри
с Рузвельтом. Иначе дело обречено на провал. Иен Флеминг,
работавший до войны в агентстве "Рейтер" - вполне надежная
крыша, - связался с одним из редакторов "Нью-Йорк таймс"
Сульцбергером, тот позвонил жене президента Элеоноре, она
устроила ужин, на который был приглашен сэр Годфри; после
пресной еды и тягучего фильма моего шефа позвали в кабинет
Рузвельта; беседа продолжалась полтора часа, это была
трудная беседа, которая, однако, закончилась тем, что в
Соединенных Штатах создали отдел стратегических служб, ОСС,
во главе с Биллом Донованом, наша задача была выполнена, сэр
Годфри победил и за это, понятно, перемещен из Лондона в
Индию, командовать тамошними подразделениями нашего флота,
что ж, борьба есть борьба, но дело было сделано, Америка
выбрала путь войны против Гитлера... Но в конце сорок
четвертого года люди Донована закусили удила, забыв, кому
они обязаны своим рождением. Мы островитяне, князь. Мы не
прощаем обид. Чем ближе нам человек по духу, тем
болезненнее мы воспринимаем обиду... Они стали, видимо, без
умысла унижать нас, они положили ноги на стол, и если это
принято у них, то нас шокирует... Они позволили себе забыть
то, что мы для них сделали... Мы не прощаем обид, -
медленно повторил сэр Мозес, - именно поэтому Черчилль; и
выступил с речью в Фултоне, задумав игру: пусть Америка
станет первой в провозглашении доктрины силы против России;
все равно последнее слово останется за нами, рано или поздно
мы еще это свое слово скажем. Я, во всяком случае, сказал
его сегодня утром в "Сотби" и повторяю сейчас, уступив вам
Врубеля... Культура - путь к политическому диалогу с
Москвой, не правда ли?
Ростопчин покачал головой, усмехнулся, поднял глаза на
сэра Мозеса, долго разглядывал его красивое, не тронутое
возрастом лицо, а потом сказал:
- Это для вас диалог... Для меня это жизнь. То есть
память... Благодарственная память... Политика не по моей
части, очень сожалею.
- Я понимаю. Но и вы постарайтесь понять меня, князь. Я
- в силу своей прежней деятельности - не могу открыто
помогать вам и мистеру Степанову, это против устава моего
клуба, хоть и бывшего. Тем не менее, если вам или мистеру
Степанову потребуется помощь, вот моя карточка, я к вашим
услугам. Но лишь с одним условием: мое имя не должно стать
достоянием прессы.
6
Лысым, окликнувшим Степанова в холле "Савойя", оказался
Валера Распопов с иранского отделения, учился на курс
старше; "А я Игорь Савватеев с арабского, помнишь?" - "Нет,
прости"; с Валерой и Суриком Широяном они выступали в одной
концертной бригаде, ездили с шефскими концертами по колхозам
Подмосковья; самым популярным был их номер, когда они пели -
на мелодию известной в те годы песни - свою, студенческую;
"Шагай вперед, наш караван, Степанов, я и Широян".
Оба теперь работали в Лондоне, один в морском
представительстве, другой в банке; институт востоковедения
давал прекрасную филологическую подготовку, английский и
французский шли на равных вместе с основным языком; впрочем,
Генриетта Миновна, преподаватель английского в степановской
группе, бранила его за "варварское американизированное"
произношение; "Вас не поймут в Лондоне"; ничего, понимают.
- Мы приехали за тобой, приглашаем на ужин, - сказал
Валера, - там а Лена будет, помнишь, с китайского, и Олег...
Степанов еле стоял на ногах, но отказаться было бы
равносильно предательству самого себя, своей молодости,
когда студенческие балы разрешались до трех ночи, а потом
еще гудели до пяти, в восемь возвращались на Ростокинский, в
здание бывшего ИФЛИ, расходились по маленьким комнаткам,
занимались, и никто не знал, что такое усталость, кто же про
нее знает в двадцать лет, никто, конечно.
В доме собралось много народа; потребовали, чтобы сначала
Степанов рассказал о московских новостях в литературе, кино,
живописи и театре. Раньше, до того, как ему пришлось
подолгу жить за границей, он не очень-то понимал такой
интерес, в чем-то даже экзальтированный, что ли. Лишь по
прошествии лет, когда возвращался в Москву из заграничных
командировок, ему стало по-настоящему понятно это
поразительное ощущение оторванности от своего; немедленная
потеря пульса жизни дома; выпадение из нашего сложного
ритма; он просиживал у телефона часами: "Что с выставкой
молодых художников? Утвержден ли план издательства? Когда
заседание редколлегии?" А ведь каждый вопрос помимо ответа,
в свою очередь, рождает множество новых вопросов. Порою
Степанова не оставляло ощущение, что он вернулся в Москву из
провинции, хотя жил в европейских столицах; казалось бы,
масса интересного, ан нет, лишь дым отечества нам сладок и
приятен, точнее не скажешь.
Спрашивали про тиражи, отчего малы; Степанов пробовал
отшутиться, здесь, мол, и того меньше, потом посоветовал
обратиться за такой справкой в Госкомиздат, там решают, им и
карты в руки; ответ никого не устроил, даже, ему показалось,
обидел собравшихся, пришлось говорить о больном; да,
невиданный интерес к книге, а с бумагой по-прежнему трудно,
да, еще не учтен реальный читательский интерес, мало
работают с библиотеками и книжными магазинами, простор для
социологического анализа; хотим быть добренькими, почти
одиннадцать тысяч членов Союза писателей, каждый имеет право
- самим фактом своего членства в организации - на книгу; вы
говорите, того не читают, этого не покупают! Увы, неверно!
Живет какой-то писатель в областном городе, и его хотят
читать свои, поди откажи - негоже! Здесь, на Западе, первый
тираж три тысячи, у нас - пятнадцать; надо ломать структуру,
а это процесс болезненный, требуется оперативность, точнее
понимание рынка, он особый у нас, конечно, значительно легче
раздать всем сестрам по серьгам - и овцы целы, и волки
сыты...
Рассказал об эксперименте, который поставил покойный
доктор из Западной Германии Клаус Менарт; приехал в Москву
писать книгу о том, что читают русские; родился- то в
Замоскворечье, дедушка был хозяином шоколадной фабрики,
которая потом стала "Красным Октябрем", обертку "Золотого
ярлыка" рисовал его отец; до семи лет, пока не началась
империалистическая война, Клаус говорил только по русски,
играл С русскими мальчишками и девчонками, слушал церковные
песнопения во время православной пасхи; на масляную в доме
пекли блины; отцовские друзья - сибирские заводчики -
выучили маменьку лепить пельмени; часто ходил в
Третьяковскую галерею (отец запретил мальчику говорить
расхожее "Третьяковка", учил, что этот великий музей следует
называть уважительно); "Синюю птицу" смотрел три раза,
плакал от ужаса и счастья, с тех пор был постоянным
поклонником МХАТа; когда в середине двадцатых годов вернулся
в Союз журналистом, придерживался крайне антисоветских взглядов;
вторую мировую войну встретил в Китае, был интернирован,
вернулся в Германию после капитуляции, создал институт
"советологии", был главным редактором журнала "Остойропа";
состоял советником канцлера Аденауэра по русскому вопросу,
занимал крайнюю позицию.
В Советский Союз его пустили с неохотой, ждали очередного
тенденциозного труда, их было у Менарта немало. Он начал
свою работу в Москве с того, что составил предварительный
список двадцати четырех самых читаемых в стране писателей,
потом отправился в городские библиотеки, полетел в Братск и
Волгоград, сидел в маленьком читальном зале в деревне под
Калинином, беседовал с самыми разными людьми и опубликовал в
Соединенных Штатах и ФРГ книгу "О России сегодня. Что
читают русские, каковы они есть". Она произвела эффект
разорвавшейся бомбы; одни злобно улюлюкали, другие
замалчивали, оттого что выводы, к которым пришел Менарт,
никак не укладывались в рамки, которых он сам придерживался
раньше. Он утверждал, что русские действительно не хотят
войны, что в первую очередь их занимают проблемы, которые
стоят перед ними, и они пишут о них открыто; цензура,
видимо, никак не ограничивает право на критику, если она
носит "позитивный характер", то есть не призывает к
оголтелому ниспровергательству, а исследует возможные пути
преодоления того, что мешает обществу в его поступательном
движении к прогрессу.
- Так вот он, Менарт, - заметил Степанов, - проделал
работу, которой следовало бы заниматься нашим социологам
вкупе с издателями: опрашивал в десятках библиотек и
работников, и читателей, какую книгу они бы хотели получить.
Какая не интересует их? Чьи имена наиболее любимы? Кто
оставляет читателя равнодушным? Почему? Причина?
- Почему же не заняться этим серьезно? Коллективу? А не
одному человеку? - спросил Игорь Савватеев. - Тем более