что не стоит с тобой разговаривать..."
"Кто "они"?"
"Не торопись. Дело и в самом деле настолько серьезное, что нельзя не
предупредить тебя..."
Все это время Малина нервно расхаживал по кухне, хватал себя пальцами
за нос (была у него такая привычка), то садился на стул, то вскакивал,
заглядывал в мрачное окно... Подобрал с полу бутылку "Камю", удивленно
принюхался к разлитому коньяку, скверно матюгнулся.
"Это кто коньяк разлил? Фанни?"
Машка промолчал.
"Стерва, халява..."
"Полегче, - сказал Машка. - Полегче выражайся. Я тебе еще не говорил -
я ей сейчас предложение сделал".
Несколько мгновений Малина смотрел на Машку с полуоткрытым ртом, затем
неприятно заржал.
"Ну, и как она?"
"Никак. Во всяком случае, не отказала", - самодовольно улыбнулся Машка.
"Да, это сильная новость, - ехидно покивал головой Малина. И снова
заржал. - Представляю семейку: Машка и Фанни! Ха-ха! Веселый вы народ,
ей-богу насмешили..."
"А что?"
"Идиот. Что ты про нее знаешь?"
"Ну..." - смутился Машка.
"Душе настало пробужденье... Идиот".
"Слушай, не оскорбляй меня, пожалуйста".
"Да что еще сказать про тебя, если ты водишься, не зная с кем, треплешь
языком где попало и чего не следует..."
"Слушай, Саня, ты сейчас схлопочешь".
"Что?! - крикнул Малина, подходя к нему вплотную. - Да я тебя щас!.."
Они стояли друг против друга, меряясь взглядами. Малина аж трясся от
злобы.
"Ну, ударь, - спокойно сказал Машка. - Ударь, если это доставит тебе
удовольствие. Я с тобой драться не собираюсь".
Малина сразу обмяк, подошел к столу, налил себе в рюмку, выпил.
"И за что я люблю тебя, дурака, - устало проговорил он. - Ты даже не
представляешь, как ты меня подвел, каких людей ты под удар подставил..."
"Ну, объясни, в чем дело, может пойму, хоть я и идиот..." - Машка тоже
подсел к столу.
"Извини, я перенервничал. Но ты тоже хорош..."
"А что?"
"Сейчас. Все сейчас объясню, ждать больше некогда..."
Малина замолчал. Выпил еще. Повертел в руке рюмку. Снова налил и выпил.
И опять тяжело задумался, с треском разминая в пальцах сигарету.
В тишине было слышно, как за окном бушевало небо. В стеклах дробился
дождь.
"Санек, - нежно сказал Машка, - Санек, ты помнишь такие старые добрые
времена в 18-й аудитории?"
"Я думал, в 18-м году", - усмехнулся Малина.
"Ты знаешь, я недавно песенку такую сочинил о тех временах: "Ах, это
было так давно, когда все стриглись под битлов, и крошка Кло шептала мне,
хлебнув вина: "Какие были времена!"..." - Машка вполголоса запел.
"А ты даже не пошел на Сережкины похороны. А я вот - ходил. И Ибрагим
пришел, хотя они с Сережкой в последнее время не разговаривали. И даже Таня
пошла, хотя она его почти не знала..."
"Я же тебе объяснял, почему не пошел. Я не хочу видеть его мертвым, я
хочу помнить его живым. Он навсегда останется в моей памяти только живым".
"Слова это все, слова... Я видел его мертвым, и гроб нес, и поцеловал
его на прощанье, и ничего с моей памятью от этого не случилось". - Малина,
присев у кухонного пенала, нагружал хозяйственную сумку всякой снедью:
консервами, галетами какими-то, достал буханку хлеба...
"Мы разные люди".
"Разные", - согласился Малина.
С грохотом распахнулось окно. Шторы размазало по стенам. Дождь брызнул
в комнату так, словно облако лопнуло.
С минуту Машка и Малина боролись с порывами ветра, водружая раму на
место, выпутывались потом из рухнувших штор, пока не уселись снова за стол,
смеясь и утирая мокрые лица.
"Ну, что, - сказал, отдуваясь, Машка, - что ты мне все хотел такое
страшное сообщить, да не решался? Не бойсь, говори, переживу как-нибудь".
"Погоди", - ответил Малина, все еще смеясь. Стащил через голову влажную
футболку и ушел в комнату.
Вернулся он не скоро. А когда вернулся, на нем уже были: выгоревшая на
солнце брезентовая куртка - память о студенческих стройотрядах,
латаные-перелатаные джинсы и гитара, висевшая на плече стволом вниз. В руке
он держал небольшой дорожный кейс.
"Дело в том, что... - Он взглянул на часы. - Через час мы должны быть в
условленном месте на окраине города, где нас будут ждать мои друзья. А еще
через некоторое время мы уже будем ехать в одну солнечную республику, где
нас, правда, не ждут, но примут хорошо... Сегодняшнее торжество было
организовано мной для Тани - мы теперь с ней не скоро увидимся... Итак, ты
едешь? Я жду".
Малина достал из холодильника еще одну - последнюю - бутылку коньяка,
положил ее за пазуху.
"Это пригодится в дороге, - пояснил он. - Итак?.."
Следующим движением Малина нажал на кнопку оттайки и, нагнувшись,
вытащил откуда-то снизу большой черный пистолет.
"Да, - грустно сказал Машка, - я знал, что ты генерал ордена иезуитов".
"А я знал, что ты ничего не знаешь, - сатирически отвечал Малина. - Но
сейчас не время шутить. Шутки кончились. Тебе опасно здесь оставаться".
"Я не поеду".
Малина помедлил, подсел к столу и разлил остатки из бутылки. Достал
сигарету, прикурил.
"Возможно, ты прав, - задумчиво произнес он. - Возможно, так ты легче
отделаешься. Но мой тебе совет: уезжай из Москвы на время, и лучше в
какую-нибудь дикую глушь, в какой-нибудь Петропавловск-на-Клязьме. Вполне
вероятно, что в этом случае тебя вообще не станут трогать".
"Но ты так ничего и не объяснил. Кому и в чем перешел я дорогу,
хотелось бы мне знать?"
Малина потушил сигарету, залпом выпил коньяк, встал. Взгляд его был
холоден и далек.
"Видишь ли, Машка, это только в старых романах принято все объяснять. В
жизни все гораздо сложнее. Но кое-что я тебе скажу. Во-первых, не ходи к
своему приятелю из театра на Юго-Западной - из его окружения исходят
сигналы. Во-вторых, знай, что твоя переписка смотрится - хотя, это, в
принципе, в порядке вещей... И в-третьих, постарайся, пожалуйста, впредь
никогда и нигде не упоминать, кого ты иногда мог видеть со мною... Да, и вот
что еще..."
Он открыл кейс и достал оттуда небольшое портмоне.
"Здесь, - сказал он, кладя портмоне на стол, - фотография. После
Сережкиной смерти я отдал ее размножить. Ибрагиму я так и не успел передать
его экземпляр, а тебе - вот, держи. И смотри, не потеряй, это единственное
фото, где мы снялись все вместе, вчетвером: ты, я, Сергей и Ибрагим. Если не
забыл, это было в 10-м классе, перед выпускным вечером, когда мы ходили на
сопку. Другого случая, видишь ли, так и не нашли. Более того, никто, кроме
меня, этого снимка даже не сохранил..."
"Я его лишился, - печально поправил Машка. - Со всем своим имуществом.
Ты знаешь, при каких обстоятельствах".
"Да, я знаю. Я знаю, что ты не можешь быть хозяином ничего. И еще там
деньги. На дорогу и на первое время".
Машка протестующе вскинул руки, но Малина обнял его и потрепал по
плечу.
"Будет, будет", - успокоил он его, точно ребенка.
Машка засмеялся.
Давно уже стихли в подъезде шаги Малины, уехал лифт. Дождь кончился.
Ночь накрыла страну бездонной пропастью - не разглядеть ни черта. Где-то
вдалеке, за окном, звякала одинокая гитара. Хмель прошел и подступила
головная боль. Время стучало в висках.
Машка сидел за столом без движения, обхватив руками голову. Гитара
смолкла. Как тихо! В жизни не бывает такой тишины, разве что во сне... Машка
взял оставленный Малиной кошель и вынул оттуда небольшую (6х9) глянцевую
фотографию. Где-то в подъезде вздохнула дверь.
Лица, бессмертно юные, опрокинутые в летящее мгновение, смотрели на
него чистыми, прекрасными глазами.
ТАНГО КАТАСТРОФЫ
Время продолжалось обычным скучным чаем с бледною пирожною риторикой,
паузами, в которых сосредоточенно был занят настенный часовой механизм своей
пустынною капелью, и наконец-то облегченно завершилось натюрмортом из вялых
бутербродных подбородков разбитого поколения. Портрет тут же забылся,
впрочем, и сумрачно отразил с постамента траурно прикрытого створками трюмо
заключительные кадры дня, в которых Машка отпирал входную дверь и направлял
наружу нижние части тел приезжих на поминки гостей. Затем в квартире погасла
часть ламп, и дверь ближайшей комнаты пустила в прихожую тонкую полосу
электрического заката.
Машка остался стоять у окна, чертил пальцем виньетки к уличному
ландшафту, обрамленному хрустальной снежной пеной внезапно наступившей зимы,
вздыхал, сопел, кашлял и думал о себе в третьем лице.
"Он остался один со своей человеческой болью, - жалостно, шепотом
сообщил он сам себе. - Поколение кончилось. С поколеньем случился закон
природы".
"Так думал молодой герой, - сказал он, немного погодя, вслух, далее и
как бы равнодушно, - накрывши шляпою покрой вместилища сих дум печальных...
И с тем физически отчалил".
Машка заплакал. Все еще плача, он достал из-под сердца револьвер и
нацелил его дулом прямо в лоб. Выстрел прогремел как бонч-бруевич. Лохматым
дребезгом он ощутить успел прикосновенье смерти, разворотившей лоб. Лоб.
Солоп. Просьба закрывать за собой гроб.
Меж тем, часы на кухне пробили час. Последний автобус прошелестел под
окном. Вспыхнувшая в свете фар перламутровою вязью бензиновая лужа была
раздавлена у перекрестка резиновой печатью колес, вздохнули тормоза, и из
растворившегося проема вынесло на тротуар одинокую человеческую субстанцию.
"Вот - человек..." - Голос, раздавшийся негромко, заставил Машку
вздрогнуть. - Одинокий пехотинец. Куда он идет, и зачем он идет, и зачем
вообще он явился в этот пустынный мир?"
"Алик!" - выговорил Машка, и возглас его дрогнул.
"Алик, - повторил он вновь, растроганно вглядываясь в триумфальную
ветвь Шининого бакенбарда. - Ужели?"
"Алик... Ты согласись, Алик... - проговорил он затем, несколько уже
смущаясь Шининой безответностью. - Ты согласись... вот, все-таки мы с тобой
симметричные люди, а?"
"Вестимо, - рассудительно отвечал Шина. - Ведь в природе нет ничего
симметричного, кроме людей и животных. Может, - заметил он, снижая голос до
скобок и подмигнув, - оттого и склонен человек созидать симметрию, ибо сам
он - суть гомункулус? Все искусственное тяготеет к симметрии, ибо симметрия
экономна и эстетична".
Свист, раздавшийся на улице, заставил их обратиться к окну. Человек на
остановке, проделывая туловом нетерпеливые движения, свистел в два пальца.
Голова его была обращена куда-то вверх.
"В сущности, - заговорил Машка, - люди никогда не знают, чего им нужно.
И лишь тогда, когда с ними что-то случится - лишь тогда они могут сказать,
нужно им это, или же нет..."
"И вообще, - в тон ему поддакнул Шина, - мудрость приходит с
маразмом..."
"Наступит время, - удовлетворенно кивнув, продолжал Машка, - когда
жизнь его станет клониться к закату, начнет смеркаться, и плесень седины
покроет его голову, и вот однажды в страшную, удушливую ночь он, бедный
пехотинец, придет, в итоге, к осознанию того, что вся его минувшая судьба,
равно как и вообще история людского рода, достойна называться перманентною
халявой... Но сколько раз еще до того..."
"Тысячу раз!"
"Да, тысячу раз, переливая из имманентного в трансцендентное, в разных
позах, состояниях и даже в положении, тряся животом и размазывая по щекам
пьяные слезы, он будет говорить: "Жизнь - это великая вещь!"..."
"И клочья пены пивной будут течь по ботфортам!"
"...Забывая о том, что даже в самые безоблачные дни одно напоминание о
смерти гасило самые маршеобразные порывы и заставляло его жалеть о том, что