верхом, уже Котик пошел было на хитрые фени, говоря, что, мол, за абордаж
хватать -- это не по правилам, а Айка в ответ грозилась, что вот сейчас-то,
мол, абордаж ему и выдернет... Как вдруг из коридора послышался небольшой
взвизг и старушечьи причитания. Дверь распахнулась, и в комнату ворвалась
баба Вонюшка, со сморщенным всмятку, точно она хлебнула уксусу, лицом, и с
ходу ухватилась за Айкины волосы. Маленькое личико Айки расплылось, словно
со смеху, -- как-то по вертикали расплылось, -- а затем она завизжала --
негромко и осторожно, будто у нее внезапно кончился голос, а старуха
молотила ее кулачками, и потом уже, когда опомнившийся Котик схватил бабку в
охапку и выволок за дверь, Айка присела на пол, легко, будто шерсти клок
гнилой, выдрала пук волос с горя из своей головы и затряслась в
конвульсивных, безобразных рыданиях...
УЛЫБКА НА СКЛОНЕ
Прошло несколько месяцев со дня Ланиного концерта и ее последующего
отъезда. За это время слухи об ее успехе успели уже приобрести некоторые
очертания легенды, и, как это бывает подчас с людьми, побывавшими в армии,
развитие их пошло уже не ввысь, а куда-то вширь и поперек себя -- то бишь,
ничего светлого и достойного к ним не пристало, а даже вовсе напротив того:
имя Ланы смаковалось с таким двусмысленным подтекстом, что можно было
подумать, будто речь идет о заурядной шлюхе из "Сайгона", только и сделавшей
примечательного, что выскочившей на сцену Дворца молодежи и показавшей голую
задницу толпе пьяных идиотов. Находились люди, решительно утверждавшие, что
она -- шиза, и лечится в Москве у врача Шварца. Промелькнуло также и мнение,
что она-де сидела с известной Ивочкой, которая, мол, ее всему и научила.
Прошел еще слух, будто ее убили на БАМе, куда она отправилась зачем-то с
шайкой гопников. Ходило и много других мелких и глупых сплетней, о которых
не стоит упоминать, и наконец, совсем недавно один знакомый Вощика сообщил
ему, что Лану видели в Москве на каком-то концерте в компании с Пугачевой и
Троицким. Но все это были враки. Мамай с Ланою энд Хачик энд Труба
путешествовали.
В начале июня месяца в год 1966-й Семка Горюнов вышел из заключения.
Неделю гудел он у одной любезной вдовушки, заготовившей по сему случаю
несколько фляг браги, а затем, в какой-то очень прекрасный день, сел Семка в
лодку и поплыл по реке сибирской Колыме.
Эх! Погреб сперва Семка для понту -- махала ему с бережка вдовушка, а
затем бросил весла, закутался в тулуп, сел на дно, и понесло его по течению
тихо. Небо-то какое! Пташечки посвистывают, щелкают -- точно ножницами
кто-то ветер режет. Ветки у воды шелестят, бодаются. Воздух -- как стакан
спирту с облепихой... Хорошо!
Так и ехал Семка -- то греб помаленьку, а то сидел просто так или
спал... Белые ночи в той местности все лето стоят, комаров в пору ту -- ни
одного. Думал о том, что делать дальше, на волну мелкую глядел...
А посадили его, как считал сам Семка, за пустяк. На собрании колхозном
спросил однажды сдуру он у начальника приезжего, что вот, мол, Сталин на
всех фотографиях в одной и той же одежде сидит -- как же это он не вшивеет?
Важный это был вопрос для Семки, даже смены белья не имевшего, и влепили ему
за вопрос этот важный срок и отправили его по этапу на самый север Советской
страны, в Заполярье, и полетели дни его отныне, как облака -- то тяжкие,
густые, а то и вовсе -- пыль белая...
На третий день, к вечеру, ему послышался тихий звон. Звенело еле слышно
и как-то сразу отовсюду, словно ветер шевелил золотою сетью, и в этой
солнечной сети бились тысячи невидимых мотыльков.
Прямо над водою, в люльке, сотканной из солнечных лучей, птицы белые
несли дитя...
И много ден минуло с той поры.
И ныне над рекою той пасутся огнедышащие тракторы и тяжко шевелится
цепь косцов. Бегает вдоль цепи, тряся волосатым животом, бригадир Проша в
голубых панталонах и лупит сачком по толстым бабьим задницам. И есть над нею
-- голое небо, даже без вариантов.
А по ночам Луна висит, как крышка от кастрюли.
Свидетель Ланиного детства -- Вася Стиль.
"Стиль Вася -- парень ничего себе, здоровый, и на морду ничего. А ходит
-- щас вам покажу. Как баба. Ручки слегка эдак, и бедрами вот так вот --
чик-чик-чик. Тут, в деревне, авария была. Вертолет на полигон рухнул -- на
сортир, то бишь. Метров так на десять только взлетел и кэ-э-э-к!.. А в
полигоне бабка сидела. Только вышла, ну, хоть успела, до крыльца своего
только дошла, и тут же -- это самое. Он на бок как-то упал, вертолет. Ну,
все вокруг перепугались, сбежались, думают: ай-яй-яй! Ждут, смотрят.
Наконец, открылась вертолетовская дверь, и оттуда -- походочкой своей --
чик-чик-чик -- Вася Стиль. Ха-ха-ха". Это Хачику на днях про Васю кто-то
рассказал.
"Что делаем? Путешествуем", -- говорит Лана Васе.
"И много местов-то обошли?"
"В Клоповке были..."
"...в Храпченке и Свищенке, -- влезает Труба, -- в Тикиче Гнилом,
Горыне, Канином Носу, Маточкином Шаре, в Мухрах, Нижнем Пойле, в Новой
Водолаге и в Новой Ляле".
"Ой-е-ей! -- удивляется пьяный Вася. -- И чего ж вы там видали?"
"Видели мы там настоящего половозрелого мужчину. Говорил он об
античности и про то, как Понтий Пилат ему в задницу штык-нож воткнул..."
Вася уходит, обиженно махнув рукой.
Лана разливает кофе. Сидят тут еще: пара певчих девушек, какой-то
волосатый-бородатый друг Мамая, с портретом Высоцкого на майке, по прозвищу
Машка, некто совершенной лысый, невесть откуда взявшийся кавказский
телохранитель Хачика, плюс хозяева -- поэт такой местный Буремир (можно
просто -- Буря) с супругой, "рыжей лисой" Лизой; Буремир запрещает ей курить
и то и дело проверяет: "А ну, дыхни!" -- и Лиза раззевает на него пасть, а
Буря расплывается в улыбке и говорит: "Сгоревшим телевизором пахнет!"
Кодла вольно рассосалась по комнате: сидят, лежат на чем попало, ходят,
тушат сигареты в пустой аквариум... Лысый телохранитель умудрился даже
уснуть на диване, завернувшись с головой в одеяло. Волосатый-бородатый мечет
в бревенчатую стену длинные столовые ножи, приглушенно ликует в магнитофоне
Russian Underground Group Bratja Jemchugnie имени завода имени Стеньки
Разина...
А повод такой: у Буремира... вернее, сыну Буремирову исполняется десять
лет. А также новость вот какая: Мамай и Лана объявили о своей помолвке.
Покамест ждут юбиляра: вот-вот его приведет Лизина сестра. Байки,
анекдоты... Хачик томится, то и дело косит огненным глазом в сторону батареи
противотанковых.
"Позвонить им, что ли? -- Буря подходит к телефону. -- Чего это сигналу
нету? Глухо. Полный уздец". "Так я ж отключила его, -- Лиза из кухни
говорит. -- В прихожей папку в мамку воткни".
Стучат часы. Звонок в дверь. Общее оживление. Ан нет -- соседка просит
чего-то там. Отвертку, что ли. Чего-то у нее с телевизором там случилось.
"Кикибадзе поет". Ладно.
Не дозвонился Буря. В карты играют они -- он, Хачик и Труба, --
пристроившись в углу. Доносятся оттуда специальные слова -- "вист", "гора",
"пуля", "шесть первых" etc. -- и слышится шлепанье карт, точно об скатерть
кто-то языком хлещет. Волосатый-бородатый снова мечет в стену ножи --
рисунок какой выводит, что ли. Макаревич в магнитофоне храпит и свищет, и
идет по жизни, смеясь.
Звонок в дверь. Ну, вот и они. Пришли.
Хачик трясет свою охрану. Наконец, из-под одеяла, с того конца, где по
идее должны были бы находиться ноги, высовывается вытаращенная лысая башка.
Асса!
Сказка о пыльной Луне
Жил-был поэт. Звали его Гум.
Был он некогда как все люди. Как гоголевская губернаторская дочка --
смеялся, где смешно покажется, скучал, где скучно.
Что читал? "Мурзилку" читал. Ну, и сказки всякие.
А стихов вообще не любил читать. Правда, было что-то такое в детсаду --
про маму с гвоздиками и сиренями, еще: "Уронили мишку на пол", "Мойдодыма"
знал...
Жил.
И было ему жить совсем не в лом.
Лет в 17 поступил наш Гум учиться в большой, престижный университет.
Надо сказать, что к тому времени он уже пробовал что-то писать. Рассказы
писал -- про смерть таракана, про студентку, которая покакала и не знала,
куда какашку девать -- в коридор боялась выйти. Девочкам рассказы нравились,
а больше никому не нравились.
На филфаке был в ту пору стенд такой, куда стихи своих, факультетских,
вывешивали. Отдал им Гум два стишка -- "Франсуа Вийон" и про то, как с
парашютом прыгал. Сказали ничего, повесили. Стали друзья в шутку звать его
"настенным поэтом". Затем, с тем же парашютом, проник наш Гум в молодежную
газетку какую-то. И пошло.
И поехало.
И стал он знаком с разными поэтами и поэтессами. Разные это были люди,
но и было в них во всех что-то общее такое. Казалось в них во всех что-то
серое такое, точно кормили их пылью и песком морду чистили. А любили они
больше всего в гости друг к другу ходить, пить вино, читать стихи и делить
Луну -- кто ее лучше всех воспоет, то есть.
Долго ли, коротко ли, и вот однажды, после очередной попойки, свалился
наш Гум с кроватки своей. Да подло так свалился -- башку расшиб. И --
оказался на Луне.
И видит Гум -- люди по Луне ходят. Бритые, в пижамах, и то и дело обо
что-нибудь головой стукаются: "Туп-туп!" А у кого шишка побольше вскочит --
тот и главный. И говорят, значит, Гуму они: "Парень ты свой, сразу видать.
Ушлый парень. Вон какой шишкарь уже набить успел. Ну, давай, брат, трудись!
Труд создал человека!"
Хотел было Гум сказать им, что труд и погубит его, но смолчал --
согласился, значит.
Вот и сказке конец.
Стол был сервирован на славу. Покуда хихикающий Машка читал свою
сказочку, Лиза подала даже нарезанного в стружечку мороженого осетра с
солью, перцем и горчицей. Эх!..
"Я танкист", -- заявил на вопрос о своей профессии Машка.
"Нет, -- сказал Труба, -- ты копьеметатель".
"Я танкист и хоккеист".
"Нет, серьезно, -- заинтересовалась Лана, -- ты в каком жанре?"
"Он пан Подвысоцкий", -- сострил Буря.
Машка захохотал.
"Я во всех жанрах! -- заявил он, снисходительно похлопав Бурю по плечу.
-- И вообще жанров нет. Это все враги придумали, критики".
"А критика -- это тоже жанр".
"Не-е! -- погрозил пальцем Машка, хихикая. -- Критика -- это не жанр.
Критика -- это..." Он начал было произносить разные яркие слова ненависти в
адрес критиков, но его перебили певчие девушки, желавшие спеть "Мне звезда
упала на ладошку..."
Если увидишь,
Как падает с неба звезда,
Знай -- это спутник!
-- сымпровизировал Машка.
Телохранитель испустил непечатный звук и испуганно огляделся.
"Что это?" -- негодующе крикнул Машка.
"Это охрана", -- солидно сказал Хачик, --портянки рвет".
Утром ранним над рекой
Сон туманный и покой.
Тихий ветер над водой
Машет сетью золотой...
"Удивительная женщина, -- шепнул Мамаю на ухо Машка. -- Когда я увидел
ее, мне показалось, что от нее исходит свет. Как в воздухе над огнем, в
движениях ее тепло и свет..."
Лана тихо смеялась, прикрываясь ладонью, и в глазах ее, болезненно
далеких, лежала черная, неземная какая-то истома.
Из записной книжки Мамая
У озера, голубого, точно выкроено оно из неба, слышал я пенье птицы. И
я подумал: какая разница, жива она или мертва, ведь голос ее жив потому, что
жив я. И только когда голос умер, я понял, что птица была живой.
В озере, голубом, точно выкроено оно из неба, вижу я руку, что тянется