любовь неубиваема и неразложима, и любовь - не от мира сего. И если вы - мир, то
в вас всегда есть любовь; и в любви заключено все, и познавший любовь познает
все. Я могу говорить, и я могу не говорить, но слова могут быть любовью, потому
что в начале была любовь, и любовь была словом. И все не имеет смысла, потому
что я всего лишь могу сказать: любовь. И все. И любовь - это женщина.
- Вот именно! - вскричал Жускаускас, внимательно слушавший Абрама Головко. - Не
знаю, к чему говорить столько разных размышлений и слов, когда есть женщина, и
она может не любить.
- Неужели, - презрительно сказал Головко.
- Да! Вот сейчас я выпью и расскажу вам. Когда она предает, изменяет, моя
любимая, тело, которое я гладил, целовал... Разве это любовь? Это ненависть, это
скотство, это ужасно...
- Не имею такого опыта, - холодно проговорил Головко, откупоривая вторую
бутылку.
- Вам повезло, повезло! Любовь - это страшно; она кончается, и женщина
кончает... То есть, она начинает! Изменяет, и я хочу убить, хочу уничтожить, но
люблю, или уже не люблю...
- У вас какая-то каша в голове, - заметил Головко, делая большой глоток.
- У меня каша в сердце! - воскликнул Софрон. - У меня каша в сердце! Слышите? У
меня каша в сердце!
- Слышу, - сказал Головко.
- А я вот до сих пор не хочу слышать. Этот ласковый стон...
- Вы что, застали ее с другим? - спросил Головко.
- Да! Это было очень давно. Через два месяца после свадьбы. Я пришел домой с
работы раньше, слышу какие-то характерные звуки... Открываю дверь; она... Это...
Как бы это выразить...
- Ясно. - сказал Головко.
- Нет... Это... Как бы сосет... Этот ласковый стон... Такой черный... Потом
начала лизать... Как бы это... Зад... Попу... Лижет, сосет. Характерные звуки.
- Что вы сделали? - быстро, спросил Головко.
- Я сказал: <Ах ты, ебаная пизда, вонючая блядь>.
- А они?
- Вскочил огромный брюнет, надел трусы, ударил меня в лоб. Сказал, что служит в
КГБ, оделся, ушел.
- А вы?
- Я сказал: <Ах ты, блядь>, и пошел, взял бутылку шампанского...
- Почему?
- Чтобы выпить... Было только шампанское... Убить ее хотелось... Парализовало.
- А она?
- Она пришла на кухню, сказала: <Послушай меня. Послушай. Люблю только тебя -
навсегда. Но мне хотелось проверить, испытать, что такое измена. И теперь я могу
точно сказать, что я тебе изменить не могу>.
- А вы?
- Я выпил. Очень хотел ее ударить по лицу, но как-то так... Она сказала: <Мы
ничего не успели. Ничего не было. Успокойся. Не бросай меня! Я сойду с ума. Я
чувствую себя последним дерьмом>.
- А вы?
- Я сказал: <Как ничего не было? Когда было? Когда я видел? А?>
- А она?
- А она сказала: <Только в рот. Только так. Больше никак. Он не ебал меня в
пизду. Поэтому, я не изменила тебе>.
- А вы?
- А я сказал: <А в жопу? А в жопу? А в жопу, сволочь, он тебя не ебал?!>
- А она?
- А она потупила взор. И я понял: да. Было. И я снова выпил.
- А она?
- А она сказала: <Ударь меня, любимый, только не бросай. Он изнасиловал меня.
Что я могла сделать? Она сказал, что работает в КГБ, посадит. Он сказал: соси, а
то устрою тебе пропаганду против Советской Депии. И я уступила. Это ужасно.
Пойди. Убей его>.
- А вы?
- А я вступил в ЛДРПЯ, чтобы бороться с такими, как он. Я возненавидел Депию. И
наступило новое время. И я его встретил.
- А он?
- А он улыбнулся, поздоровался, сказал, что он - активный деятель нашей общей
партии, любит Якутию, едет в Австрию налаживать контакт.
- А КГБ?
- Он не сказал. Он был очень дружелюбен, сказал, кто старое помянет... И все
такое.
- А вы?
- А я попробовал дать ему пощечину и что-то сказать.
- А он?
- А он знает у-шу, избил меня очень сильно. Я два месяца лежал в больнице, а он
уехал.
- А она?
- А она поехала в командировку в Чуйскую долину, се там изнасиловали, убили и
расчленили.
- А вы?
- Я очень рад. Женился опять - на ее двоюродной сестре. Ничего так. Но без
любви.
- Так вы ее очень любили?
- Сначала любил, потом ненавидел.
- Так об этом я и говорил все это время! - воскликнул Головко, подпрыгнув на
месте и сделав очень большой глоток <Анапы>. - Значит, я прав, вы подтвердили!
Любовь есть ненависть, и только в ненависти есть любовь, и кто ненавидит, тот
любит, и кто любит, тот знает все.
- Что-то я разговорился, - с сожалением пробормотал Софрон, отхлебнув вина.
- Прекрасно, восхитительно, чудесно! Такие великие слова о великой любви! Под
такой луной! Воистину, это чудо! Любовь!
- Здравствуйте, приятели, - сказал кто-то. Головко и Жукаускас обернулись, и тут
же увидели приближающегося к ним с фонарем капитана Илью.
Он уверенно шел по палубе, одетый в красно-зеленую куртку, и имел очень
серьезный внушительный вид. Он подошел, протянул свою руку и поздоровался.
- Как партия, как планы? - спросил он.
- Тайна! - ответил Головко, протягивая бутылку <Анапы>. - Мы говорим о другом. О
любви.
- Любовь? - без всякого интереса проговорил капитан и быстро допил все, что
осталось от вина.
- Любовь - это вершина, - воодушевленно сказал Головко.
- Как вас зовут?
- Я - Абрам, а это - Софрон.
- Ну вот, приятели, - произнес капитан, - это вот так вот все, а остальное
по-другому, а тот, кто думает, что это не так, он неправ, и, на мой взгляд, не
понимает главное, которое, если взять любовь, видно в том, что любовь прекрасна
в Америке и очень плоха в Коми. Поэтому...
- Вы - коми? - быстро спросил Головко.
- Я - наполовину ненец. Наполовину. Но просто в Коми очень много бурят нефть -
бурят нефть. И еще там добывают газ - добывают газ. У нас в Депии очень много
бурят нефть - бурят нефть. И еще у нас в Советской Депии вообще очень много
добывают газ - добывают газ. А в Америке сексуальная жизнь намного выше. Я
помню, в Сан-Франциско я зашел в <магазин для взрослых>, как он там называется,
это в North Beach, и там столько всего - и члены разные резиновые, что лично мне
очень близко, и разные журнальчики, и для таких, и для сяких; и порнушку крутят,
которая, что ни говори, при всем при том, имеет определенную цель, и смысл, и
назначение, и своих, как говорят, приверженцев, и своих, как говорят,
противников. Но там ее крутят - зашел в кабинку, заплатил пятнадцать центов, и
можно смотреть - и можно смотреть. В Коми же нет такого - нет такого!
- Видеоклубы есть, - сказал Софрон.
- А членов же не продают, что мне близко?! В Америке-то лучше! В Лос-Анжелесе
пойдешь на пляж, там девушки в бикини, мужчины в плавках, что мне близко, а в
Коми холодно! Разве пальма Коми сравнится с пальмой Санта-Барбары?! Любовь
неотделима от политики, поскольку любовью жив наш человек, ему любовь дана от
природы, чтобы он любил, и чтобы было хорошо и волшебно, и ваша ЛДРПЯ борется за
это, и я рад, что мы присоединимся к Америке и сделаем в Коми все нормально.
- Так вы за Коми, или за Якутию? - сказал Софрон.
- Я - ненец наполовину. Наполовину. В Коми я живу - в Коми я живу. В Якутии я
работаю - в Якутии я работаю. А в Америке мое сердце. Вот так!
- А когда прибывает наш корабль в Кюсюр? - спросил Головко.
- Завтра ночью, - ответил капитан.
Жеребец второй
Наступила прекрасная ночь, и корабль вступил в безбрежные просторы тундры.
Берега здесь были темными и разноцветными, и узловатые коряги лежали у воды,
омываемые волнами, и каждая из них настолько, в высшей степени, была на своем
месте, что казалось, если стронуть какое-нибудь небольшое высохшее бревно с
остатками коры и поместить его как-то по-другому, например, перпендикулярно
прежнему положению, то исчезнет весь этот мир. И баобабы стали совсем маленькими
и тоже узловатыми, как коряги, и издали напоминали застывших на месте
дикобразов. И не было тьмы, поскольку был полярный день; но ночной свет все
равно был мрачным и каким-то ненатуральным; и все вокруг походило скорее на
царство теней, чем на мир, где отсутствует ночь. Но какая-то высшая свежесть
чувствовалась в воздухе и во всем; и какая-то истинная энергия пронзала все
окружающее - все, что здесь было; и эта реальность как будто была еще более
реальной и настоящей, и словно светилась изнутри; и она не требовала от любого
индивида ни проникновения в себя, ни пренебрежения собой, а только дарила
каждому желающему существу свое великое существование; и в этом было что-то
совершенное и подлинно таинственное, и все буквально искрилось радостью,
счастьем, покоем и теплом.
Головко и Жукаускас сидели в каюте и смотрели в окно, которое выходило на
палубу. Софрон с сожалением допивал последний стакан <Анапы>. Абрам задумчиво
глядел на берег, который постепенно становился совершенно голым, теряя всякую
растительность, и его глаза излучали восторг и понимание. Жукаускас был одет в
красно-желто-зеленую куртку и серые штаны, и сумка с его вещами лежала перед
ним. Головко ничего не пил и только иногда постукивал большим пальцем руки по
стеклу. И все было так; и тут Софрон резко выпил все вино у себя в стакане.
Головко никак не отреагировал на это, только стукнул пальцем по стеклу.
- Мы прибываем? - спросил Жукаускас, икая.
- Мы есть всегда, - многозначительно проговорил Головко, не отворачиваясь от
окна.
- Не понимаю вас, - сказал Софрон. - И вообще, простите за мои речи. Все это -
ерунда.
- Знаю! - ответил Головко, зловеще улыбнувшись.
- Это - тундра? - спросил Софрон, посмотрев на белую корягу, лежащую около самой
воды.
- Это - тундра, - произнес Головко после паузы, - тундра - это победа над
лесотундрой, венец тайги, вершина земли. И мы здесь. И все это будет нашим.
- Чьим? Якутским? Якутянским? Не-советско-депским?
- Якутским, - с удовольствием проговорил Головко, - якутянским. Готовьтесь,
напарник, скоро мы будем выходить. Вам понравилось наше плавание?
- Прекрасно! - сказал Софрон. - Я в который раз убеждаюсь, насколько прекрасна
наша Якутия, а особенно наши баобабы.
- Это так, - прошептал Головко.
- И я с удовольствием приму участие в освобождении этой земли от всего, что ей
мешает!
- Да, - ответил Головко.
Они замолчали, Софрон лег на кровать. Двигатели корабля мерно шумели, и их шум
словно был частью напряженной тишины, царившей вокруг, и совершенно не нарушал
ее умиротворенного величия. Прошло много времени; Софрон Жукаускас полудремал,
видя перед глазами какие-то нежные яркие цвета, которые вспыхивали и сверкали,
как переливающиеся под разными фонарями журчащие фонтаны, и потом вдруг
появились две женщины, и одна из них была голой и красивой. Софрон во сне
дотронулся пальцем до ее уха ярко-красного цвета и почувствовал шелковистость и
прелесть кожи этого уха. Вторая женщина в коричневом платье подошла к нему и
поцеловала его подбородок. Софрон ощутил нечто невероятно-прекрасное в своей
душе; его тело начало как будто пульсировать, переполняясь блаженством и
возбуждением, и он словно стал воздушным и безграничным. Потом он увидел окно, и
в нем было небо и закат солнца. И тут прямо к окну подошла огромная синяя
лошадь. И Софрон понял, что любит ее. Он открыл глаза и увидел окно своей каюты,
Головко и тундру.
- Абрам, - позвал Софрон, пытаясь привстать.
- Я вас слушаю.
- Со мной что-то было... Это волшебство... Цвета и синяя лошадь... И женщины...
- Тундра, - не оборачиваясь, ответил Головко торжествующим тоном, - это воздух
тундры. Это плоть тундры, это тайна тундры. Вы когда-нибудь бывали здесь?
- Нет, - испуганно сказал Софрон.
- Ну что ж, тогда вам, может быть, предстоит что-нибудь новое. Вы видели синюю
лошадь?
- Да... И... вообще все.
- Ну что ж... У меня сперва был один зеленый цвет. Только зеленый. А сейчас -
ничего.
- Как ничего?
- Ничего, кроме того, что есть. А самое высшее - это то, что есть. Поэтому я
смотрю сюда.
- А я - нет.
- Еще бы! - усмехнулся Головко. - Вы должны сейчас закрывать глаза и спать. Но
мы выйдем на берег!
- И что тогда?
- Не знаю, - безразлично ответил Головко. - Может быть, ничего. Или все.
- Я не хочу! - воскликнул Жукаускас, вставая с кровати. - Мне достаточно меня и
всего остального... Мне не надо...
- Это и есть вы, и все остальное. И синяя лошадь.
- Плевать, - сказал Софрон. - Это просто сон, и все.