счастлив, что мы здесь -- и все же немного грустно. Иногда все-таки лучше
ехать, чем приезжать.
11
Я просыпаюсь в недоумении: я знаю, что мы вблизи гор, потому что помню
или потому что ощущается что-то неуловимое. Мы -- в прекрасной старой
деревянной комнате отеля. Солнце освещает темное дерево, пробиваясь сквозь
штору, но даже несмотря на закрытые окна, я чувствую, что мы -- возле гор.
В этой комнате -- горный воздух, он прохладен, влажен и почти благоухает.
Один глубокий вдох уже готовит меня к следующему, потом -- к следующему, и
с каждым глубоким вдохом я готов все больше и больше, пока не выпрыгиваю из
кровати, не поднимаю штору и не впускаю внутрь все солнце -- блестящее,
прохладное, яркое, резкое и ясное.
Растет желание подойти и растолкать Криса, растрясти его, чтобы он
увидел все это, но из доброты -- или, быть может, уважения -- ему
позволяется поспать немного дольше. Поэтому я направляюсь с мылом и бритвой
в руке в общую ванную на другом конце длинного коридора из того же самого
темного дерева, и на всем пути под ногами скрипят половицы. В ванной
кипяток парит и булькает в трубах: сначала слишком горячо для бритья, а
потом, после того, как я смешиваю его с холодной водой, -- просто
прекрасно.
За окном, что над зеркалом, я вижу, что на заднем дворе есть крыльцо,
и, закончив, выхожу постоять на нем. Оно -- на одном уровне с верхушками
деревьев вокруг отеля, которые, кажется, реагируют на этот утренний воздух
так же, как и я. Ветки и листья колышутся от каждого легкого дуновения,
словно ожидая его все это время.
Крис вскоре тоже встает, а Сильвия выходит из своей комнаты и говорит,
что они с Джоном уже позавтракали, и он где-то гуляет, но она проводит нас
с Крисом на завтрак.
Сегодня утром мы влюблены во все, и всю дорогу по залитой солнцем
утренней улице к ресторану, болтаем о чем-то хорошем. Яйца, горячие кексы и
кофе -- небесны. Сильвия и Крис интимно беседуют о его школе, друзьях и
личных вещах, а я слушаю их, глазею из огромного ресторанного окна на
витрину магазина через дорогу. Такая разница с тем одиноким вечером в Южной
Дакоте. За теми домами -- горы и снежные равнины.
Сильвия говорит, что Джон узнавал у кого-то в городе про другую дорогу
в Бозмен -- южнее, через Йеллоустоунский Парк.
-- Южнее? -- переспрашиваю я. -- Ты имеешь в виду Ред-Лодж?
-- Наверное.
Возвращается воспоминание о равнинах, покрытых снегом в июне.
-- Та дорога проходит намного выше границы лесов.
-- Это плохо? -- спрашивает Сильвия.
-- Будет холодно. -- У меня перед глазами возникают мотоциклы посреди
снежных равнин и мы сами, едущие на них. -- Но просто великолепно.
Мы встречаемся с Джоном, и все улажено. Вскоре, миновав подземный
переезд через железную дорогу, мы уже направляемся по извивающемуся
асфальту через поля в сторону гор впереди. Этой дорогой постоянно ездил
Федр, и у меня в голове в любом месте ее накладываются проблески его
памяти. Прямо перед нами вырастает высокий, темный хребет Абсарока.
Мы едем вдоль реки к ее истоку. В ней -- вода, которая, вероятно,
меньше часа тому назад еще была снегом. Поток и дорога пересекают
зеленеющие и каменистые поля -- каждое немного выше предыдущего. При этом
солнечном свете все очень насыщенно: темные тени, яркий свет. Темно-голубое
небо. Солнце -- яркое и жаркое, когда выезжаем из тени, но стоит снова
заехать под деревья вдоль дороги, как становится холодно.
По пути мы играем в пятнашки с маленьким синим "порше": то мы его
обгоняем, нажимая на клаксон, то он нас, и так -- несколько раз, через поля
с темными осинами и яркой зеленью трав и горных кустарников. Все это
запоминается.
Он ездил этой дорогой, чтобы попасть на высокогорья, потом с рюкзаком
уйти в сторону от дороги на три, четыре или пять дней, потом снова
вернуться за провизией и опять уйти, нуждаясь в этих горах почти
физиологически. Цепь его абстракций стала настолько длинной и запутанной,
что ему были необходимы здешние тишина и пространство, чтобы она оставалась
прямой. Как будто целые части построений могли разлететься вдребезги от
малейшего отвлечения на другую мысль или на выполнение другой обязанности.
Это не походило на раздумья других людей уже тогда, до наступления безумия.
Он размышлял на том уровне, когда все смещается и изменяется, когда
учрежденные ценности и истины исчезают, и не остается ничего для
поддержания себя, кроме собственного духа. Неудача в самом начале полностью
освободила его от чувства обязанности думать согласно каким-то
установленным линиям, и его мысли уже обрели независимость до такой
степени, с какой знакомы лишь немногие. Он чувствовал, что общественные
институты вроде школ, церкви, правительства и политических организаций всех
видов, склонялись к тому, чтобы направлять мысль на цели, отличные от
истины: на увековечение собственных функций и на контроль над личностями,
обслуживающими эти функции. Он стал рассматривать свою начальную неудачу
как счастливый отрыв, случайный побег из расставленной для него ловушки; и
все оставшееся время он очень хорошо осознавал такие ловушки установленных
истин. Сначала, однако, он этого не видел и так не думал -- он начал думать
так гораздо позже. Я здесь ухожу в сторону от последовательности событий.
Все это пришло гораздо позже.
Сначала истины, которые начал преследовать Федр, были боковыми: уже не
фронтальными истинами науки, теми, на которые указывала дисциплина, а теми,
что видишь боковым зрением, из уголка глаза. В лабораторной ситуации, когда
вся процедура скроена на живую нитку, когда все идет не так, или
неопределенно, или так испорчено неожиданными результатами, что неспособен
во всем этом разобраться, начинаешь смотреть боковым зрением. Так он потом
обычно описывал рост знания, которое не движется вперед, подобно стреле в
полете, а расширяется в стороны -- как стрела, в полете увеличивающаяся,
или же как стрелок, обнаруживший, что, хотя он и попал в яблочко и получил
свой приз, но голова его покоится на подушке, а через окно струится
утренний свет солнца. Боковое знание -- это знание, пришедшее с совершенно
неожиданной стороны, оттуда, что вообще не осознается как направление до
тех пор, пока это знание не вторгается в тебя. Боковые истины указывают на
фальшь аксиом и постулатов, лежащих в основе чьей-либо существующей системы
поисков истины.
По всей видимости, он просто плыл по течению. И в действительности он
просто плыл по течению. Отдаются воле течения тогда, когда смотрят на
боковые истины. Он не мог следовать ни одной из известных методик
обнаружения причины этого, потому что, перво-наперво, сами методики и
действия были испорчены. Вот он и плыл по течению. Только это и оставалось.
Течение привело его в армию, а армия отправила его в Корею. Остался
отрывок его воспоминания: стена через туманную гавань с бака корабля, ярко
сверкающая, подобная вратам небесным. Должно быть, он очень дорожил этим
отрывком и часто думал о нем, поскольку, хотя его ни к чему больше
невозможно привязать, он очень ярок -- так, что я сам возвращался к нему
много раз. Кажется, он символизирует что-то очень важное, какой-то
поворотный пункт.
Его письма из Кореи коренным образом отличаются от всего, написанного
раньше -- это тот же самый поворотный пункт. Они просто взрываются
эмоциями. Страницу за страницей он заполняет крохотными подробностями того,
что видит: рынки, магазины со скользящими в стороны дверями, шиферные
крыши, дороги, хижины, крытые соломой -- вс. Иногда исполненный дикого
энтузиазма, иногда подавленный, иногда рассерженный, иногда даже полный
юмора, он -- будто какое-то существо, нашедшее выход из клетки, которой
раньше даже не сознавало вокруг себя, и теперь в восторге блуждающее по
окрестностям, зрительно поглощая все, что попадается на глаза.
Позже он подружился с корейскими работниками, которые немного говорили
по-английски, но хотели выучить больше, чтобы получить квалификацию
переводчиков. После работы он проводил время с ними, а взамен они брали его
с собой на выходные дни в долгие походы по холмам, чтобы он мог увидеть их
дома и друзей, и переводили ему образ жизни и мысли другой культуры.
Он сидит у пешеходной тропы на прекрасном, продуваемом ветрами склоне
холма, обращенном к Желтому морю. На террасе под тропой рис уже вырос и
стал коричневым. Его друзья смотрят на море вместе с ним и видят острова
вдалеке от берега. Они обедают по-походному и разговаривают друг с другом и
с ним, и тема разговора -- идеографы и их отношение к миру. Он замечает,
насколько удивительно, что вс во вселенной можно описать двадцатью шестью
письменными знаками, с которыми они работают. Его друзья кивают, улыбаются,
едят то, что извлекли из консервных банок, и любезно говорят "нет".
Он смущен кивком "да" и ответом "нет" и поэтому повторяет свое
утверждение снова. И снова -- кивок, означающий "да", и ответ "нет". На
этом отрывок кончается, но, как и о стене, об этом он думает много раз.
Последний яркий отрывок воспоминаний об этой части света -- отсек
военного транспортного корабля. Он возвращается домой. Отсек пуст и
необжит. Он -- один, на полотняной койке, привязанной к железной раме и
похожей на батуд. Таких в ряду -- пять, и, ряд за рядом, они заполняют весь
пустой воинский отсек.
Это самый передний отсек корабля, и полотно, натянутое на соседние
рамы, поднимается и опускается, сопровождаемое желудочным ощущением, будто
едешь в лифте. Он созерцает это и, слушая гулкое громыхание по стальным
пластинам вокруг, осознает, что, помимо этого, ничего не говорит о том, что
весь отсек массивно возносится в воздух, а потом обрушивается вниз, снова и
снова. Может быть, как раз это мешает сосредоточиться на книге, лежащей
перед ним... Нет, просто книга трудная. Текст по восточной философии,
труднее нее он ничего не читал. Он рад, что он один, и что ему надоело в
этом пустом отсеке для перевозки войск -- иначе он бы ее никогда не осилил.
Книга утверждает, что имеются некий теоретический компонент
человеческого существования -- в основном, он западный (и это соответствует
лабораторному прошлому Федра), и некий эстетический компонент, который
легче увидеть на Востоке (и это соответствует его корейскому прошлому), и
что они, кажется, никогда не смыкаются. Эти термины -- "теоретический" и
"эстетический" -- более или менее совпадают с тем, что Федр позднее назвал
классическим и романтическим способами существования реальности и, видимо,
оформил их в уме четче, чем когда бы то ни было. Разница в том, что
классическая реальность в первую очередь теоретична, но обладает и своей
эстетикой тоже. Романтическая реальность в первую очередь эстетична, но и у
нее есть своя теория. Разрыв теоретического и эстетического -- это разрыв
между компонентами одного мира. Разрыв классического и романтического --
разрыв между двумя отдельными мирами. Книга по философии, которая
называется "Встреча Востока и Запада" Ф. С. С. Нортропа, предлагает лучше
познавать "неопределенный эстетический континуум", из которого возникает
уже теоретический.
Федр этого не понимал, но после того, как приехал в Сиэттл и уволился
из армии, целых две недели просидел в гостиничном номере, поедая огромные
вашингтонские яблоки и думая; потом снова ел яблоки и думал еще немного, а
потом, в результате всех этих отрывков воспоминаний и раздумий, вернулся в
Университет, чтобы изучать философию. Боковой дрейф закончился. Теперь он
что-то активно преследовал.
Встречный порыв ветра внезапно бьет нас хвойным запахом, потом -- еще
и еще раз, и, подъезжая к Ред-Лодж, я уже дрожу от озноба.
В Ред-Лодж дорога почти вплотную подходит к подножью горы. Темная
грозная масса нависает над самыми крышами по обе стороны главной улицы. Мы
паркуем мотоциклы и достаем из багажа теплую одежду. Мимо лыжных магазинов