недостаток веры в разум и был причиной того, почему он разуму был настолько
фанатически предан.
Никогда не будешь чему-нибудь предан, если полностью в этом уверен.
Никто фанатически не вопит, что завтра взойдет солнце. Когда люди
фанатически преданы политическим или религиозным верованиям -- или же любым
иным видам догм или целей, -- то это всегда потому, что догмы или цели
ставятся под сомнение.
Как раз тот случай -- воинственность иезуитов, которых он иногда
напоминал. Исторически их рвение проистекает не из силы католической
церкви, а из ее стабости перед лицом Реформации. Именно недостаток веры
Федра в разум делал его столь фанатичным учителем. Вот так получается
больше смысла. И уж гораздо больше смысла видно в том, что за этим
последовало.
Вероятно, поэтому он чувствовал свое столь глубокое родство со
столькими неуспевающими студентами на задних скамейках его аудиторий.
Презрительные мины на их лицах отражали те же самые чувства, что имелись у
него самого по отношению ко всему рациональному, интеллектуальному
процессу. Единственная разница заключалась в том, что их полное презрение
проистекало из непонимания. Он же переполнялся презрением потому, что
понимал. Поскольку они не понимали, иного решения у них не было -- кроме
как завалить учебу и всю оставшуюся жизнь вспоминать пережитое с горечью.
Он же, напротив, чувствовал фанатическую обязанность что-то совершить. Вот
почему его лекция о Церкви Разума была так тщательно подготовлена. Он
говорил им, что должна существовать вера в разум, потому что больше просто
ничего нет. Но веры этой не было и у него самого.
Всегда следует помнить: то были пятидесятые годы, а не семидесятые. Со
стороны битников и ранних хиппи в то время раздавался ропот по поводу
"системы" и квадратного интеллектуализма, поддерживавшего ее, но едва ли
кто-то догадывался, насколько глубоко всю доктрину можно поставить под
сомнение. И вот посреди всего этого находился такой Федр, фанатически
защищавший учреждение, Церковь Разума, в котором никто -- конечно уж, никто
в Бозмене, Монтана -- не имел никакой причины сомневаться.
До-реформационный Лойола. Воинствующий фанатик, уверяющий всех, что завтра
взойдет солнце -- в то время, как никто из-за этого и не волновался. Все
просто удивлялись ему.
Теперь же, когда между им и нами -- бльшая часть бурного десятилетия
века, десятилетия, на протяжении которого разум атаковали снова и снова,
превзойдя самые дерзкие верования пятидесятых, я думаю, в этом Шатокуа,
основанном на его открытиях, мы немного лучше сможем понять то, о чем он
говорил... решение этого всего... если б оно оказалось истиной... так много
утрачено, что этого не узнать никак.
Может быть, поэтому я чувствую себя археологом. И так напряжен
поэтому. У меня есть только обрывки воспоминаний и кусочки, которые мне
рассказывают другие, а я продолжаю спрашивать себя по мере того, как мы
приближаемся, не лучше ли некоторым гробницам оставаться закрытыми.
Внезапно в голову лезет Крис, сидящий позади, и мне становится
интересно, насколько много он знает и насколько хорошо помнит.
Доезжаем до перекрестка, где дорога из парка соединяется с основным
шоссе, идущим с востока на запад, останавливаемся и сворачиваем на него.
Минуем низкий перевал и въезжаем в сам Бозмен. Дорога теперь идет вверх, на
запад, и внезапно я начинаю с нетерпением ожидать того, что впереди.
14
Мы выезжаем из горного прохода на небольшую зеленую равнину. Сразу к
югу видны поросшие хвойными лесами горы, на вершинах которых снег лежит с
прошлой зимы. Во всех остальных направлениях -- горы пониже и подальше, но
такие же ясные и четкие. Этот открыточный пейзаж смутно и неопределенно, но
совпадает с воспоминаниями. Широкого шоссе между штатами, по которому мы
сейчас едем, тогда, должно быть, еще не существовало.
Приходит на ум и остается в голове утверждение о том, что "лучше
ехать, чем приезжать". Ехали-ехали, а теперь вот приедем. У меня всегда
наступает депрессия, когда я достигаю промежуточной цели вроде этой и
должен переориентироваться на другую. Через день-два Джону и Сильвии надо
будет возвращаться, а Крису и мне придется решать, что мы хотим делать
дальше. Все надо реорганизовывать.
Главная улица городка кажется смутно знакомой, но теперь у меня такое
чувство, что я здесь -- турист, и вывески магазинов, которые я вижу, -- для
меня, туриста, а не для людей, здесь живущих. В действительности городок не
такой уж и маленький. Люди движутся слишком быстро и слишком независимо
друг от друга. Один из тех городков с населением от пятнадцати до тридцати
тысяч, которые не совсем городишки, но и не вполне крупные города -- не
совсем вообще что бы то ни было.
Мы обедаем в стеклянно-хромированном ресторане, не вызывающем совсем
никаких воспоминаний. Похоже, его построили после того, как Федр здесь жил,
и в нем тоже не видно ничего своего -- как и в главной улице.
Я беру телефонную книгу и ищу номер Роберта ДеВиза, но не нахожу его.
Набираю справочную, но телефонистка никогда о таком не слыхала и номера
сообщить мне не может. Невероятно! Они что, живут только в его воображении?
От ее фразы начинается паника. Ощущение длится какое-то мгновение, но я
вспоминаю их ответ на мое письмо, где говорилось, что мы приезжаем, и
успокаиваюсь. Воображаемые люди почтой не пользуются.
Джон предлагает мне позвонить на факультет изящных искусств или
каким-нибудь друзьям. Я немного перекуриваю и пью кофе, а когда
окончательно успокаиваюсь, так и делаю, и узнаю, как до них добраться. Не
технология страшна. Страшно то, что она делает с отношениями между людьми
-- например, между абонентами и операторами.
Из города до гор по дну долины должно быть, меньше десяти миль, и мы
покрываем это расстояние по грунтовым дорогам, через густую и высокую
зеленую люцерну, готовую к резке -- такую густую, что на вид сквозь эти
заросли трудно даже пробираться. Поля простираются до самых подножий гор,
где внезапно ввысь возносится более темная зелень сосен. Там и живут
ДеВизы. Где встречаются светло-зеленое и темно-зеленое. Ветер напоен
светло-зелеными ароматами свежескошенного сена и запахами скота. В одном
месте мы въезжаем в полосу холодного воздуха, где запах меняется на
хвойный, но потом снова попадаем в тепло. Солнце, луга и близкие горы.
Чем ближе к соснам, тем глубже гравий на дороге. Переключаемся на
первую скорость, притормаживаем до 15 миль в час, и я снимаю обе ноги с
подножек, чтобы выправлять мотоцикл, если он зароется в гравий и начнет
падать. Мы сворачиваем и неожиданно въезжаем в клинообразное ущелье с очень
высокими откосами, где среди сосен прямо рядом с дорогой стоит большой
серый дом с огромной абстрактной железной скульптурой, приделанной к одной
стене, а под ней, откинувшись на ступени в окружении компании людей сидит
живое изображение самого ДеВиза с банкой пива в руке и машет нам. Прямо со
старых фотографий.
Я так занят балансированием машины, что не могу оторвать рук от руля и
машу ему в ответ ногой. Живой ДеВиз ухмыляется, видя, как мы подъезжаем.
-- Нашел-таки, -- говорит он. Успокоенная улыбка. Счастливые глаза.
-- Много времени прошло, -- отвечаю я. Я тоже счастлив, хотя странно
видеть, как ожившая фотография движется и разговаривает.
Мы слезаем с мотоциклов, снимаем доходное снаряжение, и я вижу, что
открытая терраса, на которой он сидит со своими гостями, незакончена и
неотделана. Девиз стоит там, где она всего на несколько футов возвышается
над дорогой с нашей стороны, но стены ущелья настолько круты, что под
дальней ее стороной земля опускается футов на пятнадцать. Сама речка -- еще
в пятидесяти футах ниже и в стороне от дома, среди деревьев и высокой
травы, где, полускрытая от глаз, не поднимая головы, пасется лошадь. Теперь
приходится высоко задирать голову, чтобы увидеть небо. Окружает нас тот
самый темно-зеленый лес, который мы видели на подъезде.
-- Это просто прекрасно! -- говорит Сильвия.
Ожившая фотография ДеВиза улыбается ей сверху.
-- Спасибо, -- отвечает он, -- я рад, что вам нравится.
Вся его интонация -- здесь и сейчас, совершенно спокойная. Я понимаю,
что хотя передо мной и подлинный образ самого ДеВиза, сам он -- абсолютно
новая личность, обновлявшая себя беспрестанно, и мне придется его узнавать
полностью заново.
Мы поднимаемся на террасу. Между половицами -- щели, как в решетке.
Сквозь них видно землю внизу. Тоном, будто говорящим: "Ну, я не вполне
уверен, как это надо делать", -- и улыбаясь, ДеВиз всех знакомит, но имена
влетают в одно ухо и вылетают из другого. Я никогда не запоминаю имен. У
него в гостях -- школьный преподаватель живописи в очках в роговой оправе и
его жена, которая застенчиво улыбается. Должно быть, они здесь впервые.
Мы немного болтаем: ДеВиз, в основном, объясняет им, кто я такой, а
потом оттуда, где терраса сворачивает за угол дома, вдруг появляется Джинни
ДеВиз с подносом, полным банок пива. Она тоже художник, и я внезапно
осознаю, что и она все схватывает на лету, -- и вот уже мы обмениваемся
улыбками по поводу художественной экономичности пожатия банки пива вместо
ее руки, пока она говорит:
-- Сейчас соседи приходили с тазиком форели нам на обед. Так приятно.
Я раздумываю, что бы сказать приличествующего, но в конце концов
просто киваю. Мы рассаживаемся; я -- на солнце, откуда трудно разглядеть
детали на другой стороне террасы, в тени.
ДеВиз смотрит на меня, кажется, собирается что-то заметить по поводу
того, как я выгляжу, -- что, без сомнения, намного отличается от того,
каким он меня помнит, -- но что-то его от этой темы отвлекает, и он
поворачивается к Джону и спрашивает, как прошло путешествие.
Джон рассказывает, что все было просто замечательно, как раз то, что
им с Сильвией было нужно вот уже много лет.
Сильвия его поддерживает:
-- Просто побыть на открытом воздухе, на этом просторе.
-- В Монтане очень просторно, -- немного мечтательно произносит ДеВиз.
Он, Джон и преподаватель погружаются в ознакомительный разговор о различиях
между Монтаной и Миннесотой.
Лошадь мирно пасется под нами, а сразу за ней в речке искрится вода.
Разговор перешел на землю ДеВиза в этом каньоне, на то, сколько он здесь
прожил, и что из себя представляет преподавание живописи в колледже. Джон
владеет настоящим даром несерьезного разговора -- я так никогда не умел,
поэтому помалкиваю и слушаю.
Через некоторое время становится так жарко, что я снимаю свитер и
расстегиваю рубашку. Чтобы к тому же не щуриться, я достаю и надеваю темные
очки. Так лучше, но теневой стороны совсем не видно: я едва различаю лица и
чувствую себя как-то визуально отстраненным от всего, кроме солнца и
залитых солнцем склонов ущелья. Прикидываю, как бы нам распаковаться, но
решаю вслух не настаивать. Они знают, что мы остаемся у них, но интуитивно
позволяют всему идти, как идется. Сначала расслабимся, потом распакуемся.
Куда спешить? Пиво и солнце начинают превращать мою голову в зефир. Очень
мило.
Не знаю, через сколько времени слышу высказывание насчет "этой
кинозвезды вон там" со стороны Джона и понимаю, что он имеет в виду меня и
мои очки. Смотрю поверх них в тень и различаю, что ДеВиз, Джон и
преподаватель живописи мне улыбаются. Должно быть, хотят, чтобы я принял
участие в разговоре: что-то по поводу проблем в пути.
-- Они хотят знать, что бывает, если что-то сломается в механике, --
говорит Джон.
Я пересказываю им историю про то, как мы с Крисом попали в грозу, а
двигатель заглох, -- история хорошая, но какая-то бессмысленная, соображаю
я, чтобы служить ответом на его вопрос. Последняя строчка про закончившееся
горючее, как полагается, вызывает стон.
-- А я ведь даже сказал, чтобы он посмотрел, -- вставляет Крис.
И ДеВиз, и Джинни отмечают, как Крис вырос. Он смущается и слегка