Федр сам мог бы прибегнуть к нему, поскольку в то время он все воспринимал
чересчур всерьез.
Эти загадочные реакции ДеВиза и навели Федра на мысль о том, что у
художника имеется доступ к огромному массиву скрытого понимания. Казалось,
ДеВиз всегда о чем-то умалчивает. Он что-то скрывал от Федра, и Федр не мог
вычислить, что именно.
После этого -- отчетливый фрагмент: день, когда он обнаружил, что
ДеВиз, кажется, так же недоумевает по поводу его самого.
У ДеВиза в студии не работал выключатель, и тот спросил Федра, не
знает ли он, что с ним такое. На лице его играла слегка смущенная, слегка
озадаченная улыбка -- словно улыбка покровителя искусств, разговаривающего
с художником. Покровитель смущен собственным открытием того, насколько мало
он знает, но улыбается в предвкушении узнать больше. В отличие от
Сазерлендов, которые ненавидят технологию, ДеВиз был так от нее далек, что
не чувствовал в ней никакой особой угрозы. В действительности, ДеВиз был
технологическим энтузиастом, покровителем технологий. Он их не понимал, но
знал, что именно ему нравится, и всегда получал удовольствие от узнавания
чего-то нового.
Он питал иллюзию, что дело -- в проводе около самой лампочки,
поскольку сразу после того, как он дернул за шнурок выключателя, свет
погас. Если же что-то сломалось в выключателе, считал он, то прошло бы
некоторое время, прежде чем неполадка сказалась бы на лампочке. Федр не
стал с этим спорить, а перешел через дорогу, купил в хозяйственном магазине
выключатель и через несколько минут установил его. Конечно же, свет
немедленно заработал, озадачив и расстроив ДеВиза.
-- Откуда ты знал, что сломан именно выключатель? -- спросил он.
-- Потому что он работал прерывисто, когда я его дергал.
-- А-а... а разве не могло дергаться в проводе?
-- Нет.
Самоуверенность Федра разозлила ДеВиза, и он начал спорить:
-- Откуда ты все это знаешь?
-- Это очевидно.
-- Ну, а почему тогда я этого не видел?
-- Это нужно немножко знать.
-- Тогда это не очевидно, не так ли?
ДеВиз всегда спорил под таким странным углом зрения, что отвечать ему
становилось невозможно. Именно этот угол навел Федра на мысль, что ДеВиз от
него что-то скрывает. Но только к самому концу своего пребывания в Бозмене
он решил, что окончательно понял, какую именно перспективу этот угол зрения
открывал.
У въезда в парк мы останавливаемся и платим человеку в широкополой
шляпе лесника. Он взамен вручает нам однодневный пропуск. Впереди я вижу
пожилого туриста, снимающего нас кинокамерой, и улыбаюсь. Из его шортов до
городских гольфов и башмаков простираются белые ноги. У его жены, которая
одобрительно за ним наблюдает, ноги идентичны. Проезжая мимо, я им машу
рукой, и они машут мне в ответ. Это мгновение будет запечатлено на пленке
на года.
Федр презирал этот парк, не зная в точности, почему -- может, потому,
что не открыл его сам, но скорее всего -- не поэтому. Тут что-то другое.
Отношение смотрителей ко всему этому как к охраняемому туризму злило его.
Отношение туристов как к зоопарку в Бронксе внушало еще большее отвращение.
Такая разница с высокогорьями вокруг. Парк казался огромным музеем с
тщательно отманикюренными экспонатами, создающими иллюзию реальности, но
мило отгороженными цепями -- чтобы дети не сломали. Люди входили в парк и
становились вежливыми, уютными и фальшивыми по отношению друг к другу,
потому что такими их делала здешняя атмосфера. Все то время, что он жил в
какой-то сотне миль от парка, он заезжал туда от силы пару раз.
Но мы выбиваемся из последовательности. Пропущен участок около десяти
лет. Он не прыгнул от Иммануила Канта сразу в Бозмен, Монтана. За эти
десять лет он успел долго прожить в Индии, где изучал восточную философию в
Индуистском Университете в Бенаресе.
Насколько я знаю, он не научился там никаким оккультным секретам.
Ничего особенного не случилось вообще, если не считать проявлений. Он
слушал философов, посещал религиозных деятелей, впитывал и думал, потом
впитывал и думал еще немного -- вот и все. Во всех его письмах
прослеживается сильное смятение от противоречий, несообразностей,
расхождений и исключений из всех правил, которые он формулировал по поводу
того, что наблюдал. Он приехал в Индию ученым-эмпириком и уехал из Индии
ученым- эмпириком -- не намного мудрее, чем когда приехал. Тем не менее он
со многим познакомился и приобрел некий скрытый образ, позже проявившийся в
сочетании со многими другими скрытыми образами.
Некоторые из этих скрытых состояний следует рассмотреть, поскольку
впоследствии они будут важны. Он стал осознавать, что доктринальные
различия между индуизмом, буддизмом и даосизмом и близко не столь важны,
как доктринальные различия между христианством, исламом и иудаизмом. Из-за
них не ведутся священные войны, поскольку облаченные в слова утверждения по
поводу реальности никогда не принимаются за саму реальность.
Во всех восточных религиях огромная ценность придается санскритской
доктрине "TAT TVAM ASI", "Ты сам -- это", которая утверждает, что все, что
ты считаешь собой, и все, что ты считаешь постигаемым тобой, неразделимы.
Полностью представить это отсутствие разделения -- и значит стать
просветленным.
Логика подразумевает отделение субъекта от объекта; следовательно,
логика не есть мудрость в последней инстанции. Иллюзия отделения субъекта
от объекта лучше всего удаляется исключением физической деятельности,
умственной деятельности и эмоциональной деятельности. Для этого существует
множество дисциплин. Одна из самых важных -- санскритская дхьяна,
неправильно произносимая по-китайски "чань" и еще раз неправильно
произносимая по-японски "дзэн". Федр так и не вовлекся в медитацию,
поскольку не видел в ней для себя смысла. Все время, проведенное им в
Индии, "смысл" оставался логической постоянной, и он не мог найти никакого
честного способа отказаться от веры в него. И это, я думаю, делало ему
честь.
Но однажды в классе преподаватель философии отлаженно распространялся
по поводу иллюзорной природы мира -- казалось, уже в пятидесятый раз, -- и
Федр поднял руку и холодно спросил, считается ли, что атомные бомбы,
упавшие на Хиросиму и Нагасаки, были иллюзорными. Преподаватель улыбнулся и
ответил: "Да". Этим обмен мнениями и закончился.
Внутри традиций индийской философии тот ответ, может, и был бы верным,
но для Федра, как и для любого, кто регулярно читает газеты и кого касаются
такие вещи, как массовое уничтожение человеческих существ, ответ безнадежно
не соответствовал. Он покинул класс, покинул Индию и бросил все.
Вернулся на свой Средний Запад, получил практичную степень по
журналистике, женился, жил в Неваде и Мексике, работал от случая к случаю
-- журналистом, писателем-популяризатором, составителем промышленной
рекламы. Родилось двое детей, он купил ферму, лошадь для верховой езды, две
машины и начал набирать средневозрастной животик. Его погоня за тем, что
называлось "призраком разума", была брошена. Это чрезвычайно важно понять.
Он сдался.
Поскольку он сдался, поверхность жизни стала для него удобной. Он
работал достаточно прилежно, с ним было легко иметь дело, и, если не
считать случайных проблесков внутренней пустоты, проскальзывавших кое в
каких рассказах, которые он в то время писал, дни его проходили вполне
обычно.
Что встряхнуло его и привело в эти горы -- неясно. Его жена, кажется,
не знает до сих пор, но я догадываюсь, что причиной могли быть одно из тех
внутренних ощущений неудачи и надежда, что это как-то сможет снова вывести
его на след. Он стал гораздо зрелее, как если бы забвение внутренних целей
поторопило его старость.
Мы выезжаем из парка в Гардинере, где, кажется, выпадает не слишком
много дождей, потому что в сумерках на горных склонах видны только трава и
шалфей. Мы решаем остановиться здесь на ночь.
Городок лежит на высоких берегах по обе стороны моста через реку,
которая стремилельно бежит по гладким и чистым валунам. За мостом, в
мотеле, куда мы подъезжаем, уже зажгли свет, но даже при искусственном
освещении из окон я вижу, что каждый домик окружен аккуратно высаженными
цветами, и шагаю осторожно, чтобы не наступить на них.
В домике я тоже кое-что замечаю и показываю Крису. Все окна --
двойные, а скользящие рамы утяжелены грузилами. Двери закрываются плотно.
Вся фурнитура подогнана идеально. Нигде нет ничего нарочитого -- просто
хорошо сделано, и что-то мне подсказывает, что делал это все один человек.
Когда мы возвращаемся из ресторана, в садике у конторы мотеля,
наслаждаясь вечерним ветерком, сидит пожилая пара. Мужчина подтверждает,
что все домики построил он сам: он так доволен, что это заметили, что его
жена, которая за ним наблюдает, приглашает всех нас присесть.
Мы беседуем без спешки. Это -- самый старый въезд в парк. Им
пользовались еще до того, как появились автомобили. Они говорят о
переменах, происшедших за годы, прибавляя еще одно измерение к тому, что мы
видим вокруг, и все выстраивается в нечто прекрасное: этот городок, эта
пара и годы, что прошли здесь. Сильвия кладет свою руку на руку Джона. Я
чувствую звуки реки, бегущей внизу, и аромат ночного ветра. Женщина,
которая знает все запахи, говорит, что так пахнет жимолость, и мы ненадолго
замолкаем. Меня охватывает приятная дрема. Крис уже почти спит, когда мы
решаем свернуться.
13
Джон и Сильвия едят на завтрак свои горячие булочки и пьют кофе,
по-прежнему охваченные настроением вчерашнего вечера, мне же ничего не
лезет в горло.
Сегодня мы должны приехать в школу -- в то место, где произошло
громадное количество событий, -- и я уже весь внутренне напрягся.
Помню, как однажды читал об археологических раскопках на Ближнем
Востоке: о чувствах археолога, когда он открывал забытые гробницы --
впервые за тысячелетия. Теперь я сам чувствую себя каким-то археологом.
Заросли шалфея в каньоне, ведущем теперь к Ливингстону, -- те же
самые, что можно увидеть отсюда и до Мексики.
Сегодня утром солнце -- такое же, как и вчера, только теплее и мягче,
потому что мы опять опустились ниже.
Ничего необычного.
Есть только такое археологическое чувство, что спокойствие окружающего
что-то за собой скрывает. Призрачное место.
На самом деле, я не хочу туда ехать. Лучше бы поскорее развернуться и
поехать обратно.
Просто напряжение, наверное.
Оно накладывается на отрывок воспоминаний: много раз по утрам
напряжение было таким сильным, что его тошнило от всего еще до того, как он
приходил на свой первый урок. Противно было появляться перед аудиторией и
говорить. Абсолютное насилие над всем его одиноким, замкнутым образом
жизни. На самом деле, он переживал интенсивный страх сцены -- только на нем
напряжение никогда не сказывалось как страх сцены, скорее -- как ужасающая
интенсивность во всем, что он делал. Студенты говорили его жене, что это
походило на заряд электричества в воздухе. С момента, когда он входил в
класс, все глаза обращались к нему и следовали за ним, пока он шел к
середине комнаты. Все разговоры стихали до еле слышного шепота -- даже
если, как это часто бывало, до начала занятия оставалось несколько минут.
Весь урок взгляды от него не отрывались.
О нем стали много говорить, он превратился в противоречивую фигуру.
Большинство студентов избегало его семинары как черной смерти. Они слышали
слишком много разных историй.
Школу можно было условно назвать "обучающим колледжем". В обучающем
колледже только и делаешь, что учишь, учишь и учишь -- и нет времени на
исследования, нет времени на размышления, нет времени на участие во внешних
делах. Сплошной твердеж, пока ум не притупляется, творческие способности не
пропадают, а сам не становишься автоматом, повторяющим одни и те же
глупости снова и снова бесконечным волнам невинных студентов, которые не