к чертям вообще, а в том, чтобы расширить природу рациональности так, чтобы
она была способна породить решение.
-- Я полагаю, что не понимаю, что ты имеешь в виду, -- говорит Джинни.
-- Ну, это такая довольно самостоятельная операция. Аналогичная тому
пунктику, что присутствовал у сэра Исаака Ньютона, когда тот хотел решить
проблемы мгновенных коэффициентов изменения. В его время было неразумно
думать о чем-то изменяющемся в нулевое количество времени. И в то же время
почти необходимо математически работать с другими нулевыми количествами,
такими как точки в пространстве и времени, которые никто вовсе не считал
неразумными, хотя на самом деле разницы никакой нет. Поэтому Ньютон и
сказал в сущности, мол, "мы допустим, что существует такая вещь, как
мгновенное изменение, и посмотрим, можно ли найти способы определения, что
это такое в различных применениях". Результат этого допущения -- отрасль
математики, известная под названием "исчисление", -- им ныне пользуется
каждый инженер. Ньютон изобрел новую форму размышления. Он расширил
размышление так, чтобы то могло справляться с бесконечно малыми
изменениями, и я думаю, сейчас необходимо как раз такое же расширение
размышления, чтобы оно могло иметь дело с технологическим безобразием. Беда
в том, что это расширение должно производиться в корне, а не в ветвях, а
поэтому увидеть его очень трудно.
Мы живем в вывернутое время, и я считаю, что причиной такого
вывернутого ощущения служит неспособность старых форм мысли справиться с
новым опытом. Говорят, подлинное познание получается только из "пунктиков",
идефиксов, где вместо расширения ветвей того, что уже знаешь, приходится
останавливаться и некоторое время смещаться в сторону -- пока не наткнешься
на то, что позволит расширить корни того, что уже знаешь. Все с этим
знакомы. Думаю, то же самое происходит с целыми цивилизациями, когда такое
расширение необходимо в корнях.
Оглядываешься на последние три тысячи лет, и задним умом полагаешь,
что видишь аккуратные порядки и цепочки причин и следствий, которые
произвели вещи такими, какие они есть. Но если пойдешь к изначальном
источникам, к литературе какой-то определенной эры, то обнаружишь, что эти
причины никогда не были очевидными в то время, когда, как ты считаешь, они
действовали. В периоды корневого расширения все выглядело так же
перемешанным, вывернутым и бесцельным, как и сейчас. Считается, что все
Возрождение пошло от вывернутого ощущения, возникшего после того, как
Колумб открыл Новый Свет. Это просто встряхнуло людей. Вывернутость того
времени записана везде. Во взглядах Ветхого и Нового Заветов на землю как
на плоскость ничего не предсказывало такого. И все же люди не могли этого
отрицать. Принять это можно было только полностью отказавшись от
средневекового мировоззрения и начав новое расширение мышления.
Колумб стал настолько букварным стереотипом, что уже почти невозможно
представить его живым человеком. Но если по-настоящему удастся сдержать
настоящее знание о последствиях его путешествия и спроецировать себя в его
положение, то начнешь видеть, что наше сегодняшнее освоение луны неизбежно
выглядит простым чаепитием по сравнению с тем, через что пришлось пройти
ему. Освоение луны не означает подлинного корневого расширения мысли. У нас
нет причин сомневаться в том, что существующие формы мысли способны с этим
справиться. На самом деле, оно -- просто продолжения ветвей того, что
сделал Колумб. По-настоящему новое освоение, которое для нас сегодня
выглядело бы как Колумб для всего мира, должно было бы располагаться в
совершенно ином направлении.
-- Типа?
-- Типа сфер за пределами разума. Я думаю, что разум сегодняшнего дня
подобен плоской земле средневековья. Если зайдешь слишком далеко, то
считается, что свалишься -- в безумие. А люди этого очень боятся. Думаю,
эта боязнь безумия сравнима со страхом упасть с края мира, который у людей
когда-то был. Или с боязнью еретиков. Очень близкое сходство.
Но с каждым годом наша плоская старушка-земля привычного разума все
менее и менее способна справиться с опытом, который у нас накапливается, и
это создает широкораспространенные ощущения вывернутости. В результате
получается, что все больше и больше народу вовлекается в иррациональные
сферы мышления -- оккультизм, мистицизм, наркотические изменения и тому
подобное, -- поскольку эти люди чувствуют неспособность классического
разума справиться с тем, что, как они знают, является реальным опытом.
-- Я не совсем понял, что ты имеешь в виду под классическим разумом.
-- Аналитический, диалектический разум. Разум, который в Университете
иногда считается всем пониманием целиком. На самом же деле, тебе никогда не
приходилось понимать его. Он всегда терпел полное банкротство по отношению
к абстрактному искусству. Непредставительное искусство -- часть того
корневого опыта, о котором я говорю. Некоторые до сих пор осуждают его,
поскольку оно не имеет "смысла". На самом же деле здесь не само искусство
не в порядке, а "смысл", классический разум, который не может его постичь.
Люди по-прежнему ищут продолжения ветвей разума, которые охватили бы
новейшие события в искусстве, но ответы -- не в ветвях: они у корней.
Вот яростно набрасывается порыв ветра с горы.
-- Древние греки, -- говорю я, -- которые изобрели классический разум,
были гораздо умнее, нежели просто использовать его исключительно для
предсказания будущего. Они слушали ветер и по нему предсказывали будущее.
Сейчас это звучит безумно. Но чего ради изобретатели разума должны казаться
безумцами?
ДеВиз прищуривается:
-- А как они могли предсказывать будущее по ветру?
-- Не знаю; может, так же, как художник может предсказать будущее
своей картины, глядя на пустой холст. Вся наша система знания произрастает
из их результатов, нам еще только предстоит понять методы, повлекшие за
собой такие результаты.
Я на минуту задумываюсь, а потом говорю:
-- Когда я был здесь в последний раз, я много говорил о Церкви Разума?
-- Да, достаточно много.
-- А я говорил о некоем Федре?
-- Нет.
-- Кто это? -- спрашивает Джинни.
-- Древний грек... ритор... "основной состав" своего времени. Один из
тех, кто присутствовал при изобретении разума.
-- Ты никогда о нем не рассказывал -- я не помню.
-- Должно быть, это пришло позже. Риторы Древней Греции были первыми
учителями в истории Западного Мира. Платон поносил их во всех своих трудах,
чтобы отшлифовать собственную ось, и с тех пор почти все, что мы знаем о
них, мы знаем от Платона: они уникальны потому, что выстояли, проклятые
всей историей, а им даже не дали высказаться. Церковь Разума, о которой я
говорил, стоит на их могилах. Она и сегодня поддерживается их могилами. А
если начнешь глубоко зарываться в ее основания, то наткнешься на призраков.
Смотрю на часы. Третий час.
-- Долгая история, -- говорю я.
-- Тебе надо было все это записать, -- говорит Джинни.
Я согласно киваю:
-- Я задумал серию лекций-эссе -- что-то типа Шатокуа. Я пытался их
разработать в уме, пока мы сюда ехали... Может, поэтому чувствуется, что я
так подкован. Это все необъятно и трудно. Как путешествовать по горам
пешком.
Беда в том, что эссе обязательно звучат так, будто Господь Бог лепит
нетленку, -- а так, на самом деле, никогда не бывает. Люди должны видеть,
что там всегда просто кто-то один говорит из одной точки во времени,
пространстве и обстоятельствах. И по-другому никогда не было, но передать
это в эссе невозможно.
-- Ты все равно должен это сделать, -- говорит Джинни. -- Не пытаясь
достичь совершенства.
-- Наверное, -- отвечаю я. ДеВиз спрашивает:
-- А это увязывается с тем, что ты делал по поводу "Качества"?
-- Это его непосредственный результат.
Я кое-что припоминаю и смотрю на ДеВиза:
-- Разве ты мне не советовал бросить?
-- Я только сказал, что никто никогда не преуспевал в том, что пытался
делать ты.
-- А ты думаешь, это вообще возможно?
-- Не знаю. Кто знает? -- Он действительно этим озабочен, видно по
лицу. -- Сейчас больше людей научилось слушать лучше. Особенно молодые. Они
действительно слушают... не просто так -- они вслушиваются... в тебя.
Огромная разница.
Ветер со снежных полей наверху долго звучит по всему дому. Этот звук
становится громче и выше, словно ветер надеется вымести весь дом целиком,
всех нас -- прочь, в никуда, чтобы в ущелье все было как раньше, но дом
стоит, и ветер снова замирает, побежденный. Потом возвращается, нанося
легкий отвлекающий удар с дальней стороны, а затем тяжелым порывом
обрушивается на нашу стену.
-- Я все еще слушаю ветер, -- говорю я. -- Думаю, когда Сазерленды
уедут, нам с Крисом надо будет забраться туда, где он начинается. Мне
кажется, Крису пора получше увидеть эту страну.
-- Можете начать прямо отсюда, -- говорит ДеВиз, -- и пойти назад,
вверх по ущелью. Там нет дороги на семьдесят пять миль.
-- Тогда здесь и начнем, -- отвечаю я.
Наверху я снова рад теплому одеялу. Похолодало, и оно понадобится.
Быстро раздеваюсь, ныряю поглубже -- там тепло, очень тепло -- и долго
думаю о снежных полях, ветрах и Христофоре Колумбе.
15
Два дня Джон, Сильвия, Крис и я бездельничаем, болтаем и ездим в
старый шахтерский городок и обратно -- и вот уже Джону с Сильвией пора
поворачивать домой. Теперь мы едем в Бозмен из каньона вместе в последний
раз.
Сильвия впереди оборачивается уже в третий раз, очевидно, убедиться,
что с нами все в порядке. Последние два дня она была очень тихой. Вчера мне
показалось, что она глядит на нас с опаской, почти со страхом. Слишком
беспокоится за нас с Крисом.
В баре Бозмена пьем по последнему пиву и обсуждаем с Джоном маршруты
возвращения. Потом произносим ни к чему не обязывающие слова о том, как все
хорошо было, как мы скоро увидимся, и внезапно становится очень грустно
разговаривать вот так -- будто обычные знакомые.
На улице Сильвия поворачивается к нам с Крисом и говорит:
-- У вас все будет хорошо. Беспокоиться не о чем.
-- Конечно, -- отвечаю я.
Снова тот же испуганный взгляд.
Джон заводит мотоцикл и ждет ее.
-- Я тебе верю, -- говорю я.
Она отворачивается, садится позади Джона и вместе с ним наблюдает за
встречным движением, чтобы выбрать момент и выехать на трассу.
-- Увидимся, -- говорю я.
Она снова бросает на нас взгляд -- на этот раз безо всякого выражения.
Джон выбирает момент и выезжает на полосу движения. Потом Сильвия машет
нам, как в кино. Мы с Крисом машем ей в ответ. Их мотоцикл растворяется в
густом потоке машин, выезжающих из штата. Я долго за ним наблюдаю.
Смотрю на Криса, а Крис смотрит на меня. Ничего не говорит.
Утро мы проводим сначала в парке на скамейке с надписью "ТОЛЬКО ДЛЯ
ПОЖИЛЫХ ГРАЖДАН", потом покупаем еду и меняем шину и звено регулятора цепи
на заправочной станции. Звено надо подогнать, поэтому мы ждем и
прогуливаемся в стороне от центральной улицы. Подходим к церкви и садимся
на лужайке перед нею. Крис укладывается на траву и накрывает лицо курткой.
-- Ты устал? -- спрашиваю я.
-- Нет.
Между нами и краем гор к северу воздух подрагивает от жары. Жучок с
прозрачными крылышками цепляется на травинку рядом с ногой Криса. Я
наблюдаю, как он изгибает крылышки, и чувствую, что лень одолевает меня с
каждой минутой. Я тоже укладываюсь поспать, но не засыпаю. Толкает какое-то
беспокойное чувство. Поднимаюсь.
-- Давай немного пройдемся, -- предлагаю я.
-- Куда?
-- К школе.
-- Пошли.
Мы идем под тенистыми деревьями по очень аккуратным тротуарчикам мимо
аккуратных домиков. На этих улицах для меня -- много маленьких сюрпризов
узнавания. Припоминать круто. Он ходил тут много раз. Лекции. Он готовил
свои лекции перипатетически, бродя по улицам, как по своей академии.