заказом, и это немного их встряхивает, но они еще не готовы, и она уходит
опять.
-- Я, кажется, не хочу никуда отсюда уезжать, -- произносит Сильвия.
Человек с улицы в широкополой шляпе снова встает у меня перед глазами.
Я говорю:
-- Подумайте, как здесь было до кондиционирования воздуха.
-- Я об этом и думаю, -- отвечает она.
-- По таким раскаленным дорогам с моей плохой задней шиной мы бы не
сделали больше шестидесяти.
Никакой реакции.
Крис, напротив, кажется, вернулся в свое обычное состояние: он начеку
и за всем наблюдает. Когда приносят еду, он на нее набрасывается и задолго
до того, как заканчиваем мы, просит еще. Получает свою добавку, и теперь мы
ждем, когда закончит он.
Много миль спустя жара -- такая же зверская. Светло так, что
мотоциклетных и темных очков уже недостаточно. Нужен щиток сварщика.
Высокие Равнины ломаются и размываются, превращаясь в изборожденные
оврагами холмы. На всем -- яркий беловатый налет. Нигде ни травинки. Только
разбросанные тут и там стебли сорняков, камни и песок. На черную дорогу
смотришь с облегчением, и я наблюдаю, как она проносится под ногой. Рядом
вижу левую выхлопную трубу: она стала голубоватой -- такого оттенка раньше
не было. Я плюю на кончики пальцев в перчатке, трогаю ее и вижу, как слюна
шипит. Нехорошо.
Теперь важно просто сжиться с этим, а не мысленно сражаться...
контроль разумом...
Теперь следует поговорить о ноже Федра. Поможет понять кое-что из
того, о чем мы уже упоминали.
Каждый применяет этот нож, делит мир на части и строит такое здание.
Мы постоянно сознаем миллионы вещей вокруг нас: эти изменчивые формы, эти
пылающие холмы, звук двигателя, чувство газа, каждый камешек, сорняк, и
столб забора, и кусок мусора у дороги -- сознаем все это, но не очень-то
осознанно, если в этих вещах нет ничего необычного, или они не отражают
того, что мы уже предрасположены в них увидеть. Нам невозможно осознанно
относиться ко всему этому и все это запоминать, потому что иначе наш ум
настолько переполнился бы бесполезными подробностями, что мы бы просто не
смогли мыслить. Из этого сознавания мы обязаны выбирать, и то, что мы
выбираем и называем уже осознанием, никогда не равно сознаванию, поскольку
мутирует в процессе выбора. Мы зачерпываем пригоршню песка из бескрайнего
ландшафта сознавания вокруг и называем эту горсть песка миром.
Как только у нас появляется эта горсть песка -- мир, который мы
осознаем, -- ее начинает обрабатывать процесс установления различий. Это и
есть нож. Мы делим песок на части. Это и то. Здесь и там. Черное и белое.
Теперь и тогда. Различение -- это деление осознанной вселенной на части.
Горсть песка вначале выглядит однородной, но чем дольше мы
вглядываемся в нее, тем более разнообразной находим ее. Каждая песчинка
различна. Двух одинаковых нет. Некоторые похожи одним образом, другие --
другим, и мы можем разложить песок по кучкам на основании этой схожести и
несхожести. Оттенки цвета в отдельных кучках -- размеры в отдельных кучках
-- формы песчинок в отдельных кучках -- подвиды форм в отдельных кучках --
степени прозрачности в отдельных кучках -- и так далее, далее и далее.
Можно решить, что процесс подразделения и классификации где-нибудь придет к
концу, но он не приходит. Он продолжается и продолжается.
Классическое понимание имеет дело с кучками, основанием для их
сортировки и взаимоотношениями между ними. Романтическое направлено на
горсть песка еще до того, как начинается сортировка. И то, и другое --
обоснованные способы смотреть на мир, хотя и непримиримы по отношению друг
к другу.
Насущной необходимостью стал способ мировоззрения, который не совершал
бы насилия ни над одним из этих видов понимания и объединял бы их в одно.
Такое понимание не станет отрицать ни сортировки песка, ни созерцания
нерассортированного песка ради него самого. Напротив, такое понимание будет
направлять внимание на этот бескрайний ландшафт, из которого взят песок.
Как раз это и пытался делать Федр, бедный хирург.
Чтобы понять то, что он пытался сделать, необходимо в самом ландшафте
увидеть фигуру, раскладывающую песок на кучки, и понять, что она -- часть
ландшафта, неотделимая от него, и ее просто длжно понять. Видеть ландшафт,
не замечая фигуры, -- значит не видеть ландшафта вообще. Отрицать ту
ипостась Будды, которая уделяет внимание анализу мотоциклов, -- значит
пропускать Будду мимо полностью.
Существует вечный классический вопрос: какая часть мотоцикла, какая
крупица песка в какой кучке и есть Будда? Очевидно, что задавать подобный
вопрос -- значит смотреть не туда, ибо Будда -- везде. Но столь же
очевидно, что задавать такой вопрос -- значит смотреть именно туда, куда
нужно, ибо Будда -- везде. Много говорилось уже о Будде, существующим
независимо от какой бы то ни было аналитической мысли; некоторые решили бы
-- даже слишком много, -- и поставили бы под сомнение любую попытку
что-либо к сказанному прибавить. Но практически ничего не говорилось о
Будде, существующем в самой аналитической мысли и задающем этой мысли
направление, -- и тому есть свои исторические причины. Но история
продолжает происходить, и кажется, что нет никакого вреда (а может, есть и
какое-то позитивное добро) в том, чтобы прибавить к нашему историческому
наследию немного разговоров в этой дискурсивной сфере.
Когда аналитическая мысль -- нож -- применяется к опыту, в этом
процессе что-то обязательно умерщвляется. Это сравнительно хорошо понято --
по крайней мере, в искусствах. Приходит в голову то, что произошло с Марком
Твеном: когда, овладев аналитическим знанием, необходимым для проводки
судов по Миссиссиппи, он обнаружил, что река потеряла для него свое
очарование. Что-то всегда убивается. Но гораздо меньше заметно в искусствах
то, что нечто, к тому же, всегда создается. И вместо того, чтобы
зацикливаться на жертве, гораздо важнее видеть рождение и рассматривать
процесс как какую-то непрерывность жизни-смерти, которая ни хороша, ни
плоха - она просто есть.
Мы проезжаем через городок под названием Мармарт, но Джон не
останавливается даже на перекур, и мы едем дальше. Опять жара, как в печке,
какие-то изрытые пустоши -- и вот мы уже пересекаем границу Монтаны. Об
этом объявляет щит у дороги.
Сильвия машет руками вверх и вниз, и я в ответ жму на сигнал, но когда
бросаю взгляд на щит, то мои чувства отнюдь не праздничны. Неожиданно
возникает какое-то внутреннее напряжение -- у них его быть не может. Откуда
им знать, что мы сейчас -- там, где жил он.
Пока вся эта болтовня о классическом и романтическом понимании
наверняка выглядит каким-то странным объездом при описании самого Федра, но
чтобы добраться до сути, следует выбирать только этот окольный путь.
Описывать физическую внешность Федра или его жизненную статистику означало
бы скользить по поверхности, а это заведет нас не туда. Идти же прямо к
нему -- только навлечь беду.
Он был безумен. Когда смотришь прямо на безумного человека, видишь
лишь отражение собственного знания того, что он безумен; а это означает не
видеть человека вообще. Чтобы его увидеть, надо видеть то, что видел он, а
когда пытаешься поймать видение безумца, то самое действенное -- объезд.
Иначе дорогу блокируют твои собственные мнения. Есть только один проход --
и идти нам еще очень долго.
Я давал себе труд заниматься всеми этими анализами, определениями и
иерархиями не ради них самих, а ради того, чтобы заложить фундамент
понимания того, куда шел Федр.
Как-то ночью я сказал Крису, что Федр всю свою жизнь потратил на
погоню за призраком. Так оно и было. Призрак, за которым он гнался, лежал в
основе всей технологии, всей современной науки, всего западного мышления.
Призрак самой рациональности. Я сказал Крису, что когда он его нашел, то
хорошенько отдубасил. Наверное, что в фигуральном смысле это тоже правда.
Он приоткрыл кое-что из того, что я надеюсь извлечь на свет, пока мы едем.
Теперь настали такие времена, что и другие, наконец, могут найти там
какую-то ценность. Тогда же никто не желал видеть призрака, за которым
гнался Федр, но сейчас, я думаю, все больше и больше людей видят его -- или
же он мелькает перед ними в дурные мгновения, этот призрак, называющий себя
рациональностью. Снаружи он бессвязен и бессмыслен, поэтому самые
нормальные повседневные поступки несколько кажутся сумасшедшими из-за того,
что несоразмерны с чем-либо еще. Это призрак нормальных повседневных
допущений, объявляющий невозможной конечную цель жизни (оставаться живым),
но от этого она не перестает быть конечной целью жизни. Великие умы
по-прежнему сражаются с болезнями, чтобы люди могли жить дольше, и только
безумцы спрашивают, зачем. Живут дольше с тем, чтобы мочь жить дольше.
Другой цели нет. Так говорит призрак.
В Бейкере, где мы останавливаемся, термометры показывают 108 в тени.
Когда я снимаю перчатки, бензобак так раскален, что невозможно дотронуться.
Двигатель зловеще потрескивает от перегрева. Очень плохо. Задняя шина тоже
сильно стерлась, и я, приложив ладонь, чувствую, что она такая же горячая,
как и бензобак.
-- Придется ехать медленнее, -- говорю я.
-- Что?
-- Думаю, не следует гнать больше пятидесяти.
Джон смотрит на Сильвию, а та смотрит на него. Между ними что-то уже
говорилось по поводу моей медлительности. Оба выглядят так, будто с них уже
почти хватит.
-- Мы же хотели побыстрее добраться, -- высказывается Джон, и они идут
к ресторану.
Цепь тоже раскалилась и пересохла. В правой седельной сумке нашариваю
баллончик со смазкой, завожу двигатель и брызгаю на движущуюся цепь. Она
еще не остыла, и раствор испаряется почти мгновенно. Затем я выпускаю
тоненькую струйку масла, даю ему немного стечь и выключаю двигатель. Крис
терпеливо ждет, а потом идет за мною в ресторан.
-- Мне показалось, ты говорил, что большой упадок наступит на второй
день, -- говорит Сильвия, когда мы подходим к кабинке, где они уже сидят.
-- На второй или на третий, -- отвечаю я.
-- Или на четвертый и пятый?
-- Может быть.
Они с Джоном снова переглядываются с тем же самым выражением, что и
раньше. Кажется, оно означает: "Трое -- уже толпа". Может, захотят ехать
быстрее и дожидаться меня в каком-нибудь городке впереди. Я бы предложил им
это сам, но если они поедут намного быстрее, то ждать меня в городке им не
придется. Ждать меня они будут в кювете.
-- Не знаю, как люди здесь это терпят, -- говорит Сильвия.
-- Крутая тут страна, знаешь ли, -- отвечаю я с некоторым
раздражением. -- Они знают, что здесь круто, когда сюда едут, и готовы к
этому. Если кто-то один жалуется, -- прибавляю я, -- то остальным
становится еще тяжелее. У них есть жизненная сила. Они знают, как идти
дальше.
Джон и Сильвия не очень разговорчивы, и Джон быстро допивает кока-колу
и отходит к бару за стаканчиком. Я выхожу и снова проверяю багаж: после
последней упаковки вещи немного ужались, и я выбираю слабину и вс
перевязываю снова.
Крис показывает нам термометр на солнце, и мы видим, что ртуть
поднялась намного выше 120 градусов.
Мы еще не выехали из города, а я уже весь взмок от пота. На ветру
высыхаю меньше, чем за полминуты.
Жара просто припечатывает нас. Даже в темных очках приходится
щуриться. Вокруг -- ничего, кроме пылающего песка и бледного неба, такого
яркого, что трудно вообще куда-либо смотреть. Все раскалилось добела.
Настоящая преисподняя.
Джон впереди разгоняется все быстрее. Я бросаю думать о нем и
сбрасываю скорость до пятидесяти пяти. Если не хочешь в такую жару
неприятностей, то не станешь гонять покрышки на 85 милях в час. Лопнувшая
шина на этом участке пути -- это кранты.
Наверное, они восприняли то, что я сказал, как некую отповедь, но я не
имел этого в виду. Мне при такой жаре не удобнее их, но залипать на этом не
имеет смысла. Весь день, пока я вспоминал и говорил о Федре, они, должно