защемлены.
-- Тебе надо расклинить их шайбой, -- сказал я.
-- Что такое шайба?
-- Это тонкая плоская полоска металла. Тебе нужно просто надеть ее за
рукоятку под хомутик, чтобы можно было опять затянуть туже. Такие шайбы
используются, чтобы регулировать всякие машины.
-- А-а, -- сказал он. Заинтересовался: -- Хорошо. Где их купить?
-- У меня прямо здесь есть немного, -- торжествующе сказал я,
протягивая ему банку из-под пива.
Он сначала не понял. Потом переспросил:
-- Что -- банка?
-- Конечно, -- ответил я. -- Лучший в мире склад шайб.
Сам я думал, что это довольно умно. Сэкономить ему путешествие за
шайбами Бог знает куда. Сэкономить ему время. Сэкономить ему деньги.
Но, к моему удивлению, он вообще не увидел в этом ничего умного.
Немного погодя начал отлынивать, как-то отмазываться, и не успел я понять,
как на самом деле он к этой затее относится, он решил не чинить никаких
рукояток вообще.
Насколько я знаю, те рукоятки до сих пор болтаются. И сейчас я
понимаю, что в тот день оскорбил его до глубины души. У меня хватило
дерзости предложить ему отремонтировать его новый БМВ за восемнадцать сотен
долларов, гордость полувекового германского совершенства, куском старой
банки из-под пива!
Асh, du lieber!(5)
С тех пор у нас с ним было очень мало разговоров об уходе за
мотоциклом. Совсем не было, если точнее.
Чуть только начнешь прессовать по этому поводу, как неожиданно
злишься, сам не зная, почему.
В порядке объяснения должен сказать, что алюминий, из которого
делаются пивные банки, мягок и липуч для металла, и тем совершенен в
употреблении. Он не окисляется при влажной погоде -- точнее, на его
поверхности всегда есть тонкий слой окисла, предотвращающий дальнейшее
окисление. Тоже неплохо.
Другими словами, любой настоящий немецкий механик с полувековым стажем
совершенствования в механическом деле за плечами заключил бы, что частное
решение данной технической проблемы -- совершенно.
Некоторое время я думал, что следовало бы потихоньку отойти к
верстаку, вырезать из пивной банки шайбу, стереть краску, а потом вернуться
и сказать, что нам несказанно повезло: у меня осталась последняя шайба,
специально импортированная из Германии. Это бы все и решило. Особая шайба
из личного запаса барона Альфреда Круппа, который вынужден был пойти на
большие жертвы и продать ее. Тогда бы Джон точно умом тронулся.
Эта фантазия о "личной шайбе Круппа" некоторое время утешала меня как
компенсация за неудачу, но потом сносилась, и я понял, что фантазия просто
была мстительной. На ее месте выросло то старое ощущение, о котором я уже
говорил: как будто сюда вовлечено нечто большее, нежели проступает на
поверхности. За такими несообразностями следишь довольно долго, и они
иногда перерастают в ошеломляющие откровения. С моей стороны выглядело так:
есть нечто немножко больше того, чем хочется заниматься бездумно, а я
вместо этого по своему обыкновению стал извлекать причины и следствия,
пытаясь увидеть, что именно тут намешано, и что заводит в тупик наших с
Джоном различий во взглядах на эту шайбу. В механической работе такое
возникает постоянно. Подвешенное состояние. Просто сидишь, таращишься и
думаешь, наобум ищешь новую информацию, уходишь и возвращаешься, а через
некоторое время появляются ранее не видимые факторы.
Вначале в смутной форме, затем приобретая все более четкие очертания,
возникло такое объяснение: я видел эту шайбу как-то интеллектуально,
рациональио, церебрально -- в расчет брались только научные свойства
металла. Джон же видел ее непосредственно, интуитивно, оттягиваясь. Я
подходил к ней с точки зрения формы, лежащей в ее основе. Он подходил с
точки зрения непосредственного внешнего вида. Я видел, что шайба означала.
Он -- чем она являлась. Вот как я пришел к пониманию этой разницы. А когда
видишь, чем шайба является, то это в данном случае угнетает. Кому нравится
думать, что прекрасную, высокоточную машину чинят каким-то мусором?
Кажется, я забыл упомянуть, что Джон -- музыкант, барабанщик; он
играет с группами по всему городу и довольно неплохо зарабатывает. Мне
кажется, он обо всем думает так же, как об игре на ударных, -- то есть, что
не думает вообще. Просто делает. Просто есть с этим. Он отреагировал на
починку мотоцикла пивной банкой так же, как отреагировал бы, если бы кто-то
запаздывал во время его игры. У него внутри просто бухнуло и все -- он не
хотел больше иметь с этим никаких дел.
Поначалу различие это казалось довольно незначительным, но оно
росло... и росло... и росло... пока я не начал понимать, почему проглядел
его. Кое-что пролетает мимо потому, что эти вещи -- такие крохотные, что их
просто не замечаешь. Однако, чего-то не видишь из-за того, что оно
огромное. Мы оба смотрели на одно и то же, видели одно и то же, говорили об
одном и том же, думали об одном и том же, но только он смотрел, видел,
говорил и думал в абсолютно другом измерении.
Ему в действительности есть дело до технологии. Просто в своем другом
измерении он полностью терпит крах и получает от нее отпор. Она не хочет
под него подстраиваться. Он же пытается ее подстроить под себя безо всякого
предварительного рационального обдумывания и только и делает, что латает
ее, и после стольких заплат сдается и налагает какое-то защитное проклятие
на все связанное с гайками и болтами. Он не хочет или не может поверить,
что в этом мире есть нечто, по чему не надо оттягиваться.
Вот измерение, в котором он существует. Оттяжное измерение. Я ужасно
квадратный, когда говорю все время про эти механические дела. Все они --
просто части, отношения, анализы, синтезы, вычисления разных вещей, и всех
их, на самом деле, здесь нет. Они где-то в другом месте, и только думают,
что они здесь, на самом же деле -- за миллионы миль отсюда. Вот что это все
означает. Джон находится посреди этой разницы измерений, которая лежала в
основе большинства перемен в культуре шестидесятых и, думаю, -- до сих пор
влияет на процесс переформирования всего нашего национального взгляда на
вещи. Ее результатом стал "конфликт поколений", из нее выросли названия
"бит" и "хип". Теперь уже очевидно, что это измерение -- не бзик, который
исчезнет на следующий год или через пару лет. Оно останется надолго, потому
что это серьезный и важный способ смотреть на вещи, который только выглядит
несовместимым с разумом, порядком и ответственностью; в действительности
это не так. Вот мы и докопались до самых корней.
Ноги у меня так онемели, что болят. Я поочередно вытягиваю их и
ворочаю ступнями вправо-влево как можно дальше -- для разминки. Помогает,
но устают другие мышцы, держащие ноги на весу.
У нас тут -- конфликт видений реальности. Мир, каким видишь его прямо
здесь, прямо сейчас, и является реальностью, независимо от того, чем его
могут назвать ученые. Так его видит Джон. Но тот мир, каким его сделали
научные открытия, -- тоже реальность, независимо от того, каким он может
быть на вид; и людям в измерении Джона приходится больше чем просто
игнорировать его, если они хотят сохранить свое видение реальности. Джон
поймет это, когда сгорят его иголки.
Вот почему, на самом деле, он так расстроился, когда не смог завести
мотоцикл. То оказалось вторжением в его реальность. Просто во всем его
оттяжном мировосприятии пробило дыру, а у него не хватило смелости принять
это, поскольку под угрозой оказался весь его стиль жизни. В каком-то смысле
-- тот же самый гнев, что иногда возникает у людей науки по отношению к
абстрактному искусству. Или, по крайней мере, раньше возникал. Оно тоже не
соответствовало их стилю жизни.
На самом же деле, есть две реальности: одна -- непосредственной
художественной видимости, а другая -- лежащего в основе научного
объяснения; они не совпадают, не подходят друг к другу и в действительности
не имеют практически ничего общего одна с другой. Вот так ситуация. Можно
сказать, у нас тут небольшая проблемка.
На отрезке длинной заброшенной дороги мы видим одинокую бакалейную
лавку. Внутри, в подсобке находим какие-то ящики, устраиваемся на них
посидеть и пьем баночное пиво.
Усталость и боль в спине начинают сказываться. Я подталкиваю ящик к
столбу и прислоняюсь. По выражению лица Криса я вижу, что ему становится
погано. Позади -- долгий и трудный день. Еще в Миннесоте я сказал Сильвии,
что можно ожидать спада в настроении на второй или третий день -- и вот
пожалуйста. Миннесота... когда это было?
Женщина, в стельку пьяная, покупает пиво какому-то мужику, который
остался в машине на улице. Она никак не может выбрать марку, и жена хозяина
начинает злиться. Тетка еще размышляет, но видит нас, машет рукой и
спрашивает, не наши ли мотоциклы. Мы киваем, она хочет покататься. Я
устраняюсь и предоставляю заниматься этим Джону.
Он учтиво отнекивается, но она все лезет и лезет, предлагая за
прогулку доллар. Я отпускаю по этому поводу какие-то шуточки, но все не
смешно, поэтому депрессия усугубляется. Мы выходим, и снова -- бурые холмы
и жара.
В Леммон мы приезжаем уже совершенно без сил. В баре слышим, что южнее
есть место, где можно разбить лагерь. Джон хочет поставить палатки в парке
посреди города; это заявление звучит странно и очень злит Криса.
Сейчас я так устал, что не могу даже вспомнить, когда в последний раз
со мной было что-то подобное. Другие -- тоже. Но мы тащимся через
универсам, собираем какую-то бакалею -- что приходит в голову -- и с
некоторыми осложнениями укладываем все на мотоциклы. Солнце уже так низко,
что нам не хватает света. Через час уже стемнеет. Мы, кажется, никак не
можем сдвинуться с места. Не могу понять, мы просто сачкуем, или как?
-- Давай, Крис, поехали, -- говорю я.
-- Не ори на меня. Я готов.
Мы выезжаем из Леммона по грунтовке и, изможденные, едем, наверное,
целую вечность, хотя долго быть не может: солнце -- по-прежнему над
горизонтом. Лагерь пуст. Хорошо. Но осталось меньше получаса дневного
света, а сил никаких больше нет. Теперь -- самое трудное.
Я пытаюсь распаковаться как можно быстрее, но от усталости так одурел,
что бросаю все прямо возле дороги, не замечая, насколько паршиво это место.
Потом вижу, что здесь слишком ветрено. Это ветер Высоких Равнин. Здесь --
полупустыня, все выжжено и сухо, если не считать озерка, больше похожего на
пруд, под нами. Ветер дует от самого горизонта через озеро и бьет по нам
резкими порывами. Уже прохладно. Ярдах в двадцати от дороги -- какие-то
чахлые сосенки, и я прошу Криса перенести все туда.
Он не слушается. Бредет куда-то к пруду. Я переношу вещи сам.
Между ходками я вижу, что Сильвия очень старательно устраивает нам
кухню, хотя устала так же, как и я.
Солнце заходит.
Джон собрал валежник, но бревна такие большие, а ветер -- такой
порывистый, что развести костер трудно. Надо порубить на щепки. Я
возвращаюсь к сосенкам и в сумерках роюсь в вещах, пытаясь найти мачете, но
уже так темно, что ни черта не видно. Нужен фонарик. Ищу теперь его, но в
темноте и его кошки съели.
Я возвращаюсь, завожу мотоцикл и еду обратно, чтобы найти фонарик при
свете фары. Методично перерываю все вещи в его поисках. Проходит достаточно
времени прежде, чем я соображаю, что мне фонарик вовсе не нужен, мне нужен
мачете, который давно лежит у меня под носом. Пока я ходил за мачете, Джон
развел огонь. Я раскалываю несколько больших бревен все равно.
Появляется Крис. Фонарик -- у него!
-- Когда мы будем есть? -- хнычет он.
-- Как только, так сразу, -- отвечаю я. -- Оставь фонарик здесь.
Он опять исчезает, прихватывая фонарик с собой.
Ветер задувает пламя -- оно не достает до жарящихся стейков. Из
больших камней, валяющихся у дороги, мы пытаемся соорудить защитную стенку,
но слишком темно. Подводим оба мотоцикла и освещаем стройку перекрестным
светом фар. Странное освещение. Ветер поднимает из костра пепел, который