скоро заблестит. Пальцы не на клавишах: руки лежат по обе
стороны машинки, кулаки сжаты. Капитан спортивной команды, а не
молодой писатель, зато меня соседи сразу признали писателем: я
сплошная одухотворенность, одна борода да очки чего стоят, да и
весь я почему-то уродился настолько интеллигентом, что перед
современными женщинами -- а они с каждым годом все
рассовременнее -- бывает неловко.
Володя последние дни "каторжанил себя", как он часто
говорил. Мы познакомились еще пять лет тому, и я вскоре признал
его первенство, что в мире начинающих литераторов немыслимо:
здесь каждый -- гений, остальные же -- дураки набитые. Он
превосходил меня одержимостью, это я признал с готовностью. Мы
всегда охотнее всего признаемся в лени, ибо, по нашему мнению,
только она не дает развернуться нашим удивительным
способностям. И потому Володя добьется своего раньше меня: я
могу только на взлете, а он шаг за шагом, последние метры
проползет, цепляясь окровавленными пальцами,-- но на вершине
окажется впереди всех.
Я походил по комнате, решил, что подобное самоуглубление,
когда пришел друг,-- слишком даже для современного писателя.
-- Сделай перерыв,-- сказал я громко,-- к тебе друг
пришел, да еще какой друг, а ты на чашку кофе не раскошелишься!
-- А, да-да,-- ответил он, не отрывая застывшего взгляда
от бумаги, словно гипнотизировал ее, а может, сам был ею
загипнотизирован,-- сам кофе свари, а? А то голова не варит.
-- Эксплуататор,-- ответил я, но руки мои уже привычно
отыскали на подоконнике среди бумаг и посуды кофеварку.-- А
если бы я не зашел?
-- Ты же друг? Да еще какой друг!
-- Ладно, ладно... Только не с того конца берешься...
Влупил чашечку -- голова просветлела, две одолел -- рассказ
настрочил, а если три -- то и роман?
Соседи уже разбрелись, я хозяйничал на кухне свободно,
хотя с чужими соседями отношения, как я уже говорил, всегда
распрекрасные, а вот у Володи здесь натянуто, что и хорошо: для
творческого стимула: писатель должен голодать и жить в
коммуналке, а у меня, на беду, изолированная, двадцать метров,
паркет, кирпичные стены, две лоджии, кухня -- десять мэ,
потолки -- три восемьдесят, да в довершение несчастья еще и на
"Баррикадной".
Когда я вернулся, он нависал в той же позе над машинкой,
но аромат горячего кафе действует на современного интеля как на
кота валерьянка: Володя беспокойно задвигался, вернулся в наш
грешный мир и, вставая, потянулся с таким остервенением, словно
тужился перерваться пополам, как амеба при делении. В нем
захрустело, затрещало, даже чмокнуло, словно суставы выскочили
из сочленений, как поршни из цилиндров. Из глотки вырвался
звериный вопль облегчения, коему и динозавр бы позавидовал.
-- Много? -- спросил я, кивнув на машинку.
-- Ни страницы,-- ответил он.-- И ни строчки.
Я потягивал кофе не спеша, поглядывая на товарища
внимательно, а он отхлебывал жадно, губы его были в пластинках,
как бывает, когда после дождя внезапно ударит засуха, и почва
лопается на квадратики, края их загибаются, и пейзаж становится
не то марсианским, не то еще каким, но не нашенским.
Мы примостились на краешке стола, поставив чашки на
черновики рядом с "Эрикой". Машинка вообще главное существо в
комнате, и сам Володя ею отбояривался, когда его приглашали
девахи: дескать, жена ждет -- некапризная, безотказная, но
ревнивая...
-- Вернули? -- спросил я тихо.
-- Да,-- ответил он мрачно.-- Редактор... что за скотина!
Имбецил проклятый. Все раздраконил и вернул.
-- Мне тоже,-- посочувствовал я мужественно, хотя никто из
нас не любил признаваться в неудачах.-- Что думаешь делать?
Он смотрел в чашку. Другая рука трогала машинку, пальцы
бесцельно нажимали и отпускали верхний регистр.
-- Надо отыскать способ,-- сказал он наконец. Глаза у него
были совсем загнанные.-- Сколько толочь воду в ступе? Пишем и
посылаем, а они читают и возвращают... И так сколько лет! А
ведь есть же слова, чтобы приковать внимание, не дать
оторваться... Только бы найти эти слова!
-- Допивай,-- сказал я,-- а я еще сварю. Мог бы кофеварку
и побольше купить.
-- Я найду способ,-- сказал он с твердостью прижатого к
стене.
-- Как писать хорошо?
-- Так, чтобы приняли.
Он ответил правильно, это я и спрашивал. Мы, конечно же,
пишем замечательно, но прежде чем наши труды осчастливят массы,
нужно преодолеть треклятый редакторский барьер, а то кретины
рубят нас неизменно. Рубят по тупоумию: нельзя требовать, чтобы
редактор был квалифицированным да еще и умным, рубят из
элементарной зависти -- все редакторы пишут, рубят из-за
необходимости пропихивать родственников и друзей... Увы, от
понимания ситуации легче не становится. Кого-то печатают, а нас
нет.
-- Как писать так, чтобы приняли? -- повторил я медленно,
пробуя слова на вкус.-- Если ты это сделаешь...
-- У меня нет другого выхода. Переквалифицироваться
поздно, да и не смогу. Эту заразу уже не брошу, мы с тобой
литературные наркоманы.
-- Да.
Он выцедил остатки кофе, с сожалением повертел в пальцах
чашку, вылавливая последние капли.
-- Говорят,-- сказал он саркастически,-- учитесь на
классике... Взял я тут книгу одного современного классика!
Он сунул мне увесистый том в дорогом переплете. Я раскрыл
посредине, он тут же повел пальцем:
-- Вот слабо... Или вот... А посмотри на эти строчки: "Он
кивнул своей головой в знак согласия". Каково?
-- Пожалуй,-- сказал я осторожно,-- "в знак согласия"
лишнее, раз уж кивнул... И "своей" нужно бы вычеркнуть,--
продолжил я.-- Чужой не кивнешь.
-- И саму "голову" тоже убрать,-- победно закончил он.--
Ибо чем еще можно кивнуть? "Он кивнул" -- и все. Нет, я такую
чепуху не читаю. Достаточно встретить в романе одну такую
фразу, чтобы сразу книгу выбрасывать к такой матери! Или не
покупать, если успел заметить еще на прилавке.
-- Может быть, там мысли умные...
-- Самые умные мысли в мутном косноязычии не воспримутся.
Нужна яркая форма! Достаточно первого абзаца, чтобы понять,
читать дальше или бросить.
-- Но ты взгляни, какая солидная книга! И тираж
огромнейший. Не может быть, чтобы...
Он отмахнулся. В нашем издательском мире все может быть.
-- Я уверен,-- сказал он угрюмо,-- что лучшие произведения
-- заклинания, заговоры. Гениальные поэты или прозаики из
народа -- их называли колдунами -- умели так подбирать слова,
что подчиняли людей своей воле. Мы должны учиться мастерству у
колдунов!
-- Люди были повосприимчивей,-- пробурчал я.-- Раньше
послушают бродячего оратора и бегут туда, куда укажет. Теперь
же каждый подумает: "А оно мне надо?"
-- Отчасти верно,-- неожиданно согласился он.-- Потому нам
труднее. Потому надо рывком...
Он отрешенно замолчал, а я с кофейником отправился на
кухню. С детства помню стихотворение Киплинга, в котором король
великодушно решил возвести в рыцарский сан менестреля. Оказать
ему великую честь... Тот, оскорбившись, схватил свою гитару,
или что там у него был за инструмент, ударил по струнам и
запел. Короля бросило в жар, он услышал ржанье коней, лязг
оружия, рев боевых труб, кулаки его сжимались, и сердце
колотилось. Но менестрель изменил песню, и король вознесся
ввысь, душу обдало небесным светом, ангелы приняли в объятия, и
короля наполнило восторгом... Но менестрель снова сменил
мелодию, и король рухнул в пучину ужаса, кровь ушла из сердца,
смертная тоска сжала грудь... А менестрель, оборвав песню,
сказал что-то вроде: "Я вознес тебя к престолу, я бросил в
пучину огня, надвое душу твою разорвал, а ты -- рыцарем вздумал
сделать меня!" Дескать, мощь поэта куда выше как мощи рыцаря,
так и всех королей, вместе взятых...
Я исправно следил за коричневой поверхностью в кофейнике,
там уже начинало подниматься, и тут, как это часто у меня
бывает, мои глаза что-то увело в сторону, я начал прикидывать,
что сделал бы, если бы выиграл сто тысяч или стал бы
властелином Галактики. На плите зашипело, в ноздри ударила
волна одуряюще-прекрасного запаха, и я увидел серо-коричневую
крупнопузыристую шляпку пены, что поднимается и поднимается из
недр кофейника, сползает по его горячим стенкам, мгновенно
высыхая и превращаясь в плоские ленты, сползает прямо в жадно
вспыхнувшее непривычно красным огнем, дотоле мертвенно синее,
пламя горелки...
Я тщательно выскоблил плиту -- у коммунальных жильцов на
этот счет правила жесткие,-- вытер кофейник, убирая следы
ротозейства, Володя не поймет, что перекипело, ему лишь бы кофе
покрепче; и, переступая порог, я заговорил:
-- Киплинговский менестрель даже с королем не хотел
меняться своей профессией.
-- Правда? -- оживился он.
-- Мне не веришь, верь Киплингу!
-- Гм, все-таки нобелевский лауреат... Правда, на деньги
от продажи динамита...
-- Но подметил верно?
-- Еще как. Нам нужно достичь мастерства киплинговского
менестреля! Как минимум.
На другой день я позвонил ему по телефону.
-- Привет,-- откликнулся он.-- Занимаюсь исследованием.
Подбираю способы художественного воздействия на читателя!
-- Ну и что нашел?
-- Каждый пишет как бог на душу положит. А я вроде бы
вторгаюсь со скальпелем, с алгеброй в гармонию... Словом, пока
сформулировал для себя первое правило: память отбирает только
эмоциональное. Понял? Что запало из мириад написанных книг? В
"Илиаде" почти все гибнут в десятилетней войне, в "Одиссее"
герой еще десять лет после той войны добирается домой. Товарищи
гибнут по дороге, а Одиссей, голый и босой, полумертвым
выползает на родной берег и обнаруживает, что в его доме уже
пируют вооруженные наглецы, преследуют его жену и сына...
Погибли Ромео с Джульеттой, Отелло задушил Дездемону, король
Лир свихнулся, Гамлет умер среди трупов... Вот как надо писать!
-- Да,-- согласился я.-- Кто-то из великих сказал, что мы
не врачи, мы -- боль. Писателя без боли нет.
-- Э-э, одно дело знать, другое -- уметь навязать
другим... Ладно, ты позванивай, а я продолжу... поиски
заклятий. Скажем так!
Он бросил трубку, и я не тревожил его еще пару недель. Сам
тоже не садился за работу. Наконец я набрал номер его телефона:
у него было занято, минуло еще не меньше недели, и он позвонил
мне сам. Из трубки донесся такой яростный голос, словно Володя
на том конце провода грыз зубами трубку:
-- Форма! Вот ключ!.. Умных мыслей много, но кто
воспримет, если форма нечеткая? В идеале для каждой мысли
должна быть одна-единственная форма. Сколько мыслей, столько
изволь испечь и форм. Понял?.. Для каждого вина -- свою
бутылку! Демосфен однажды в юности попытался произнести речь,
но люди, послушав его, над ним посмеялись и разошлись... Он с
горя пошел топиться. Его друг актер остановил его и на берегу
моря произнес все то, что говорил Демосфен, только облек его
мысли в другие слова... Демосфен восхитился: его же мысль в
иной словесной форме разила без промаха!
Мне нечего было возразить, но только для того, чтобы
поддержать разговор, я сказал:
-- Пушкин назвал пьесу "Моцарт и Сальери" трагедией...
Сальери у него злодей. А злодею как не злодействовать? Но если
бы не Сальери убил Моцарта, а Моцарт вынужден был убить -- вот
это была бы трагедия!
Володя так был занят своими мыслями, что даже не вникал в
мои слова -- он горячо говорил о своем:
-- Учим в школе, учим в институте, что в грамматике три