почти нет надежд, делает жизнь особенно приятной.
Мир без надежд, но и без уныния. Это как бы новая религия, в которую я
перешел и теперь каждый вечер ставлю свечи перед Мадонной. Не знаю, что бы я
выиграл, если б меня сделали редактором этой газеты или даже президентом
Соединенных Штатов. Я в безнадежном тупике -- и чувствую себя в нем уютно и
удобно.
Время от времени я получаю телеграммы от Моны, которая сообщает о своем
приезде на очередном пароходе. В конце каждой телеграммы -- "Подробности
письмом". Это продолжается уже девять месяцев, но я не нахожу ее имени в
списках пассажиров, а гарсон ни разу не приносил мне писем на серебряном
подносе. Я ухе перестал на все это реагировать. Если Мона когда-нибудь
приедет, пусть ищет меня на первом этаже, за туалетом. Вероятно, она сразу
же скажет, что сидеть рядом с уборной негигиенично. Первое, о чем начинает
говорить американка в Европе, это санитарные условия, или, точнее,
отсутствие таковых. Они не могут представить себе рая без водопровода. Если
они находят клопа, то готовы писать жалобу в Торговую палату. Как я могу
объяснить ей, что мне здесь очень нравится? Она скажет, что я становлюсь
дегенератом. Я знаю ее наизусть. Она будет искать ателье с садом и конечно
же с ванной. Ей хочется быть бедной на романтичный лад. Я знаю ее. Но на сей
раз я готов ко всему.
Бывают, однако, солнечные дни, когда я схожу с наезженной колеи и
начинаю жадно думать о Моне. Бывают дни, когда, несмотря на мою упрямую
удовлетворенность собственной жизнью, я начинаю думать об иной жизни,
начинаю представлять себе, что было бы, будь рядом со мной беспокойное
молодое существо. Беда в том, что я почти забыл, как она выглядит и что я
чувствовал, когда держал ее в своих объятьях. Все, что относится к прошлому,
словно опустилось на дно морское; у меня есть воспоминания, но образы
утратили свою живость, стали мертвыми и ненужными, как изъеденные временем
мумии, застрявшие в сыпучих песках. Припоминая свою жизнь в Нью-Йорке, я
вижу лишь страшные, покрытые плесенью обломки. Мне кажется, что мое
собственное существование уже закончилось, но где именно, я не могу
установить. Я уже не американец, не нью-йоркец, но еще менее европеец или
парижанин. Я ничему не предан, у меня нет ни перед кем ответственности, нет
ненависти, нет забот, нет предубеждений и нет страстей. Я -- ни "за", ни
"против". Я нейтрален.
В бистро "Мсье Поль", которое находится поблизости от редакции, задняя
комната отведена специально для журналистов, и здесь мы можем есть и пить в
кредит. Это приятная маленькая комната с опилками на полу и с мухами во все
времена года. Когда я говорю, что она предназначена для журналистов, я не
хочу сказать, что они едят здесь в уединении;
напротив, они имеют удовольствие общаться, притом самым тесным образом,
с проститутками и их "котами", которые составляют значительный процент
клиентуры мсье Поля. Это обстоятельство вполне устраивает газетчиков, вечно
рыщущих в поисках новой юбки, потому что даже те, у кого есть постоянные
французские девочки, не прочь переспать иной раз на стороне. Главное, чего
они боятся, -- как бы не подцепить какую-нибудь венерическую болезнь; иногда
в редакции начинается настоящая эпидемия, поскольку все они спят с одной и
той же шлюхой. Во всяком случае, приятно видеть, как жалко .они выглядят
рядом с сутенером, который ведет по сравнению с ними роскошную жизнь,
несмотря на превратности своей профессии. Я надеюсь, вы согласитесь со мной,
что сутенер -- тоже человек. Не забывайте, что у сутенера свои горести, и
печали. Может быть, это не слишком приятно -- склоняясь над жененной,
ощущать дыхание другого мужчины? Может быть, если все твое состояние три
франка, а все имущество -- две белых собаки, -- может, это лучше, чем
целовать истрепанные губы? Держу пари, что, когда она притягивает его к себе
и умоляет о любви, которую только он и может дать ей, -- держу пари, что в
этот момент он борется, как дьявол, чтобы разгромить полк, прошедший между
ее ногами. Может быть, обхватив в темноте ее тело и пытаясь сыграть на нем
новую мелодию, он не просто удовлетворяет свою страсть или свое любопытство,
но сражается в одиночку с невидимой армией, взявшей приступом ворота,
армией, которая прошла по ней, растоптав и оставив ее голодной -- настолько,
что даже Рудольф Валентино не смог бы утолить подобный голод.
Вот о чем я часто думаю, сидя в своем закутке и разбирая сообщения
агентства "Ава" или распутывая ленты телеграмм из Чикаго, Лондона или
Монреаля.
В синеве электрической зари ореховая скорлупа кажется бледной и
раздавленной; на монпарнасском берегу водяные лилии гнутся и ломаются. Когда
предутренний отлив уносит все, кроме нескольких сифилитичных русалок,
застрявших в тине, кафе "Дом" напоминает ярмарочный тир после урагана. В
течение следующего часа стоит мертвая тишина. В этот час смывают блевотину.
Потом внезапно деревья начинают кричать. С одного конца бульвара до другого
вскипает безумная песнь. Она как звонок на бирже, возвещающий о ее закрытии.
Все оставшиеся мечты сметаются прочь. Наступает время последнего опорожнения
мочевого пузыря. В город медленно, как прокаженный, вползает день...
В кафе "Авеню", куда я зашел перекусить, женщина с громадным животом
старается завлечь меня своим интересным положением. Она предлагает пойти в
гостиницу и провести там часик-другой. Впервые ко мне пристает беременная
женщина. Я уже почти согласен. По ее словам, она сразу, как только родит и
передаст ребенка полиции, вернется к своей профессии. Заметив, что мой
интерес ослабевает, женщина берет мою руку и прикладывает к животу. Я
чувствую, как там что-то шевелится, но именно это и отбивает у меня всякую
охоту. Нигде в мире мне не доводилось видеть таких неожиданных уловок,
предназначенных для разжигания мужской похоти, как в Париже. Если
проститутка потеряла передний зуб, или глаз, или ногу, она все равно
продолжает работать. В Америке она бы умерла с голоду. Там никто не
соблазнился бы ее уродством. В Париже -- наоборот. Здесь отсутствующий зуб,
гниющий нос или выпадающая матка. усугубляющие природное уродство женщины,
рассматриваются как дополнительная изюминка. могущая возбудить интерес
пресыщенного мужчины.
Конечно, я говорю сейчас о мире больших городов, о мире мужчин и
женщин, из которых машина времени выжала все соки до последней капли; я
говорю о жертвах современного прогресса, о той груде костей и галстучных
запонок, которые художнику так трудно облепить мясом.
Только позже, днем, попав в галерею на рю де Сэз и оказавшись среди
мужчин и женщин Матисса, я снова обрел нормальный мир человеческих
ценностей. На пороге огромного зала я замираю на миг -- так ошеломляет
торжествующий цвет подлинной жизни. Это торжество непременно выливается в
песню или поэму и разрывает в клочья привычную серость нашего мира. Мир
Матисса настолько реален, настолько полон, что у меня перехватывает дыхание.
В каждой поэме, созданной Матиссом, -- рассказ о теле, которое
отказалось подчиниться неизбежности смерти. Во всем разбеге тел Матисса, от
волос до ногтей, отображение чуда существования, точно какой-то потаенный
глаз в поисках наивысшей реальности заменил все поры тела голодными зоркими
ртами. Матисс -- веселый мудрец, танцующий пророк, одним взмахом кисти
сокрушающий позорный столб, к которому человеческое тело привязано своей
изначальной греховностью. Матисс -- художник, который знает -- если вообще
существует кто-либо, наделенный подобным магическим даром, -- как разложить
человеческую фигуру на составляющие; и у него достало смелости пожертвовать
гармонией линий во имя биения пульса и тока крови; он не боится выплеснуть
свет своей души на клавиатуру красок.
Мир все больше и больше напоминает сон энтомолога. Земля соскальзывает
с орбиты, меняя ось; с севера сыплются снега иссиня-стальными заносами.
Приходит новый ледниковый период, поперечные черепные швы зарастают, и вдоль
всего плодородного пояса умирает зародыш жизни, превращаясь в мертвую кость.
В самом центре разваливающегося колеса -- Матисс. И он будет вращаться
даже после того, как все, из чего это колесо было сделано, разлетится в
прах.
Обои, которыми ученые обклеили мир реальности, свисают лохмотьями.
Огромный бордель, в который они превратили мир, не нуждается в декорации;
все, что здесь требуется, -- это хорошо действующий водопровод. Красоте, той
кошачьей красоте, которая держала нас за яйца в Америке, пришел конец. Для
того чтобы понять новую реальность, надо прежде всего разобрать
канализационные трубы, вскрыть гангренозные каналы мочеполовой системы, по
которой проходят испражнения искусства. Перманганат и формальдегид --
ароматы сегодняшнего дня. Трубы забиты задушенными эмбрионами.
Мир Матисса с его старомодными спальнями все еще прекрасен. Я хожу
среди этих созданий, чьи поры дышат и чей быт так же солиден и устойчив, как
свет, и это бодрит меня. Я выхожу на бульвар Мадлен, где проститутки
проходят мимо меня, шурша юбками, и острейшее ощущение жизни захватывает
меня, потому что уже один их вид заставляет меня волноваться. И дело вовсе
не в том, что они экзотичны или хороши собой. Нет, на бульваре Мадлен трудно
найти красивую женщину. Но у Матисса в магическом прикосновении его кисти
сосредоточен мир, в котором одно лишь присутствие женщины моментально
кристаллизует все самые потаенные желания. И встреча с женщиной,
предлагающей себя возле уличной уборной, обклеенной рекламой папиросной
бумаги, рома, выступлений акробатов и предстоящих скачек, встреча с ней там,
где зелень деревьев разбивает тяжелую массу стен и крыш, впечатляет меня,
как никогда, потому что это впечатление родилось там, где кончаются границы
известного нам мира. В темных углах кафе, сплетя руки и истекая желанием,
сидят мужчины и женщины; недалеко от них стоит гарсон в переднике с
карманами, полными медяков; он терпеливо ждет перерыва, когда он наконец
сможет наброситься на свою жену и терзать ее. Даже сейчас, когда мир
разваливается, Париж Матисса продолжает жить в конвульсиях бесконечных
оргазмов, его воздух наполнен застоявшейся спермой, и его деревья спутаны,
как свалявшиеся волосы. Колесо на вихляющейся оси неумолимо катится вниз;
нет ни тормозов, ни подшипников, ни резиновых шин. Оно разваливается у вас
на глазах, но его вращение продолжается...
8
Я иногда спрашиваю себя, что так привлекает ко мне людей с вывихнутыми
мозгами: неврастеников, невротиков, психопатов и в особенности евреев?
Вероятно, в здоровом пееврее есть что-то такое, что возбуждает еврея, как
вид кислого ржаного хлеба. Взять хотя бы Молдорфа, который, по словам Бориса
и Кронстадта, сделал из себя Бога. Этот маленький гаденыш ненавидел меня
жгучей ненавистью, но не мог без меня обойтись. Он периодически являлся за
получением своей дозы оскорблений -- они на него действовали как
тонизирующее. Правда, вначале я был терпелив с ним -- как-никак он платил
мне за то, что я его слушал. И если я не проявлял особой симпатии, то по
крайней мере умел слушать молча, когда пахло обедом и небольшой суммой на
карманные расходы. Потом я понял, что он мазохист, и стал время от времени
открыто над ним смеяться; это действовало на него, точно удар хлыста,
вызывая новый бурный прилив горя и отчаяния. Вероятно, все между нами
обошлось бы мирно, если бы он не взял на себя роль защитника Тани. Но Таня