только, пресмыкаетесь! А я всем недоволен и ничего не боюсь!.. Вот зас-
тавьте меня быть довольным! Ну, заставьте! Не можете?!
Крики стегают надзирателей. Они спешат, промахиваются, бьют по ногам.
Боль Кандальника вступает в ноги Фели, и она ежится. Это в нее впиваются
руки надзирателей. Это она, смятая, лежит на полу... Это ее заковывают.
Болезнь помешала Пимену отвезти Кандальника тем, для кого он писал
его: на окраину, в клуб фабрики, на повседневный ветер невзгод, радости
и тоски фабричных корпусов. Его глазами, синяками и кандалами, его сжа-
той в гневе рукою вместо выветрившихся и поблекших слов хотел он напоми-
нать о неугасимом.
IX.
В марте, за Курском, идущих с севера на юг бродяг порою ждет радость.
Случается это вдруг, вот так:
Устали месить опорками и котами тающую кашицу, издрожались на ветру,
а впереди все те же следы копыт чашечками, все тот же растертый по-
лозьями навоз и снега. И вдруг из-за пригорка в глаза плеснет черной
далью...
- О-о, вон где весна!
И забыта усталость, шире шаги, шире груди. Встречу плывет черная,
обогретая солнцем, в изумрудной паутине земля.
Бродяги спешат к ней, окунаются в весну и, сияя, глядят назад. С при-
горка зима машет им тлеющими рукавами грязной рубахи. Из балочек и лощин
зияют бельмастыми белками осевшие снега. А впереди весна, тепло...
Из утра в утро спешила Феля в серый старинный дом. Перебирала бумаги,
писала, заседала, томилась без экскурсантов. Потом, в поисках денег,
сновала по знакомым, а от них на рынок, в больницу, к Пимену. И опять на
службу, и, и, - конца этому не было. Лживыми казались слова, будто Р. С.
Ф. С. Р. - мать трудящихся. Мать! В ней трудящийся - кляча. Тянет? и
пусть тянет, пока не свалится. Тогда о нем, может быть, вспомнят.
... И вдруг, как там, за Курском, плеснуло: подошел прямоволосый, что
в бумагах перед "заведующий" крючком выводил "Зам":
- Вам бы в отпуск пора. У вас неладно, я слышал...
Феля вспыхнула и растерялась:
- Да, да, отпуск, это хорошо, это, я уж и не думала... кстати это, я.
- Ну вот, складывайтесь...
Юльливая, бесконечная, служебная тропочка, как зима с пригорка, за-
мелькала папками, связками, докладами и... пропала...
X.
В книжных и антикварных лавках появилось об'явление о продаже Кан-
дальника...
Феля из газет склеила простыни и завесила глаза на стенах. Окунулась
в жизнь дома и на каждый стук выбегала в коридор.
Первыми явились те, для кого об'явление художника о продаже картин то
же, что степному воронью смертью сбитый с ног человек или конь: можно
поживиться.
Феля узнавала их по бегающим и жадным глазам, по толковым и обдуман-
ным вопросам. Лгала, будто деньги нужны для найма дачи. Прямо глядела в
глаза, показывала Кандальника и повторяла:
- Двести пятьдесят рублей, двести пятьдесят...
- Т.-е. на советские сорок миллионов? Да? Ого!
Удивление леденило, но Феля улыбалась. Разводили руками, норовили
заглянуть под газетные простыни, притворялись холодными и неожиданно
спрашивали:
- Четвертную возьмете? Нет? Чудная вы. Кому нужна теперь такая карти-
на? Еще чего-нибудь нет продажного? Жалко. А за эту больше четвертной не
дадут. Не в моде такой товар. Советским разве. Да и они теперь не очень
любят это. А настоящий ценитель отмахнется: на плакатах, скажет, видел.
"Ничего, ничего", бодрилась Феля и покорно слушала. Над Кандальником
издевались, - не слышали его криков, не чуяли дребезга ног его под уда-
рами молотков. Один, старенький, начал было даже глумиться:
- Ваш муженек, видно, под это самое пролетарское норовил? Надо бы ему
трубу еще и прочее приделать...
- Замолчите, пожалуйста...
- Извиняюсь, конечно, а только раз уж эта социалистическая и прочая
кончилась, на что такое малевать?
- Успокойтесь, не кончилась.
- Оно и видно: попахивает.
- А, может быть, это не от нее попахивает?
Старик нахмурился и от двери кинул:
- Ничего. Мы хоть и с душком, а скрутим.
Звук "у-у-у" прошел по всклубившейся в нем злобе и слово:
- Скру-р-р-тим, - осталось в комнате.
XI.
По одиночке и стаями прилетало к Кандальнику воронье. Перебирало пе-
ред ним ногами, каркало и разлеталось.
А на исходе четвертого дня постучались нежданные, розовые, упитанные.
Оба в теплых шляпах, в коротких, не-русских пальто. Выбритые, причесан-
ные, с проборами. Русый и желто-волосый.
Сломались в поклоне, оглядели рваные кресла, косые стулья, Фелю, по-
хожую рядом с ними на нищенку, завешанные газетными простынями стены и
переглянулись: "Туда ли зашли?".
В груди Фели взмыло дикое, московское времен голода и холода. Она
вспомнила: зажиточные немцы купают детей в наваре из пшеничной мякины,
те выходят, вероятно, вот такими, как вошедшие, - розовыми, упитанными.
Им дико, что художник работает в такой комнате, что любит он такую, как
Феля. В лицо ее полыхнул жар, и она громко спросила:
- Вы картину?
- Та, та, - закивали... и по-английски: - Покажите.
Феле сдавило горло. Она метнулась к полотну и сдернула с него зана-
веску:
- Вот.
Иностранцы приблизились к Кандальнику, отошли, подошли, вновь огляде-
ли комнату и уставились на Фелю. Ей опять стало жарко: может быть,
иностранцы думают, что она украла картину? Русый наклонился к ней и уро-
нил несколько слов. Она напрягла память и с трудом сказала по-французс-
ки:
- Не понимаю... Говорите по-французски.
Русый покачал головою. Феля вновь напрягла память, но ни одного слова
по-немецки не нашла в ней и развела руками.
Желтоволосый обрадованно кивнул ей, вынул часы, длинным ногтем указал
на минутную стрелку и как бы описал круг.
Феля поняла: через час...
XII.
В сумерки иностранцы пришли с женщиной... И женщина услышала крики
Кандальника, отозвалась на них одобрительным:
- А-а-а, - и по-русски шепнула Феле: - Вы извините, но я, кажется,
все понимаю. Не удивляйтесь: я только переводчица. Просите как можно
больше... Тысячу золотом.
Феля в испуге глянула на нее и удивилась: на лице переводчицы лежал
след голодной, холодной, измученной Москвы. Переводчица кинула несколько
слов иностранцам и шепнула Феле:
- Назовите сумму и не уступайте.
И громко:
- Так сколько вы хотите?
Рядом с розовыми Феля представила Пимена и замигала веками: Что это?
Ведь, если она запросит тысячу рублей, иностранцы захохочут. Что им Кан-
дальник?.. Может быть, они скупают здесь бриллианты, серебро, золото,
предметы старины и искусства? Или кормят голодающих и изучают рынок? За-
чем им Кандальник?
Переводчица коснулась ее плеча:
- Что же вы?
Феля с'ежилась и тихо уронила:
- Тысячу рублей...
Переводчица трелью перевела.
- Пффф, - перекосил губы русый и покачал головою.
- Они привыкли у нас к жалким ценам, - об'яснила переводчица и шепну-
ла: - Не уступайте... возмутитесь, взмахните рукою.
Феля как бы зажала в ладонь дрожавшее от отвращения сердце и откинула
голову (так в опере артистки делают):
- Нет.
Иностранцы выслушали переводчицу и пожали плечами. Русый скучающе за-
играл губами, небрежно приподнял газетную простыню и насторожился. Из-за
простыни в него впилась толпа глаз рабов. Желтоволосый и переводчица
нагнулись и раскрыли рты.
- Нельзя! - крикнула Феля.
Простыня с шуршанием приникла к стене, но глаза рабов еще бродили по
иностранцам. Переводчица жарко заговорила, и в руках желтоволосого поя-
вился из рукава вытянутый желтый портфель.
- Покупают. Проверяйте. На советские 150.000.000 рублей.
Феля нетвердо подошла к столу, пошуршала пачками денег и кинула их на
диван. Сквозь дымку видела: с Кандальника сняли занавеску, он вспрыгнул
на руки желтоволосого иностранца, отвернулся и, качаясь, поплыл. Про-
щальные слова смял хлопок двери. Шаги замерли... Но глаза Кандальника
были еще в комнате и укоряюще полыхали от двери:
- Продала? с кандалами? упитанным? Эх, ты-ы.
XIII.
Вместо Фели в палату впорхнула записка. Топит, моет, завтра переве-
зет. Строчки слетели в марь лепетом и зазвенели... Четыре года тому на-
зад, до голода и аборта, так звенели живые слова Фели. Пережитое стеною
стало между тогдашней Фелей и теперешней. И уж не пробраться теперешней,
матери, с черточками на лбу, к той, смеющейся, беззаботной. Стена высока
и с каждым днем выше, выше... А юность дальше, ярче, синее...
Стрелкам под стеклом уютно. Их не томят жар, озноб, и они чуть шеве-
лятся. Ночь далеко, а к утру надо продираться сквозь дебри минут.
- Сестра, позовите доктора.
- Он уехал.
- Неправда. Мне очень нужно.
- Обход кончился. Что вам надо?!
- Попросите согреть мое платье: я уйду.
- Не капризничайте!
- Я не могу больше. У меня дома лучше, чем здесь.
- А-а-а, дома стало лучше, и мы вам не нужны?
- Не вы, не вы, больница, не забывайтесь!
- Не кричите!
- Позовите доктора!
- Не стану!
В глазах темно. У сердца топорщится пружина - дззинь! - и в голову
огонь. Тело взметывается, руки ловят табурет и швыряют. Звенит кружка,
хрустят пузырьки. От двери в туче белых халатов катятся гул и крики:
- Успокойтесь, успокойтесь.
- Моренец.
- Воды, воды.
- Ну, хорошо. Я же не со зла. Домой хочет, а слаб еще, температура не
спала... Ну, хорошо, хорошо. Наймите извозчика. Сейчас... Вот так.
Вода студит в груди, и пружина сворачивается, стучит глуше:
- Тах, тах.
Стыдно в глаза глядеть.
XIV.
За больничной дверью мело, кружило. Столбы вторили жалобам проводов.
В лицо плеснуло стытью и тут же обмахнуло тягучим февральским запахом
талого.
Снежинки нитками пушистого гаруса спешили к снежным холмам, к мосто-
вой. Сквозь них мелькали лица, головы. Мигнуло синью Фелиных глаз и ми-
мо: чужие, похожие.
Ноги подгибались. На большой улице пустоту звенящего тела заполонило
ошеломляющее.
Вьюга, из разбитых окон тянет стоячим холодом. Как и тогда, в ноябре,
когда заболел. Но теперь сквозь белый пушистый гарус новые вывески кри-
чат:
- Купи!
Под вывесками, за стеклами, светляками переливаются огни. Пасхальными
столами пучатся подоконники: груды масла, колбас, бутылок, банок, пече-
ний. Шлепают разбитые сапоги, мелькают лохмотья, меха, шелка, дыры, в
дырах посинелое тело. Из отрепьев тянутся руки. Чавкают бухлые мокрые
лапти. Из-за стекла глядят розы, сирень, солнышки мимоз.
Тротуар не отпускал ног, и Пимену казалось: мелькающее, спешащее -
палатный бред. А в уши:
- Подайте голодающему.
Протянутая рука будто приклеена к зеркальному стеклу. Изнутри стекло
обдувает электро-вентилятор; за вентилятором, из бутылок, бумага кричит:
- Вино!
"Вино, ну вино... какое вино?" Стена дробит мысли, рвет глаза с лица.
На ней в белую кайму поймана черная ночь, а в ночи высокий старик. Сло-
манный колос ржи пронизал его насквозь. Он в судороге протягивает ко
всем длинные руки, и крик в темную дыру разворотил его рот:
- Помоги!
Пимен нетвердо подошел к нему и потрогал: "Бумага"... Наклеенная ря-
дом со стариком газета сквозь снег бормотала о хилых домах, о замыслах
попов, о голоде и людоедстве, о лечебе паровозов. Ветер, снег, шум авто-
мобилей и лохмотья мешали ей.
Сбоку рассыпался смех. Пимен обернулся, и вой умчал бормотание газе-
ты. С противоположной стороны в глаза ударило: за стеклом по соломковым
рельсам, карамелевыми колесами, в глазури, в шоколадной обшивке, ехал
паровоз. Ожили залепленные снегом строчки о лечебе паровозов. Вот, ведь.
Но паровоз сменила бисквитная башня.. Этажей сколько у нее. И все раз-
ноцветные, вкусные...
- Подайте голодающему!
XV.
И опять улица, опять вывески... И глазеющие... За стеклом, в золотой
раме, стоит нарисованный нищий. Опрятен, благообразен, - спорит с глазе-
ющими на него: кого парикмахеры прилижут так, как его прилизала кисть?