комый всем запах, которым пахнут небольшие помещения, кладовушки, где в
течение нескольких часов кряду спят плотно поужинавшие люди.
- Лучше я уж в сенцах подожду, - сказал Азбукин.
Марковна не заставила ждать долго. Вскоре силуэт ее обозначился в
сенцах. Она протянула Азбукину бутылочку и сказала:
- Вот беда-то, посуды мало. Это от лекарства бутылка-то. Возврати по-
жалуйста.
- Обязательно, обязательно возвращу. А сколько стоит?
- Сколько? Ну, что с тебя лишнее брать: десять лимонов.
- А на ячмень, Марковна...
- На ячмень? Ну, полпуда ячменя. Нужно бы больше, ну да, как служаще-
му скидка. Чего со служащего-то драть?
- Спасибо, Марковна. Завтра притащу ячмень. А только тетке ни-ни.
- Ну, да это... - Марковна не договорила, зевнув. - А товарец забо-
ристый. Спирт, ей-богу спит.
- Ну, как, Марковна, дела? - мямлил из вежливости Азбукин.
- Дела, как сажа бела. За товар-то с самой дороже берут. Говорят -
страшно. Милиция обыски делает. А сват Максим говорил, что скоро опять
казенки заработают. В Москве то, говорят, водочные заводы во-всю работа-
ют.
- Тоже переподготовка, - съязвил Азбукин.
- Что ты говоришь?
- Нет, я так... Прощай,
Азбукин вышел.
Закрывая за ним дверь, Марковна еще раз широко и сладко зевнула и
прошептала: - Ах, ты господи Иисусе Христе.
Очутившись на улице, Азбукин извлек из горлышка бутылки бумагу и, по-
нюхав, невольно сплюнул. - Без закуски, - с отвращением подумал он: но
потом одной рукой приставил горлышко ко рту, другой заткнул нос как это
делал при приеме касторки, и - большими глотками спустил вниз, в себя,
вызывавшую тошноту жидкость.
Когда он опрокинул до дна бутылку, несколько минут было еще противное
ощущение на языке и в горле, но потом приятное тепло разлилось по всему
телу. Закружилась плавно голова, и Азбукин почувствовал себя так, что
еслибы ему сказали: пойдем, Азбукин, сейчас на край света, - он ответил
бы - пойдем.
Дома отворила ему тетка, по родственному, конечно, представшая перед
ним в том одеянии, в каком спала.
- А, п-переподготовка, - заикаясь двинулся на нее Азбукин очевидно
имея дело с галлюцинацией, а не с теткой.
- Что ты, ошалел? - всплеснула руками тетка, на всякий случай отшаты-
ваясь от шкраба.
- П-переподготовка ты, - твердил тот упрямо.
Тут тетка стала обонять запах, исходивший от племянника, и, поняв,
что при данных условиях сражение она может легко проиграть, отправилась
в свое логовище, проворчав:
- Опять нализался.
Тем временем Головотяпск спал. Спокойно спали Лбовы, Молчальники,
Секциевы, Налоговы, Василии Ивановичи, юрисконсульты, отцы Сергеи, -
спал весь чиновно-обывательский Головотяпск, убаюканный мирно журчащей
сказкой, которую нашептывала Головотяпа о том, сколько плотов прошло по
ней сегодня, какая сочная ядреная, как репа, отдающая самогонкой и ма-
хоркой, ругань рвалась с этих плотов, сколько за один только день поло-
жили себе в карман господа служащие в учреждении, именуемом "Головотя-
по-лес". Головотяпск спал и видел во сне свиные рыла, просмоленные боч-
ки, наполненные синим суслом сивухи, дохлых кошек на берегу Головотяпы,
и - не видел того свежего морского простора куда течет Головотяпа, где
струятся прекрасные, как видения, большие морские корабли, где дух зах-
ватывает от простора и солнца и новой жизни.
Да, новой, совсем новой жизни!
БОРИС ПАСТЕРНАК
ДЕТСТВО ЛЮВЕРС.
"ДОЛГИЕ ДНИ".
I.
Люверс родилась и выросла в Перми. Как когда-то ее кораблики и куклы,
так, впоследствии, ее воспоминания тонули в мохнатых медвежьих шкурах,
которых много было в доме. Отец ее вел дела Луньевских копей и имел ши-
рокую клиентелу среди заводчиков с Чусовой.
Дареные шкуры были черно-бурые и пышные. Белая медведица в ее детской
была похожа на огромную осыпавшуюся хризантему. Это была шкура, заведен-
ная для "Женичкиной комнаты" - облюбованная, сторгованная в магазине и
присланная с посыльным.
По летам живали на том берегу Камы на даче. Женю в те годы спать ук-
ладывали рано. Она не могла видеть огней Мотовилихи. Но однажды ангорс-
кая кошка, чем-то испуганная, резко шевельнулась во сне и разбудила Же-
ню. Тогда она увидала взрослых на балконе. Нависавшая над брусьями ольха
была густа и переливчата, как чернила. Чай в стаканах был красен. Манже-
ты и карты - желты, сукно - зелено. Это было похоже на бред, но у этого
бреда было свое название, известное и Жене: шла игра.
Зато нипочем нельзя было определить того, что творилось на том бере-
гу, далеко, далеко: у того не было названия и не было отчетливого цвета
и точных очертаний; и волнующееся, оно было милым и родным, и не было
бредом, как то, что бормотало и ворочалось в клубах табачного дыма, бро-
сая свежие, ветреные тени на рыжие бревна галлереи. Женя расплакалась.
Отец вошел и об'яснил ей. Англичанка повернулась к стене. Об'яснение от-
ца было коротко. Это - Мотовилиха. Стыдно. Такая большая девочка. Спи.
Девочка ничего не поняла и удовлетворенно сглотнула катившуюся слезу.
Только это, ведь, и требовалось: узнать, как зовут непонятное: - Мотови-
лиха. - В эту ночь это об'ясняло еще все, потому что в эту ночь имя име-
ло еще полное, по-детски успокоительное значение.
Но на утро она стала задавать вопросы о том, что такое - Мотовилиха и
что там делали ночью, и узнала, что Мотовилиха - завод, казенный завод,
и что делают там чугун, а из чугуна..., не это ее не занимало уже, а ин-
тересовало ее, не страны ли особые то, что называют "заводы", и кто там
живет; но этих вопросов она не задала и их почему-то умышленно скрыла.
В это утро она вышла из того младенчества, в котором находилась еще
ночью. Она в первый раз за свои годы заподозрила явление в чем-то таком,
что явление либо оставляет про себя, либо, если и открывает кому, то тем
только людям, которые умеют кричать и наказывать, курят и запирают двери
на задвижку. Она впервые, как и эта новая Мотовилиха, сказала не все,
что подумала, и самое существенное, нужное и беспокойное скрыла про се-
бя.
Шли годы. К от'ездам отца дети привыкли с самого рождения настолько,
что в их глазах превратилось в особую отрасль отцовства редко обедать и
никогда не ужинать. Но все чаще и чаще игралось и вздорилось, пилось и
елось в совершенно пустых, торжественно безлюдных комнатах, и холодные
поучения англичанки не могли заменить присутствия матери, наполнявшей
дом сладкой тягостностью запальчивости и упорства, как каким-то родным
электричеством. Сквозь гардины струился тихий северный день. Он не улы-
бался. Дубовый буфет казался седым. Тяжело и сурово грудилось серебро.
Над скатертью двигались лавандой умытые руки англичанки, она никого не
обделяла и обладала неистощимым запасом терпенья; а чувство справедли-
вости было свойственно ей в той высокой степени, в какой всегда чиста
была и опрятна ее комната и ее книги. Горничная, подав кушанье, застаи-
валась в столовой, и в кухню уходила только за следующим блюдом. Было
удобно и хорошо, но страшно печально.
А так как для девочки это были годы подозрительности и одиночества,
чувства греховности и того, что хочется обозначить по-французски "хрис-
тианизмом", за невозможностью назвать все это христианством, то иногда
казалось ей, что лучше и не может и не должно быть по ее испорченности и
нераскаянности; что это поделом. А между тем, - но это до сознания детей
никогда не доходило, - между тем, как раз наоборот, все их существо сод-
рогалось и бродило, сбитое совершенно с толку отношением родителей к
ним, когда те бывали дома; когда они, не то чтобы возвращались домой, но
возвращались в дом.
Редкие шутки отца, вообще, выходили неудачно и бывали не всегда кста-
ти. Он это чувствовал и чувствовал, что дети это понимают. Налет ка-
кой-то печальной сконфуженности никогда не сходил с его лица. Когда он
приходил в раздражение, то становился решительно чужим человеком, чужим
начисто, и в тот самый миг, в который он утрачивал самообладанье. Чужой
не трогает. Дети никогда не дерзословили ему в ответ.
Но с некоторого времени критика, шедшая из детской и безмолвно стояв-
шая в глазах детей, заставала его нечувствительным. Он не замечал ее.
Ничем неуязвимый, какой-то неузнаваемый и жалкий, - этот отец был -
страшен, в противоположность отцу раздраженному, - чужому. Он трогал
больше девочку, сына меньше. Но мать смущала их обоих.
Она осыпала их ласками и задаривала и проводила с ними целые часы
тогда, когда им менее всего этого хотелось; когда это подавляло их детс-
кую совесть своей незаслуженностью, и они не узнавали себя в тех ласка-
тельных прозвищах, которыми взбалмошно сыпал ее инстинкт.
И часто, когда в их душах наступал на редкость ясный покой, и они не
чувствовали преступников в себе, когда от совести их отлегало все та-
инственное, чурающееся обнаруженья, похожее на жар перед сыпью, они ви-
дели мать отчужденной, сторонящейся их и без поводу вспыльчивой. Являлся
почтальон. Письмо относилось по назначенью, - маме. Она принимала, не
благодаря. "Ступай к себе". Хлопала дверь. Они тихо вешали голову и,
заскучав, отдавались долгому, унылому недоуменью.
Сначала, случалось, они плакали; потом, после одной особенно резкой
вспышки, стали бояться; затем, с течением лет это перешло у них в зата-
енную, все глубже укоренявшуюся неприязнь.
Все, что шло от родителей к детям, приходило невпопад, со стороны,
вызванное не ими, но какими-то посторонними причинами, и отдавало дале-
костью, как это всегда бывает, и загадкой, как, ночами, нытье по заста-
вам, когда все ложатся спать.
---------------
Это обстоятельство воспитывало детей. Они этого не сознавали потому,
что мало кто и из взрослых знает и слышит то, что зиждет, ладит и шьет
его. Жизнь посвящает очень немногих в то, что она делает с ними. Она
слишком любит это дело и за работой разговаривает разве с теми только,
кто желает ей успеха и любит ее верстак. Помочь ей не властен никто, по-
мешать - может всякий. Как можно ей помешать? А вот как. Если доверить
дереву заботу о его собственном росте, дерево все сплошь пойдет про-
ростью или уйдет целиком в корень или расточится на один лист, потому
что она забудет о вселенной, с которой надо брать пример, и, произведя
что-нибудь одно из тысячи, станет в тысячах производить одно и то же.
И чтобы не было суков в душе, - чтобы рост ее не застаивался, чтобы
человек не замешивал своей тупости в устройство своей бессмертной сути,
заведено много такого, что отвлекает его пошлое любопытство от жизни,
которая не любит работать при нем и его всячески избегает. Для этого за-
ведены все заправские религии и все общие понятия и все предрассудки лю-
дей и самый яркий из них, самый развлекающий - психология.
Из первобытного младенчества дети уже вышли. Понятия кары, воздаяния,
награды и справедливости проникли уже по-детски в их душу и отвлекали в
сторону их сознание, давая жизни делать с ними то, что она считала нуж-
ным, веским и прекрасным.
II.
Мисс Hawthorn этого б не сделала. Но в один из приступов своей бесп-
ричинной нежности к детям госпожа Люверс по самому пустому поводу наго-
ворила резкостей англичанке, и в доме ее не стало. Вскоре и как-то неза-
метно на ее месте выросла какая-то чахлая француженка. Впоследствии Женя
припоминала только, что француженка похожа была на муху, и никто ее не
любил. Имя ее было утрачено совершенно, и Женя не могла бы сказать, сре-
ди каких слогов и звуков можно на это имя набрести. Она только помнила,
что француженка сперва накричала на нее, а потом взяла ножницы и выст-
ригла то место в медвежьей шкуре, которое было закровавлено.
Ей казалось, что теперь всегда на нее будут кричать, и голова никогда
не пройдет, и постоянно будет болеть, и никогда уже больше не будет по-