край красного неба, думала.
Поднимая пыль, из-за бугров выползало коровье стадо - сперва одна ко-
рова, потом разом две, три, - будто кучи подвижные - все темные на фоне
красного неба, - потом выползало плотной подвижной массой и усыпали до-
рогу по склону.
Митревна думала о коровах, о солнце, о днях уходящих, думала о пере-
житом за день, но думы были отрывисты, коротки, словно изношенные лос-
кутки, из которых ничего не сошьешь. Только вот, когда Пашенька... И
вздох, и слезы, и непривычная к думам голова - все, все подскажет, и
сердцу станет больно.
- Господи, Господи...
А солнце уже за буграми, теперь черными, и стадо прошло, а Митревна
все сидит. Одна. В доме одна, на улице одна (чуждаются ее), и в мире це-
лом одна.
Герасим - вот ее подмога. Он где-то в окопах.
- Мамаша, вернусь. Мамаша, не сумлевайся.
Письма иной раз хорошие.
Если бы не Герасим, зачем бы жить?
И блюдет дом Митревна, бережет его Герасиму. И телеги бережет, и са-
ни, хотя покупатели на все были - вороньем налетели, когда узнали про
несчастье, что Павла повесили - устояла Митревна, ничего не продала. На
почте почтальону, что за гривенник письма писал, говорила:
- А еще пропиши ты ему, жду, мол, его, берегу все. Придет с войны,
женится, внуки будут... Ничего не транжирю.
Ночь тихой стопой идет. И не спится Митревне. Все думает, думает она.
А думы - непривычно тяжкие, обрывистые.
Утром же рано, только-только петух пропоет в хлевушке возле амбара
(того самого, в котором Павел прятал награбленные вещи), Митревна уже на
ногах. Ходит, вздыхает, крестится, медленно почесывается, затопляет печь
и варит в глиняном горшке щи - воду с капустой и щепоткой соли.
А там - тупая скука на целый день.
Только в праздники и под праздники - едва колокол позовет - тихой
улицей пойдет она к Покрову, все одной, одной дорожкой, которой ходила и
пять, и десять, и двадцать, и тридцать лет.
И жизнь ей кажется вот этой тихой и скучной улицей.
Впрочем изредка она мечтала:
- Придет Гараська... придет. Кончится же эта проклятущая война. Же-
нится. И сани нужны будут, и телеги, и дом. Сноха будет. Дети будут у
них. Поняньчить бы.
Больше всего она думала о внучатах. Хотела их.
* * *
Была зима - нудная, тяжкая - первая зима, когда Митревна осталась од-
на в дому. А зимой старый человек вдвое старее. Кости ломило, по ночам
не спалось, тоска и скука глодали беспрерывно... Гараська не писал в эту
зиму совсем. Каждый полдень, когда кругленькая низенькая почтальонша в
черной запорошенной по подолу юбке с кожаной сумкой через плечо проходи-
ла мимо окон, Митревна глядела на нее пристально:
- Не завернет ли ко двору?
И провожала долгим взглядом...
Письма не было и не было.
И долгой казалась зима ей, и скучной.
Одна на свете белом, - умрешь, похоронить некому.
Но рано или поздно все кончается, - и зима кончилась. Вечерами сол-
нышко уходило за бугры - большое, красное, улыбчивое, будто говорило:
- Не унывай. Завтра приду, дольше пробуду.
И правда, приходило, забиралось на небо выше, чем вчера. Капель зве-
нела днями целыми, а утром выйдешь - за ночь сосульки наросли на полар-
шина. Петух ночью в хлеве и днем на дворе пел яростно и оглушительно,
будто чуял себя полным хозяином жизни. И огневое поднималось отовсюду.
А там - пришел день, когда женщина с тонкими поджатыми губами, вся в
красном, прошла из края в край и стукнула во все двери:
- Революция.
И каждый вздрогнул, и почти все обрадовались, понимая это слово, как
кто хотел, но с пользой для себя.
Раз увидела в окно Митревна: бегут бабы по темной обмякшей дороге. И
Катя Красная - шабренка, и Варвара Маркелова, и еще, и еще... Дома не
успели по настоящему снарядиться на улице уже и бедуимы накидывают, и
платки оправляют, бегут.
- Ай, батюшки, не пожар ли? - забеспокоилась Митревна.
Бедуим на плечи и - на улицу.
Там: бабы толпой по углам, все в одну сторону смотрят. Но дыма нет, и
сплох не бьют; значит, не пожар.
- Чего глядят-то?
- Свобода пришла. Конец войне. Наших мужиков вернут...
- Конец? Значит, Гаранюшка-то...
Митревна так и села на обмякшую дорогу.
* * *
Революцию так вот и поняли: свобода, значит, - кончены муки, довольно
нашим мужикам в грязных окопах сидеть да простужаться. Весна, - город
засветился радостью. Летом - солдат попер с фронта, сперва реденько, по-
том гуще, гуще, а потом, после Покрова, что ни поезд, то целый полк
припрет, так сплошь и засереет дорога от станции до города. Только Га-
раськи все не было. И не писал он. И еще тяжелее было Митревне от его
молчания.
Шли с фронта решительные, крикливые, резкие, с винтовками и тугими
мешками за плечами, с зелеными котелками у пояса, с сумраками в глазах,
они гужем шли, но совсем не те, что немного лет назад уходили из города.
Нет, теперь это были волки - угрюмые, злые.
А Митревна все искала, выспрашивала:
- Гаранюшку мово не видели ли?
- Милиены там народа, а ты - Га-ра-нюш-ка!
Но нашлись и такие, кто знал про Бокова.
- Воюет. По новому воюет, с нашими буржуями. И-й, герой! Большевиком
стал. Командер теперь у них.
Не верила Митревна. Слыхала она про большевиков-то. Это те самые
проклятики, что всю жизнь мутят.
- То Гаранюшка взаправду герой, три креста егорьевских, а то... да
неужели? Врут поди.
И через немного дней еще весть:
- Воюет. Большевик.
Вот тут-то и заюжала Митревна.
- Да ведь этак-то он и совсем могет не притти?
- Могет.
- Господи батюшка!..
Ну, к гадалке ходила, молебны служила, просфору каждое воскресение
подавала и свечу ставила - каждую службу - пятаковую свечу.
Днями ждала она и ночами. Похудела до черноты, и все лицо исхлости-
лось морщинками, стало на печеное яблоко похоже, - вот будто из-под ко-
рочки весь сок вытек.
Днем было хорошо ждать: кто-то по улице идет, - не он ли? - и поду-
мать можно о прохожем, снять острую царапинку-думу с сердца. А ночью -
вот хуже. Тут одна с думами, одна с муками...
Раз весенней ночью (пароходы уже ходили) услыхала она, под'ехал
кто-то ко двору. Митревна встрепенулась, подняла голову с подушки:
- Не он ли?
А в ставню: бот-бот-бот...
Он!..
Босиком, в юбченке одной выбежала к воротам. И-и, что было! Сама ведь
втащила в сени тяжелый Гараськин сундучишко. Аж хрустели в руках косточ-
ки, а тащила. Затурилась старуха, волчком забегала по дому: двадцать лет
с костей.
А Гараська... Гараська-то был пьяный... Сразу заметила Митревна: ниж-
няя губа у него чуть отвисла, точь в точь как бывало у старика, когда он
лишку переложит. И глаза были круглые, очень серьезные, сумасшедшие, и
сумрак в них, что твой темный лес.
- Ерой ты мой. Кресты-то где у тебя? Тут мне все уши проужжали. "Ерой
Боков, ерой". А я тебя с крестами-то и не видала.
- Ну, кресты, - махнул Гараська рукой, - теперь крестов нет.
Митревна ничего не понимала, но просто, по-старушечьи плакала от уми-
ления:
- Милый ты мой, ерой ты мой...
Только вот, когда куражливый Гараська раскрыл сундучек и начал выни-
мать из него золотые и серебряные часы (трое часов вынул), кольца, брас-
леты, брошки, какие-то круглые штуки из золота (Митревна никогда не ви-
дала таких), потом смятые офицерские брюки, тонкое белье, два револьве-
ра, - Митревна похолодела: чем-то, как-то эти вещи напомнили ей те само-
вары, что Павел прятал на сушилах, в сене...
- Откуда у тебя это?
- Ты, мамаша, не можешь понимать, каких это денег стоит. Ведь это бо-
гатство.
- А взял-то ты где?
- У буржуев отнял.
И Гараська загнул словцо.
- А тебе ничего не будет за это? Ой, Гаранюшка, как бы... вот Пав-
ла-то...
- Меня-я? Одной минуты тот жив не будет, кто меня тронет. Я...
И еще словцо.
Здоровый, - в плечах косая сажень с четвертью, глаза черные, лицо
смуглое, выразительное, брови насуплены, срослись над переносьем, а
глотка, что труба...
Да, есть вот такой танец: "Метелица".
- Берись за руки, сколько ни есть.
И все берутся за руки, сколько ни есть. Девки, парни, девченки,
мальчишки, глядишь, иной раз бородач прицепился - засмеется, все лицо
как старый лоскут измятый станет, тетка порой - под пятьдесят ей, а она:
"И я, девоньки, с вами"... Все, все - потому что "Метелица".
- Жарь!
Гармонист жарнет - эдакую плясовую, что ноги сами скачут; передовой
дробно вдарит каблуками в пол, пустит звонкую, невозможную трель, - и
"Метелица" началась.
По всему простору несется пестрая цепь. По всем углам и закоулкам
проведет ее передовой - и змеей, и кольцами, и кругами, и палочкой. Ве-
дет - и сам не знает, куда поведет через минуту. В кухню? Валяй в кухню.
Вокруг печки? Вокруг печки. Под стол? И все лезут - под музыку, с выкри-
ками и приплясом - все лезут под стол. Через лавку? Катай через лавку...
Потому что "Метелица".
И никто не знает, куда он в ней - в какой угол-закоулок - попадет
сейчас. Несется, не рассуждая, не раздумывая, не чувствуя почти.
А гармонист в "Метелице" злодей: увидит, все приноровились плясать
под "барыню", он пустит "камаринского". Значит, меняй ногу, бей чаще
каблучком. И смех, переполох, катавасия. Но вот справились все, - злодей
к чорту "камаринского" - и - р-раз! - "во саду ли в огороде"...
Так скачет неровно пестрая цепь, не знает, куда попадет через минуту,
не знает, под какую музыку плясать будет...
Потому что "Метелица".
На фронте еще, далеко от города родного, встал Гараська в цепь рево-
люционной метелицы.
- Жарь!
И запрыгал, заплясал, пошел в цепи с выкриками, и руками, и ногами, и
всем телом плясал, - весь отдался бешеному плясу. Зажегся, как огонь
бенгальский. Вниз головой в самую гущу кинулся. И не думал, не рассуж-
дал. Да и не привык он к этому трудному делу. Просто:
- Жарь!
Этот революционный пляс стал сильнее его воли, потому что будил в нем
подземное, прадедовское, повольное, и звал, и не давал покоя.
Недельку всего прожил Гараська дома. По гостям ходил, подарки дарил,
все раздарил да прожил, что привез, только два револьвера себе оставил
да брюки мятые, офицерские. Как-то услыхал в похмельный день, что в Са-
ратове буржуи забунтовали, туда стегнул, Митревна опомниться не успела.
- Гаранюшка, Гаранюшка!
А Гаранюшки и след простыл. Женить хотела, внуков хотела; сохи, боро-
ны, телеги берегла - ничегошеньки Гараське такого не надо. Помануло вол-
ка в лес.
Плясом крепким пошла революционная метелица по городам, селам и де-
ревням. Гром, свист, выкрики, стрельба. Кто знает, где завтра будет: под
столом или на столе?
Двух недель не прошло - слышь-послышь, про Герасима слух по Белоярью
пошел:
- Такой храбрец, передом у них идет, нигде не дрефит.
Чудаки люди! Где же и перед чем Гараська сдрефит?
Это же в нашем Белоярье, городе буйном, песню-то поют во всю глотку:
Наша матушка Расея
Всему свету голова.
Пляши, товарищ! Гуляй!..
И когда эти бородатые кулугуры мещане - белоярские пупыри - забунто-
вали (каждый город на Руси бунтовал), их усмирять пришел Гараська с то-
варищами. Как же, здесь же ему ведомы все пути-переулочки, он как дома.
И прокляли его, и Митревну проклинали за то, что породила такого, дом
сжечь хотели, не успели, потому что коршуньем налетел Гараська с товари-
щами на город родной, сразу в ста местах сражался, такого страха нагнал
и на дьяволов бородатых, и на офицериков блестящих - все от него - кто
по щелям, кто по полям. В той метелице, что через Белоярье прошла, через
тихий угол этот - Гараська передовым был, заводилою.
- Жарь! Бей!
Двух месяцев не прошло, в Белоярье ревком появился, а в ревкоме - Га-
раська главный.
Но тут-то вот, когда метелица закружилась на одном месте, в ее цепь
ввернулась Ниночка Белоклюцкая - закружилась вместе с Гараською, на Га-