ками, с гулеными. На три года солдатчины, в чужу дальню неизвестну сто-
ронушку...
Повернулись лицами к другому кварталу и опять:
- Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е...
А дальше такое слово...
И так во все четыре квартала. У окон бабы мухами, а где не видно из
окна, шубейку на плечо и к калиткам.
- Глянуть, как прощаются.
Копошатся пятнами у калиток, вдоль всей улицы - грязной, унылой,
осенней. А некрутью - будто весна. Грязь - она будто лучше: по пьянке
упадешь, не ушибешься.
- Дев-ки-и... Прощайте...
Откричали на этом перекрестке, на другой двинули. И опять взвизгнула
гармоника, и неистово заорали песни парни.
Так днями целыми, две недели, от Покрова до призыва ходили они, орали
песни, прощались, дрались. Ночами мужики не спали: караулили, как бы у
них окна не вылетели, или ворота не ушили. Сговарились с соседями, чтобы
в случае чего, помогать друг другу.
- А то разя с ними сладишь?..
Особливо приходилось плохо тем, у кого девки-невесты. Тут уж на про-
щанье некрутье выкинет какое-нибудь коленце.
- Мы в солдаты, а ты останешься, другому достанешься. На же тебе!..
И вот: иль ворота измажут дегтем, иль в окна лаптем запустят. - А Пи-
саревой Польке - этакой задорной девченке - под самой крышей налепили
аршинную афишу:
- Здесь продаются живые раки.
На утро весь курмыш покатом катался от хохота.
- Ха-ха-ха. А, батюшки!.. Польке-то Писаревой... Продаются живые ра-
ки... Хо-хо-хо...
- Вот выдумали, вот наклеили.
- Да, уж теперь долго не отдерешь.
- Кто придумал-то? Неужели Гараська?
- Ну, где ему, тупорылому. Это Санька Мокшанов, не иначе.
- Гараська сам не выдумает. Его подзудят, он и лезет на рожон.
- Ах, проломна голова.
- Берегитесь, бабоньки, как бы вам чего не сделал...
* * *
И сторожили. До самого того дня сторожили, как пошел Гараська с това-
рищами на призыв.
Ну, тут уже дело сразу другой стороной обернулось.
День вовсе наране, а все курмыши на ногах: вроде как праздник - парни
идут на призыв, а соседи с ними поглядеть. Все в праздничных пальто с
барашковыми черными воротниками, а бабы - в шубах, крытых сукном, в ков-
ровых шалях. Эти пальто, эти шубы круглый год лежали в сундуках, пересы-
панные нафталином. Раза четыре за зиму только и надеваются: к обедне на
Рождество, на Крещение (на Ярдань), да на масленицу в прощеный день. И
вот еще в этот день, призывной, когда наши ребята идут царю-отечеству
служить. И степенно идут. Вчера еще эти самые мужики с кольями ждали вот
этих самых парней за воротами, чтобы в случае чего... А ныне - парни
впереди, как герои, а все остальные за ними - рядками, говорят приглу-
шенно, будто в церкви.
Аграфена Бокова вслед за Гараськой. Глаз не спускает - так он люб ей,
этот разбойник... И все здороваются с нею приветно:
- Аграфена Митревна, мое вам почтение.
Как же, сына снарядила на службу на царскую - честь матери.
Около присутствия - все черно от народа. Весь город сошелся. Всякому
лестно поглядеть, как призываются. На лестницах - в оба этажа народ ве-
реницами - все больше мужики. На крыльце - не протиснешься, и вся пло-
щадь битком.
Щетинистый выскочил на крыльцо, с медалью на груди, с бумагой в ру-
ках.
- Игнатий Андрюхин!
И стоном по толпе - из уст в уста:
- Игнатий Андрюхин!
Где-то взвизгнул бабий голос.
- Есть, что ли?
- Есть. Вот он. Идет. Игонюшка, прощай...
- Давай его сюда...
- Да вот он идет. Вот...
И все - сколько есть глаз на площади - все смотрят на спину Игнатия
Андрюхина.
А щетинистый опять на крыльце.
- Иван Артюшин, Герасим Боков...
И опять буря криков. Бабы на цыпочках поднимаются, чтобы глядеть че-
рез голову на Гараську, а тот без шапки лезет через толпу. Смущенный,
красный.
- А, милый ты мой, Гаранюшка.
Это Митревна. Это ее тонкий, пронзающий уши вой... И когда Гараська
скрывается за дверями, все смотрят на Митревну, хлопочут - утешают.
- Ну, что там, не плачь, мать, чать, гляди сколько народу идет. Нюби-
вайся.
А на крыльце уже волнуются. Парень вышел. Пиджак на нет растрепан,
застегнут на одну пуговицу. Лицо красное.
- Приняли.
Он махнул рукой и криво усмехнулся. А толпа вмиг подхватывает его на
руки, бросает вверх.
- Качать...
А чей-то голос заплакал рядом.
И другой парень на крыльце. Весь радостный. Но его толкают и по шее,
по шее, по шее. И бабы кулачишками стараются под бока толкнуть.
- Не взяли. Не приняли. Эх, дармоед.
И через всю толпу провожают с боем.
Вот и Гараська. Вышел на крыльцо, вытянулся, руки крестом и гаркнул
на всю площадь:
- Приняли. В гвардию!..
- О-о-а-а, урра!.. Качать!
И Гараську на руках понесли, подбрасывая в воздух, до матери, до Мит-
ревны, а та так сразу сомлела и на снег бы упала, да молодой черноборо-
дый мужик ее держит, в охапку взял, не дает падать. А Гараську только
поставили на ноги, он как гаркнет:
- Наша матушка Расея всему свету га-ла-ва!
Толпа грузным хохотом:
- Го-го-го...
- Э, мать, будет тебе плакать-то. Вот он я. Живой еще.
Та к его плечу приникла, а Гараська все глазами шнырь-шнырь, куда-то
по подзаборью, где нарядные девки с тревогой в глазах смотрят и в толпу
и на крыльцо, ищут тайно кого-то. А черный мужик гудит:
- Брательник, Герасим, ты вот гляди, как перед Богом, не дам мамашу в
обиду. Сказал и готово. И говорить больше не надо. Выпьем...
И мелькнула бутылка. А пестрая толпа кипит... великое, именитое уезд-
ное мещанство...
И мал-мале по-малу, с площади идут в разные концы города медленно,
довольные: как же, побывали на торжестве таком: наши ребятушки царю-оте-
честву идут служить.
А в Курмыше радость:
- Гараську-то забрали.
- Слава тебе, Господи.
Но вечером опять вой, свист, рев на улицах.
Шинель серую наденут...
И гармоника саратовская, с колокольцами, визгливая:
Ти-ли-мони, ти-ли-мони, тили-мони-та-а-а...
- Затыкай уши, Мати Пречистая...
* * *
День зимний. Рань. А колокол звонит тревожно и призывно. И гужом по
улицам народ. Все в собор, в собор. Прощальный день, некрутский день.
И опять Митревна идет за Гаранюшкой; в черном платке она, до земли
согнутая, вся трепетно печальная. Рядом с нею все тот же чернобородый -
Павел, старшой. Гараська передом, грудь бомбой.
- Гвардия идет, дорогу...
А бабий плач в печальном звоне большого соборного колокола горяч и
трепетен и берет рукой за самое сердце.
Тот же день. Вечер. Станция. Тысячи народа. Плач. Обрывки песен.
Свист паровоза. Еще плач. А Гараська пьяный.
- А-а, пращай, девки-и...
Один он только и куражится.
- У, дурья голова. В остатний-то день не могет удержаться.
- Ну, такому что, ему наша Волга по колено.
- Пущай там похрабрится, дурь-то выбьют...
Еще свист паровоза, как сигнал. Вой источный, полный тоски.
- Прощай!
* * *
Вот какой палец ни укуси, все больно. Уже давно суровая зима залегла,
давно бы Митревне утихомириться надо. А она вечерами, когда солнце ухо-
дило за дальние бугры, она садилась у окна, глядела на пустую степь пе-
ред окнами, на пороховушку, что чернела на буграх, на самом краю степи,
думала о Гараське, и слезы капали на руки.
Свекровь злилась, ворчала.
- Ну, опять зарюмила. Ну ш... ненаглядный Гаранюшка... Все вон хоть
молебны служить, рады избавились. А ты, мамынька, все...
И Павел с ней.
- А, брось ты, мать. Каково тебе еще рожна. Сыта - одета? Ну, и
брось. А Гараська придет. Ты это обмозгуй: надо же кому-нибудь служить.
Не он, так я...
- Всех жалко.
- Жалко. Чего ему сделается? Не война же теперь. Послужит, вернется.
- А ежели война?
- Ну, это, чай, Бог не попустит.
А вечер длинный. И тихонько солнце уходит за бугры, и свет кроткий
кругом, как умирающий...
Так день за днем идет, - какой палец ни укуси, все больно.
Потом письмо: "Хорошо служу, пришлите мне пять рублей", потом надежда
- вот пройдет три года, он вернется. "Господь даст"... И острая мате-
ринская тоска, умягчилась временем, в тихую грусть преобразилась.
Лишь вечерами, когда за буграми умирало солнце, Митревна глядела на
пустырь перед окнами, и плакала украдкой.
- Вернется же он, вернется.
Какой палец ни укуси...
* * *
Но пришел день, и по всей великой стране, из края в край - прошла вы-
сокая костлявая женщина с сумрачными глазами, женщина, одетая во все
черное; она постучала во все окна всей страны - и сказала короткое сло-
во:
- Война.
И все задрожали, как листья под ветром. И всюду зазвучали песни, пол-
ные печали. Если бы взвиться к небу, глянуть вниз...
Все мужики великой и малой Руси, суровые олончане и архангельцы,
крепкие сибиряки, пылкие кавказцы, расчетливая Литва и упорные латыши,
волжские татары и мордва, киргизы, калмыки, черемисы, поляки - все запе-
ли свои самые грустные песни: прощай, дом родной.
Война. Война.
Из города поскакали во все волости верховые - с бумагами - приказами.
И день скакали, и ночь. И суток не исполнилось, все села и деревни разом
поднялись. Утром - до света - мужики и бабы в поле на жнитве. Жнитво
шло, урожай в тот год загляденье был. И прямо с поля - с серпами, с ко-
сами, в рубашках потных, трудовых, в лаптях разбитых, без шапки иной -
прямо так - на телегу и в город. И у всех мысль одна, приказ один:
- Скорей, скорей, скорей.
Заскрипели дороги и проселки, бабьим воем огласились.
- А, батюшки...
И все чуяли: черная костлявая высокая женщина с сумрачными глазами
прошла по недожатым полям. И везде умерла радость.
- Война.
А город зашумел, переполнился, как закипающий горшок. В каждом дворе
подводы, подводы, подводы. На улицах российское мужичье - лапотное,
крепкое, с крепким запахом, с корявыми тяжелыми руками, с пытливостью в
серых глазах... Оно - непобедимое, вечно выносливое мужичье, сердце и
грудь и вся сила России - оно заполонило все улицы тысячами, десятками
тысяч грудилось у воинского присутствия - запрудило много кварталов кру-
гом.
- Война.
- Война, братцы...
- Немец наступает. Бей немца.
- Эх, чтоб этому немцу. Погодить бы надо недельки три. Пшаница поспе-
ла бы, рожь, работать во как надо, а он здесь...
- Просить надо воинского, чтобы отложили войну ну хошь на месяц. Нам
теперь некогда. Надо хлеб убирать.
- Нельзя отложить. Аль вы не понимаете, дураки?..
- Эх...
- А, милый ты мой, Овдонюшка.
- Не плачь, баба, все идем...
- Сердца не надрывай.
- Братцы, да как же это теперь, я и ружья-то десять лет не видал.
- Научат.
- Эх, выпить бы что-л: теперь!
- И казенки-то закрыли.
- По какому случаю?
- Священная война, а ты тут с пьяной мордой.
- Да я бы для задеру.
- А, ненаглядный ты мой, Никитушка.
- Баба, иди к черту. Не тревожь душу.
- Сынок, Тимоша... Подь сюда. Я погляжу на тебя в остатний раз.
- Выпить бы теперь.
- Случай такой, а они закрыли казенки.
- Царь приказал.
- Ну, это, чай, зря говорят. Царь и не знает про это.
- А вон гляди, городовые... Что-ж и городовых берут на войну?
- Городовых не берут.
- Не беру-ут? Ах, они черти проклятые.
- Бей полицию!
- Брось ты шебутиться-то. Тут война, а ты - черт те знает...
- Вот я те ерболызну по харе.
- А, ну, ерболызни. А-ну...
- Разойдись!..
- Эт-то на-ас?.. Полиция?!.
- Бей полицию!
Раз-раз-раз!.. Рррр... - засвистал полицейский свисток. Толпа зявкну-
ла и за городовыми. Те едва спаслись от мужичьих кулаков. Начальство -
прятаться. А воинский - храбрый.
- У меня с полицией, как хотите, а на войну итти надо.
- Да, ваше благородие, да разе мы не понимаем? Сами запасные, сами
служили. Война - дело царское.
- Урр-ра!..
- Выпить бы.