лые, со следами раздавленных клопов.
И от этих серых, тусклых стен в душу вползает тоже серое и тусклое.
3 июня.
Сбавка хлеба и то, что папе не урезали бронированный паек, еще больше
сплотили нас против папы. Все прячем, прячем в душе свою ненависть, но
это не помогает. Мы медленно, против своей воли, травим его хмурыми
взглядами, чувствами, мыслями, движениями. Он все больше отделяется от
нас.
Мама даже отказалась спать с ним в одной кровати. У него ведь вши.
Но я знаю, что это не вши.
5 июня.
Продаем уже постельное белье. Благодаря этому, имеем возможность каж-
дый день покупать по два фунта картошки, по фунту свеклы или капусты.
Вечером мама готовит из этого общую похлебку. Есть ее приготовляюсь с
жадностью, а ем с отвращением. Каждый день похлебка, похлебка, похлеб-
ка...
Домашняя жизнь опять установилась такая же, как перед приездом мамы.
Прихожу со службы и ложусь на кровать. Лежу до похлебки. Поем и опять
ложусь.
Часто, как раньше, подойду к зеркалу и долго, без всякой мысли в го-
лове, смотрю на свое лицо. Не вижу ни глаз, ни носа. Белеет что-то блед-
ное, но мысль ничего не схватывает.
И сегодня подошла. И вдруг в зеркале ясно увидела Бориса. Совсем чет-
ко отражается, как он лежит на диване. Закинул под голову ручки и смот-
рит куда-то в потолок. Какой он худенький, бледный!.. Вздрогнула вся и
замерла. Боюсь, до ужаса боюсь оглянуться назад и проверить. Может быть,
он еще хуже в действительности. Страшный он какой! Совсем неподвижный. И
глаза неподвижные. И вдруг вздрогнула еще сильнее: увидела свое
собственное лицо... Такое же бледное и глаза безумные. Это от испуга.
Да, да, я испугалась не за Борю, а за себя. Понимаю, понимаю. Боюсь, что
умру с голоду. Господи, я совсем эгоистка... как папа!.. Нет, нет, мне и
Борю жаль!
Не взглянув на Борю, побежала к кровати и ткнулась лицом в подушку.
Хлеба из лавок не выдают четвертый день. Сидим на одном советском
обеде да на несчастной похлебке. Мама все бодрится, но когда вечером
пришел папа и сказал: опять нет, - она сразу как-то обвисла, и лицо сде-
лалось пришибленным.
А вчера вечером вдруг заметила, что Борис сидит на корточках в углу
и, закрыв лицо руками, плачет так, что вздрагивают острые плечики.
Скользнула по нему взглядом и... осталась равнодушной. Не захотелось
сдвинуться с кровати.
Отвернулась к стене и задрожала от ужаса. Близко, около самых глаз по
стене ползет тощий клоп. Совсем как листик, и едва передвигается.
Какая-то страшная мысль забилась, затрепетала в голове. Хочу ее ощу-
пать и не могу. Зубы стучат. Смотрю на еле двигающегося клопа, как в ли-
хорадке, и ничего не могу понять. Потом вдруг соскочила и бросилась к
Борису...
- Боренька, Боренька, ты что плачешь?
Молчит.
- Боря, Боря, скажи скорее... Хлебца хочешь? Папа принесет сегодня.
- Нет. Не хочу. Папа-то полфунта лишних получает на заводе...
Сердце оборвалось и полетело куда-то в пустоту. Потолок заколебался,
а в комнате туман, туман... У папы полфунта лишних... Ведь я тоже нена-
вижу за это...
Повернулась и медленно пошла обратно. Легла к стенке лицом и смутно
поняла, что клопа уже не было.
8 июня.
Сегодня, наконец, папа принес хлеб. Сразу за пять дней.
Мамина и Борина карточки прикреплены в папиной лавке на заводе. Папа
приносит свою часть уже отделенной от маминой и Бориной. Завертывает ее
в бумажку и убирает в шкаф.
10 июня.
Сегодня продали столовую салфетку. Все-таки у нас каждый день бывает
похлебка. Без похлебки наверное бы уже умерли. А на службе я все еще
стараюсь смеяться, шутить, болтать.
12 июня.
Опять сегодня что-то продали. Я уже не знаю, что? Не слежу. Иногда
вспыхивает отчаяние. Поскорее бы кончилась эта мука... Хоть бы умереть,
что ли? Кинуться в воду?.. Но, нет, нет, не могу. Еду со службы в трам-
вае по Троицкому мосту. Нева блестит на солнце. Видно из окна, как стре-
мятся к заливу маленькие, сверкающие волны. Нева красивая, а броситься в
нее не могу, не могу.
15 июня.
Господи, Господи! Еще сбавили хлеба.
Я буду получать только 1/8 фунта в день, мама тоже столько, а папа по
гражданской карточке полфунта и своих бронированных полфунта. Ненавижу
его, своего родного отца, за эти лишние полфунта. Как же будем жить? А
на службе я все еще веселая. Мне даже как-то странно. Чувствую, что под
веселостью огромная, тусклая пустота, а язык еще что-то говорит. Часто
свои собственные слова слышу, как из тумана, и сама почти не понимаю их.
Внутри только стелется смутное ощущение: как бы не выдать себя. Пусть не
знают, что я голодная.
А дома даю полную волю своему оцепенению. Весь остаток дня пролеживаю
неподвижно на кровати. Угасла вся внутренняя жизнь. В сердце постоянный
сумрак. Иногда делаю мучительные усилия и стараюсь думать о Френеве.
Последнее письмо было из Москвы. Писал, что скоро придется ехать в
действующую армию. После того не было ни одного письма.
Но и мысли о Френеве не возбуждают меня. Ничего, кроме тупой боли в
сердце.
Растет только у меня и у мамы, и у Бори озлобление против папы. Мы...
мы теперь его обманываем. Родная дочь вместе с матерью обманываем родно-
го отца и мужа, чтобы украсть от него лишнюю картошину. Господи, до чего
мы дошли! Какой стыд! Какой ужас!
А всего ужаснее, что понимаю этот стыд не сердцем, а только умом. В
сердце ничего не осталось, кроме озлобления к родному отцу.
Прихожу со службы и, пока еще раздеваюсь, Боря торопит меня. От не-
терпения трясется лихорадочно. Худенькие плечи передергивает, а лицо
совсем старческое. Бессвязно бормочет:
- Ну, Фея, скорей же, скорей...
Это значит, что мама сегодня продала что-нибудь и часть денег утаила.
На украденные деньги купила два фунта картошки и фунт той же свеклы и
сварила все это исключительно для нас.
Скорее, скорее... Папа придет... Едим торопливо, воровски, с испуган-
ными, нехорошими лицами. Ничего, у него лишние полфунта... Только Боря
дрожит все сильнее.
Когда сделали это в первый раз, в глубине шевельнулся слабый стыд.
Нехорошо, нехорошо же, нечестно. Разве он не голодный? Он еще так устает
ходить за семь верст на работу. И как он страдает. Ведь все видит, все
понимает. Господи, но ведь у него лишние полфунта, полфунта...
Но мы уже кончили есть. Ах, как мало! Больше, больше надо. Целую го-
ру. Все с'едим.
Во второй, в третий раз ела без всяких угрызений совести. Только на
мгновенье отчетливо блеснула страшная мысль:
- Мы все становимся зверями.
Да, но у него ведь лишние полфунта.
17 июня.
Как-то ослабевает память. Дома забываю, что было на службе, на службе
забываю, что было дома. Почтамт - тусклое огромное пятно, и дом - туск-
лое огромное пятно, и оба эти пятна не сливаются...
Сегодня ехала на трамвае из почтамта и с усилием старалась вспомнить,
что же такое хорошее меня ожидает дома? Напрягала, напрягала мысль и
вдруг вспомнила:
- Ах, да, мама сегодня хотела что-то продать. Значит, у нас будет
своя картошка. Поедим.
Папа как будто чувствует, что мы его обкрадываем, и все тщательнее
учитывает маму. Но мама лжет превосходно, а я все-таки трясусь от стра-
ха, вдруг он догадается! Тогда уже не поедим лишней картошки.
Господи, не догадался бы только!
18 июня.
Кругом дома, как везде в Новой Деревне, у нас идет балкон. Сегодня,
подходя к дому, заметила на балконе чью-то военную фуражку. Она показа-
лась странно знакомой, но не могла сделать усилия вспомнить: чья она?
В доме, видно, заметили, что я вхожу. На ступени крыльца выбегает Бо-
рис и кричит:
- Фея, Фея, Сережа приехал, муки привез.
Вместо ответа я схватила его за плечи и яростно закричала:
- Зачем, зачем ты меня обманываешь?
- Ей богу, Фея, правда...
Я снова закричала, но уже другим криком. Оттолкнула Бориса и вбежала
в комнату. Правда, правда. Сережа сидит у стола и как-то горько и мягко
улыбается, смотря на меня.
- Сереженька.
Бросилась к нему. Судорожно схватила его за руки и заплакала. А он
смотрит на меня и говорит ласково:
- Ну, поплачь, поплачь...
Мама глядит на меня и смеется. Боря тоже. Лица у всех сияют. И у меня
эти слезы - слезы радости.
Сережа жил два дня. Он ехал куда-то в командировку и заехал к нам.
Муки привез немного: всего пятнадцать фунтов, и больше ничего. Но это не
важно. Как всегда, его приезд всколыхнул меня до дна. Я с ним говорила
без конца о всем: о службе, о Марусе, о Френеве. Два дня я интересова-
лась всем и жила полной жизнью.
21 июня.
Сережа уехал вчера.
Сразу все пошло попрежнему. Муку с'ели еще пока он был с нами. В па-
мяти эти два дня пронеслись как яркая кинематографическая лента, и опять
все погасло.
Опять похлебка, опять украденная от папы картошка. Все по-старому.
23 июня.
Хлеб выдают с длинными перебоями. Зачастую томят по три-четыре дня
без хлеба. А мы все продаем и продаем. Мама говорит, что скоро больше
нечего будет продавать.
Как же, как же будем жить?
25 июня.
Чтобы добраться до почтамта, мне нужно полтора часа, да обратно
столько же.
Из них на трамвай уходит всего двадцать минут. Но мучительно медлен-
но, шаг за шагом, плетусь от дома до трамвайной остановки, а потом от
Михайловской площади до почтамта. Прихожу разбитая, усталая до невозмож-
ности. А тут еще надо смеяться, шутить, а то подумают, что я голодная.
И чем дальше, тем труднее становится выдерживать себя. Если бы они
знали! Какая мука отвечать такой же шуткой на их бессмысленные, глупые
шутки. Ведь сердце болит. В голове пусто. В желудке - тоже.
А сегодня не выдержала. Голод сломал меня.
Пришла особенно усталая. Не могла даже поздороваться. Села за стол и
сразу вся обмякла, обвисла. Закрыла глаза руками и положила голову на
стол.
Вдруг слабо чувствую на затылке и на спине любопытные, недоумевающие
взоры. На затылке даже зашевелился холодок от этих взоров. Наверное,
ждут. Думают, что сейчас выкину какую-нибудь штуку. Пусть, пусть! Мне
все равно.
Какая безграничная апатия и усталость охватывает меня! Все, все рав-
но. Что это? Голос?
- Фейка, чего дурака валяешь? Работать надо.
Голос точно разрезает апатию и идет издали. Чувствую его как-то
странно, точно в полусне. И, точно в полусне, чувствую, что медленно
поднимаю голову и начинаю покачивать ею. И чужие, словно не свои слова:
- Хлеба, хлеба, хлеба, хлеба, хлеба...
- Фейка, не валяй же дурака!
- Хлеба, хлеба, хлеба, только маленький кусочек хлеба...
Кто-то тронул рукою за плечо. Смутно вижу золотистые волосы заведыва-
ющей.
- Довольно. Работать же надо.
И как-то сознаю, что надо же работать. И где-то, еще глубже шевелится
стыд, что не удержалась, но голова все качается. Глаза не отрываются от
золотистых волос:
- Хлеба, хлеба, только маленький кусочек хлеба...
Она махнула рукой, а я осталась сидеть с открытыми глазами. Смотрю в
одну точку.
- Хлеба, маленький кусочек хлеба...
Потом смутно видела, что Маруська уходила куда-то. Не знаю, когда она
опять пришла, но перед мною вдруг кусок хлеба.
Слышу эти слова и хочу что-то вспомнить. Хочу, и не вспоминается.
Бессмысленно гляжу на хлеб.
- Фея, ешь.
Откусила кусок хлеба и сразу поняла все. Как тысяча мух, ползет по
щекам горячая краска стыда. Встрепенулась, как уколотая. Испуганно смот-
рю на Марусю, но хлеб крепко зажала в руке.
- Ешь, ешь, ничего, ешь.
И глаза у ней тоже испуганные, но ласковые. И все еще шепчет еле
слышно:
- Ничего, ничего, ешь, ешь...
Чувствую, что по щекам текут слезы. Господи, Господи, до чего я дош-
ла? Как нищая, прошу кусок хлеба!
А тут еще рассерженный голос Елены Ильинишны: