себя небу, усыпанному звездами, которые, казалось, можно потрогать.
Гостиничное окно напротив ночью придвинулось еще ближе, гимнаст смог бы,
наверное, перепрыгнуть туда. Нет, пожалуй, не смог бы. Ну, если бы "смерть
наступала ему на пятки" -- да, а так -- не смог бы. Досок уже и помину не
было, и хода не было.
Вздохнув, Тревелер вернулся в постель. Талита во сне спросила что-то,
он погладил ее по голове, что-то прошептал. Талита поцеловала воздух,
подвигала руками и затихла.
Если Оливейра где-нибудь там, в черном колодце комнаты, забился в угол
и оттуда, из глубины, смотрит в окно, то он должен был увидеть Тревелера,
его белую майку, белую, как призрак. Если он где-то там, в черном колодце, и
ждет, когда выглянет Талита, то равнодушное мелькание белой майки, верно,
совсем его доконало. Сейчас он, должно быть, тихо почесывает руку -- жест,
обычно означающий у него чувство неловкости и досаду, -- мусолит, наверное,
сигарету во рту, а то и выругался шепотом и плюхнулся в постель рядом с
крепко спящей Хекрептен, будто ее тут нету.
Но если его не было там, в черном колодце, то вставать вот так и
подходить среди ночи к окну означало поддаться страху и почти смириться.
Практически это было все равно, что признать, будто оба они -- и Орасио и он
-- досок не убирали. И будто оставался ход и можно было ходить туда-сюда. А
значит, любой из них троих, в полусне, мог ходить от окна к окну, прямо по
густому воздуху, не боясь свалиться вниз. Мост исчезнет лишь со светом дня,
когда снова появится кофе с молоком, который возвращает нас к прочным и
солидным построениям и с помощью оглушающих радионовостей и холодного душа
разрывает паутину, сплетенную ночными часами.
Сны Талиты: Ее привели на выставку живописи в огромный, лежащий в
руинах дворец, картины висели в головокружительной выси, как будто кто-то
превратил в музей темницы Пиранези. Чтобы добраться до картин, приходилось
карабкаться по сводам, цепляясь пальцами ног за лепнину, потом идти
галереями, которые обрывались прямо в бушующее море, с волнами точно из
свинца, потом пониматься по винтовым лестницам, чтобы наконец-то увидеть, но
всегда плохо, всегда снизу или сбоку, увидеть картины, и на каждой -- все то
же белесое пятно, мучнистые или молочные сгустки, и так -- до бесконечности.
Пробуждение Талиты: Вскочив на постели в девять утра, затормошила
Тревелера, спавшего лицом вниз, пошлепала его по заду -- пусть просыпается.
Тревелер протянул руку и пощекотал ей пятку, Талита навалилась на него,
потянула за волосы. Тревелер, пользуясь тем, что он сильнее, зажал ее руку,
пока она не запросила пощады. И -- безумные, жаркие поцелуи.
-- Мне приснился странный музей. Ты меня туда повел.
-- Терпеть не могу онейромантии. Завари-ка мате, малышка.
-- Зачем ты вставал ночью? Не пописать, когда ты встаешь пописать, то
всегда сначала объясняешь мне, как глупенькой: "Пойду схожу, не могу больше
терпеть", и мне тебя делается жалко, потому что я прекрасно терплю целую
ночь, и даже терпеть не приходится, просто у нас с тобой разный метаболизм.
-- Что?
-- Скажи, зачем ты вставал. Подошел к окну и вздохнул.
-- Но не выбросился.
-- Дурак.
-- Жарко было.
-- Скажи, зачем вставал.
-- Ни за чем, посмотреть, может, Орасио тоже не спит, мы бы поговорили
немножко.
-- Среди ночи? Вы с ним и днем-то почти не разговариваете.
-- Это совсем другое дело. Как знать.
-- А мне приснился ужасный музей, -- сказала Талита, надевая трусики.
-- Ты уже говорила, -- сказал Тревелер, глядя в потолок.
-- Да и мы с тобой не очень-то разговариваем теперь, -- сказала Талита.
-- Верно. Это от влажности.
-- И кажется, будто говорим не мы, а кто-то еще, будто кто-то
пользуется нами, чтобы говорить. У тебя нет такого ощущения? Как будто в нас
кто-то поселился? Я хочу сказать, что... Нет, это и в самом деле очень
трудно.
-- Скорее переселился в нас. Но не будет же это продолжаться вечно. "Не
печалься, Каталина, -- пропел Тревелер, -- время лучшее настанет, я куплю
тебе буфет".
-- Глупенький, -- сказала Талита, целуя его в ухо. -- Продолжаться
вечно, продолжаться вечно. Это не должно продолжаться больше ни минуты.
-- Насильственные ампутации к добру не ведут, культя будет ныть всю
жизнь.
-- Хочешь, скажу правду, -- проговорила Талита, -- у меня такое
чувство, будто мы взращиваем пауков и сороконожек. Кормим их, поим, а они
подрастают, сперва были крохотные козявочки, даже хорошенькие, ножек у них
столько и все шевелятся, и вдруг выросли, бац! -- и впились тебе в лицо.
Кажется, мне и пауки снились, что-то смутно припоминаю.
-- Ты послушай этого Орасио, -- сказал Тревелер, натягивая брюки. -- В
такую рань свистит как ненормальный, это он празднует отбытие Хекрептен. Ну
и тип.
(-80)
46
-- "Музыка -- грустная пища для нас, живущих любовью", -- в четвертый
раз процитировал Тревелер, настраивая гитару и собираясь приняться за танго
"Попугай-гадалка".
Дон Креспо поинтересовался, откуда эти цитаты, и Талита поднялась в
комнату за пьесой в пяти актах, перевод Астраны Марина. На улице Качимайо к
вечеру становилось шумно, но во дворике дона Креспо, кроме заливавшегося
кенара Сто-Песо, раздавался только голос Тревелера, который уже добрался до
того места, где "девчушка с фабрики, не знавшая безделья, // что принесла б
ему и радость и веселье". Чтобы играть в эскобу, не обязательно
разговаривать; Хекреятея выигрывала кон за коном у Оливейры, и Оливейра с
сеньорой Гутуззо попеременно выкладывали монетки по двадцать песо. А
"попугай-гадалка все на свете знает, // он жизнь и смерть вам
напророчит-нагадает" и уже успел вытащить розовую бумажку "Суженый, долгая
жизнь". Однако это не помешало Тревелеру печальным тоном поведать о
внезапной болезни героини, которая, "угасая на руках у бедной мамы, // с
последним вздохом вопрошала: "Не пришел?" Та-рам-пам-пам.
-- Сколько чувства, -- сказала сеньора Гутуззо. -- Вот некоторым танго
не нравится, я его ни на какие калипсо и прочую гадость, что по радио
передают, не променяю. Передайте мне, дон Орасио, несколько фасолин.
Тревелер прислонил гитару к цветочному горшку, глотнул мате и
почувствовал, что ночь предстоит тяжелая. Лучше бы уж работать или заболеть
-- и то бы отвлекся. Он налил себе рюмку каньи и выпил залпом, глядя на дона
Креспо, который, вдвинув очки на кончик носа, в последней надежде продирался
через предисловие к трагедии. Оливейра, проиграв восемьдесят сентаво, подсел
к Тревелеру и тоже налил себе рюмку.
-- Мир полон чудес, -- сказал Тревелер тихо. -- Тут через минуту
разразится битва при Акциуме, если, конечно, у старика хватит терпения
добраться до этого места. А рядом две ненормальные насмерть сражаются за
фасолины.
-- Чем не занятие, -- сказал Оливейра. -- Ты задумывался когда-нибудь
над этим словом? Быть занятым, иметь занятие. Просто мороз по коже, че.
Однако, не ударяясь в метафизику, скажу одно: мое занятие в цирке -- чистое
мошенничество. Я зарабатываю там свои песо, ровным счетом ничего не делая.
-- Подожди, вот начнутся выступления в Сан-Исидро, там будет потруднее.
В Вилья-дель-Парке у нас все проблемы уже решены, во всяком случае, налажены
все контакты, что всегда больше всего беспокоит директора. А там придется
начинать с новыми людьми, и у тебя будет достаточно занятий, коль скоро тебе
так нравится это слово.
-- Не может быть. Какая прелесть, а то я совсем расслабился. Так,
значит, там придется работать?
-- Первые дни, а потом все входит в свою колею. Скажи-ка, а тебе во
время странствий по Европе никогда не случалось работать?
-- Самую малость и в силу необходимости, -- сказал Оливейра. -- Был
подпольным счетоводом. У старика Труя -- ну и персонаж, просто для Селина.
Надо бы рассказать тебе, если бы стоило, но, пожалуй, не стоит.
-- Я бы с удовольствием послушал, -- сказал Тревелер.
-- Знаешь, все как будто в воздухе повисло. Что бы я тебе ни рассказал,
будет не более чем кусочком коврового узора. Не хватает склеивающего начала,
назовем его так: оп-ля! -- и все ложится точно по местам, а у тебя на глазах
возникает чудесный кристалл со всеми его гранями. Беда лишь, -- сказал
Оливейра, разглядывая ногти, -- что, быть может, все давно склеилось, а я
этого до сих пор не понимаю, безнадежно отстал, как, знаешь, бывают старики:
ты им говоришь про кибернетику, они тебе кивают головой, а сами думают, что
подошло время, пожалуй, супчик вермишелевый съесть.
Кенар Сто-Песо выдал на удивление скрипучую трель.
-- Ну вот, -- сказал Тревелер. -- Иногда меня мучает мысль, что тебе,
наверное, не следовало возвращаться.
-- Тебя это мучает в мыслях, -- сказал Оливейра. -- А меня -- на деле.
Может, по сути это одно и то же, но не будем пугаться. И тебя и меня убивает
стыдливость, че. Мы разгуливаем по дому голышом, приводя в великое
замешательство некоторых сеньор, но когда нужно говорить... Понимаешь,
иногда мне кажется, что я мог бы сказать тебе... Глядишь, и слова сгодились
бы на что-то, послужили бы нам. Но поскольку эти слова не обыденные, не те,
что говорятся, когда пьют мате во дворе или за гладкой беседой, то просто
теряешься и как раз лучшему другу труднее всего высказать. У тебя не бывает
желания иногда открыться первому встречному?
-- Пожалуй, -- сказал Тревелер, настраивая гитару. -- Беда только, что
при таком подходе неизвестно, зачем друзья.
-- Затем, чтобы быть рядом, и один из них -- тот, кто разговаривает с
тобой.
-- Как знаешь. Но тогда нам трудно будет снова понимать друг друга, как
в прежние времена.
-- Во имя прежних времен совершаются великие глупости нынче, -- сказал
Оливейра. -- Видишь ли, Маноло, ты говоришь о взаимопонимании и в глубине
души знаешь, что я бы тоже хотел, чтобы мы с тобой понимали друг друга, и
когда я говорю с тобой, то это означает гораздо больше, чем только с тобой.
Загвоздка в том, что настоящее взаимопонимание -- это совсем другая штука.
Мы довольствуемся слишком малым. Если друзья понимают друг друга, если между
любовниками царит взаимопонимание, если семьи живут в обстановке полного
понимания, мы верим в гармонию. Чистой воды обман, зеркало для жаворонков.
Порою мне кажется, что между двумя людьми, разбивающими друг другу морду в
кровь, больше взаимопонимания, чем между теми, кто смотрит друг на друга вот
так, как бы со стороны. А потому... че, я бы и в самом деле мог сотрудничать
в "Ла Насьон" по воскресеньям.
-- Хорошо говорил, -- сказал Тревелер, настраивая первую струну, -- а
потом вдруг на тебя напал приступ стыдливости, который ты только что
упоминал. Ты напомнил мне сеньору Гутуззо, когда ей в разговоре приходится
коснуться геморроя своего супруга.
-- Ну и Октавий Цезарь, что он говорит, -- пробурчал дон Кресло, глядя
поверх очков. -- К призеру, будто Марк Антоний в Альпах ел какое-то странное
мясо. Что он имеет в виду? Козленка, наверное.
-- Скорее двуногого бесперого.
-- В этой книге если кто не псих, то близок к тому, -- сказал
уважительно дон Креспо. -- Что Клеопатра вытворяет...
-- Царицы, они такие сложные, -- сказала сеньора Гутуззо. -- А эта
Клеопатра жуткие делишки обделывала, в кино показывали. Ну, конечно, совсем
другое время, религии еще не было.
-- Эскоба, -- сказала Талита, беря шесть за один раз.
-- Вам везет...
-- Все равно в конце я проигрываю. Ману, у меня кончилась мелочь.
-- Разменяй у дона Креспо, он уже добрался, наверное, до фараоновых