как бы то ни было, путешествовать ему не довелось, и это черным камнем
лежало на дне его души.
-- Просто кирпич, -- пояснял Тревелер, указывая на желудок.
-- Никогда не видел черных кирпичей, -- говорил директор цирка,
случайно оказавшись поверенным в обстоятельства страшной тоски.
-- Лег мне на душу оттого, что сиднем сижу на одном месте. И подумать
только, Феррагуто! Были поэты, которые жаловались на то, что они
heimatlos!197
-- Скажи по-испански, че, -- говорил директор, у которого от столь
драматического обращения к нему по имени побежали мурашки по коже.
-- Не могу, Дир, -- бормотал Тревелер, извиняясь таким образом за то,
что перед тем назвал его по имени. -- Прекрасные иностранные слова подобны
оазису, остановке в пути. Так, значит, мы никогда не поедем в Коста-Рику?
Или в Панаму, где в стародавние времена императорские галионы?.. Гардель
умер в Колумбии, да, Дир, -- в Колумбии!
-- Ну вот, пошел перечислять, че, -- говорил директор, вынимая часы. --
Пойду-ка я домой. Кука моя, наверное, уже рвет и мечет.
Тревелер оставался в конторе один и думал, какие должны быть вечера в
Коннектикуте. А в утешение перебирал в памяти, что у него в жизни было
хорошего. К примеру, одним из таких хороших воспоминаний в его жизни было
утро 1940 года, когда он вошел в кабинет к своему шефу -- начальнику
департамента внутренних налогов, держа в руке стакан воды. А вышел
уволенным, в то время как начальник промокашкой отирал воду с лица. Это
принадлежало к хорошему, что было в его жизни, потому что именно в тот месяц
его собирались повысить по службе, но хорошим было и то, что он женился на
Талите (даже если оба они и утверждали обратное); Талита своим дипломом
фармацевта была бесповоротно обречена на то, чтобы состариться в провонявшей
микстурами аптеке, куда Тревелер зашел купить свечей от бронхита, и в
результате разъяснений, которые по его просьбе давала ему Талита, любовь
вспенилась в нем, как хороший шампунь под душем. Тревелер утверждал даже,
что он влюбился в Талиту в тот самый момент, когда она, опустив глаза,
пыталась объяснить ему, почему свечи действуют лучше после, а не до того,
как освободишь желудок.
-- Неблагодарный, -- говорила Талита в минуты воспоминаний. -- Ты
прекрасно понимал все, да притворялся дурачком, чтобы я тебе подольше
объясняла.
-- Фармацевт всегда на службе истины, каких бы интимных вещей ни
касалось дело. Знала бы ты, с каким волнением я в тот вечер ставил себе
первую свечу после того, как ушел от тебя. Огромную и зеленую.
-- Эвкалиптовую, -- говорила Талита. -- Будь доволен, что я не всучила
тебе ту, от которой на двадцать метров разит чесноком.
Но случалось им и взгрустнуть, и возникало смутное чувство, что вот еще
раз они пошли на крайнюю меру, веселились, лишь бы отвлечься от присущей
буэнос-айресцам грусти и от жизни, в которой нет чрезвычайных... (Что
добавить к слову "чрезвычайных"? А в конце концов,, как всегда, начинает
сосать под ложечкой и черный кирпич ложится на желудок.)
Талита так объясняла сеньоре Гутуззо грусть Тревелера:
-- В час сиесты что-то накатывает на него и поднимается к самой плевре.
-- Наверняка внутреннее воспаление, -- говорила сеньора Гутуззо. --
"Черная печень" называется.
-- Нет, сеньора, это душа болит. Мой муж -- поэт, поверьте.
Запершись в уборной и уткнув лицо в полотенце, Тревелер хохотал до
слез.
-- А может, у него аллергия какая? У моего малыша, Витора, вон он,
видите, в зарослях мальвы играет, и сам чистый цветок, так вот, когда на
него нападает аллергия к сельдерею, он квазимодой становится. Глазенки его
черные заплывают, рот раздувается, как у жабы, а то и пальцы на ногах не
раздвинет.
-- Раздвигать пальцы на ногах не обязательно, -- говорит Талита.
Из уборной доносится заглушенный полотенцем рык Тревелера, и она спешит
переменить тему разговора, отвлечь сеньору Гутуззо. Обычно Тревелер покидает
свое укрытие, окончательно загрустив, и Талита его понимает. О понимании
Талиты надо сказать особо. Это понимание иронически-нежное и как бы
отстраненное. Ее любовь к Тревелеру ткется из мытья грязных кастрюль, из
долгих бессонных ночей, из принятия всех его ностальгических фантазий, его
пристрастия к танго и к игре в труко. Когда Тревелер начинает грустить и
снова думать о том, что никогда не путешествовал (а Талита знает, что это
его не волнует и заботы его куда более глубокие), надо просто быть с ним
рядом и не слишком много разговаривать, заварить ему мате да позаботиться,
чтобы всегда был табак под рукой, -- словом, выполнять обязанности женщины
при мужчине, оставаясь при этом в тени, что совсем не просто. Талита
счастлива, что она с Тревелером и что они в цирке, она расчесывает
кота-считальщика перед тем, как ему выходить на арену, и ведет для директора
всю бухгалтерию. Иногда Талиту посещает мысль, что она гораздо ближе
Тревелера ко всем этим простейшим глубинам, которые заботят его, но всякий
намек на метафизику ее пугает, и в конце концов она убеждает себя, что он
единственный способен пробуравить глубину и вызволить черную маслянистую
струю. Все это витает в воздухе, одевается в слова или поступки и называется
по-другому, называется улыбкой или любовью, называется цирком, называется
жизнью, в которой ты даешь вещам самые что ни на есть роковые и отчаянные
имена и сам черт тебе не брат.
За неимением других возможностей Тревелер -- человек действия.
Ограниченного действия, как он сам говорит, поскольку его действия не в том,
чтобы носиться туда-сюда и убивать всех направо и налево. За четыре
десятилетия он фактически прожил несколько разных этапов: футбол (в колледже
центральный нападающий, совсем неплохо); беготня по улицам, политика (месяц
тюрьмы в Девото в 1934 году); разведение кроликов и пчел и выращивание
сельдерея (ферма в Мансанаресе, на третий месяц дело лопнуло, кролики
передохли от чумы, пчелы одичали); автомобилизм (второй водитель у Маримона,
в Ресистенсии перевернулись, сломал три ребра); столярное дело (починка
старой мебели, выброшенной на улицу, полный провал) и, наконец, женитьба, по
субботам езда на взятом в прокат мотоцикле по проспекту Генерала Паса. Из
всех этих житейских передряг он вынес немало ценных знаний: выучил два
языка, набил руку в письме и приобрел иронический интерес к сотериологии и
стеклянным шарикам и как-то надумал вырастить корень мандрагоры, для чего
картофелина была посажена в таз, наполненный землей и спермой; картофелина
стала буйно расти, как ей и положено, заполонила собой весь пансион, побеги
прорастали в окна, и Талите, вооружась ножницами, тайком приходилось
принимать меры; Тревелер, заподозрив неладное, исследовал стебель растения и
смиренно отрекся от этой развесистой мандрагоры, Alraune, словом, переболел
всеми "детскими болезнями". Порой Тревелер намекает на двойника, которому
больше повезло в жизни, чем ему, и Талите почему-то это не нравится -- она
обнимает его и целует, встревоженная, и делает все, чтобы вырвать его из
этих мыслей. Например, ведет смотреть Мерлин Монро, к которой Тревелер
испытывает особое чувство, а сама в темноте кинотеатра "Президент Рока"
душит в себе ревность по поводу чувств, взошедших на чистой ниве искусства.
(-98)
38
Талита не была уверена, что Тревелер обрадовался возвращению из дальних
краев друга юности, поскольку при вести о насильственном водворении в
Аргентину на пароходе "Андреа С" некоего Орасио первым делом Тревелер пнул
циркового кота-считальщика, а затем объявил, что жизнь -- пресволочная
штуковина. И тем не менее он отправился встречать его в порт вместе с
Талитой и котом-считальщиком, которого посадили в корзину. Оливейра вышел
из-под навеса, где помещалась таможня, с одним маленьким чемоданчиком и,
узнав Тревелера, поднял брови не то удивленно, не то досадливо.
-- Что скажешь, че?
-- Привет, -- сказал Тревелер, пожимая ему руку с чувством, которого не
ожидал.
-- Ну что ж, -- сказал Оливейра, -- пойдем в портовую парилью, поедим
жареных колбасок.
-- Познакомься, моя жена, -- сказал Тревелер. Оливейра сказал: "Очень
приятно" -- и протянул руку, почти не глядя на Талиту. И тут же спросил, кем
ему приходится кот и зачем его принесли в порт в корзине. Талита, обиженная
таким обращением, нашла его решительно неприятным и заявила, что вместе с
котом возвращается домой, в цирк.
-- Хорошо, -- сказал Тревелер. -- Поставь его у окошка в комнате, сама
знаешь, ему не нравится в коридоре.
В парилье Оливейра принялся за красное вино, заедая его жареными
колбасками и сосисками. И поскольку он почти не разговаривал, Тревелер
рассказал ему про цирк и про то, как он женился на Талите. Кратко обрисовал
политическую и спортивную ситуацию в стране, особо остановившись на взлете и
падении Паскуалито Переса. Оливейра сказал, что в Париже ему случилось
видеть Фанхио и что "кривоногий", похоже, спал на ходу. Тревелер
проголодался и заказал потроха. Ему пришлось по душе, что Оливейра с улыбкой
закурил предложенную местную сигарету и оценил ее. Ко второму литру вина они
приступили вместе, и Тревелер рассказывал о своей работе и о том, что не
потерял надежды найти кое-что получше, другими словами, где работы поменьше,
а навару побольше, и все ждал, когда и Оливейра заговорит, скажет хоть
что-нибудь, что бы поддержало их в этой первой после такого долгого перерыва
встрече.
-- Ну, расскажи что-нибудь, -- предложил он.
-- Погода, -- сказал Оливейра, -- была неустойчивая, но иногда
выдавались неплохие деньки. И еще: как хорошо сказал Сесар Бруто: если
приезжаешь в Париж в октябре, обязательно сходи в Лувр. Ну, что еще? Ах, да,
один раз я добрался даже до Вены. Там потрясающие кафе, и толстухи приводят
туда своих собачек и мужей поесть струделя.
-- Ну ладно, ладно, -- сказал Тревелер. -- Ты совсем не обязан
разговаривать, если не хочешь.
-- Один раз в кафе кусочек сахара закатился у меня под стол. В Париже,
нет, в Вене.
-- Чтобы рассказать про кафе, не стоило переплывать эту лужу.
-- Умному человеку много слов не нужно, -- сказал Оливейра, с
величайшей осторожностью обрезая хвостик у колбаски. -- Вот таких в
Просвещенной столице не найдешь, че. Это чисто аргентинские, так и говорят.
Аргентинцы там просто плачут по здешнему мясу, а я знал одну сеньору,
которая тосковала по аргентинскому вину. Она говорила, что французского вина
с содой не выпьешь.
-- Чушь собачья; -- сказал Тревелер.
-- Ну и, конечно, таких вкусных помидор и картофеля, как у нас, нет на
свете.
-- Видать, -- сказал Тревелер, -- ты там потолкался среди самых сливок.
-- Случалось. Только им почему-то моя толкотня, если использовать твой
тонкий образ, не пришлась по душе. Какая тут влажность, дружище.
-- Это -- да, -- сказал Тревелер. -- Тебе надо акклиматизироваться.
В этом же духе прошли еще двадцать минут.
(-39)
39
Разумеется, Оливейра не собирался рассказывать Тревелеру о том, что во
время стоянки в Монтевидео он вдоль и поперек обошел все бедные кварталы,
расспрашивая и разглядывая, и даже пропустил пару рюмок, чтобы войти в
доверие к какому-то чернявому парню. И что ничего не увидел, только уйму
новых зданий, а в порту, где он провел последний час перед тем, как "Андреа
С" поднял якорь, плавало великое множество дохлой рыбы, брюхом кверху, и
кое-где меж рыбинами спокойно покачивались на маслянистой воде презервативы.