Чикаго. Что за жуткий городок! - ух, вон там тетка в окне с большущими
глазищами, видишь, выглядывает, а сиськи болтаются из ночнушки. Уии! Сал,
пошли и не будем останавливаться, пока не придем.
- Куда пошли, чувак?
- Не знаю, но пошли. - Потом перед нами возникла банда молодых
музыкантов, выносивших из машин свои инструменты. Они ввалились прямо в
салун, и мы потащились за ними. Те расселись по местам и залабали. Вот мы
и на месте!
Лидером был худощавый, сутулый, курчавый, тонкогубый тенор-саксофонист,
узкоплечий, в свободной спортивной рубашке, прохладно-отстраненный в этой
теплой ночи, самолюбие ясно читалось в его глазах; он поднял свою дудку и
нахмурился в нее, и дунул холодно, сложно, и изысканно притопывал ногой,
чтобы поймать идею, и нырял, чтобы не мешать остальным, - и говорил:
- Дуй, - очень тихо, когда другим парням приходил черед солировать.
Еще там был През, сиплый, симпатичный блондин, похожий на веснушчатого
боксера, тщательно упакованный в костюм из плотной шотландки - брюки с
узкими манжетами и длинный свободный пиджак с опадающим назад воротом,
галстук развязан, чтобы лишь подчеркнуть остроту и небрежность, весь в
испарине, он вздергивает вверх свой сакс, и извивается в него, и звук у
него совсем как у самого Лестера Янга.
- Видишь, чувак, у Преза технические прихваты коммерческого музыканта,
он - единственный, кто здесь хорошо одет, видишь, как он трясется, когда
дует грязно, а лидер, этот четкий парень, говорит ему, чтоб не
беспокоился, а дул и дул бы себе дальше: один лишь звук и серьезное
буйство музыки - вот все, что ему надо.
Он артист. Он учит молодого Преза-боксера. А как остальные рубят фишку,
а? - Третий сакс был альтом: лет восемнадцати, четкий, задумчивый молодой
негр-старшеклассник, такой тип Чарли Паркера, с широченным ртом, на голову
выше остальных, серьезный. Он поднимал свою дудку и дул в нее спокойно и
вдумчиво, извлекая и "птичьи"(19) звуки, и архитектурную логику Майлза
Дэйвиса. То были дети великих изобретателей бопа.
Однажды был Луи Армстронг, который в грязи Нового Орлеана лабал так,
что съезжала его прекрасная крыша; до него - безумные музыканты, которые
парадом ходили на официальные праздники и ломали марши Сузы в свои
рэгтаймы. Потом был свинг, и Рой Элдридж, мужественный и энергичный,
взрывал свой инструмент ради всего, что в нем было заключено, волнами
мощи, логики и изящества, напирая на него с блестящими глазами и милой
улыбкой, излучая им то, что потрясало весь джазовый мир. Потом пришел
Чарли Паркер, пацан из материнского дровяного сарая в Канзас-Сити, он дул
в свой перемотанный изолентой альт среди поленьев, тренируясь в дождливые
дни, выходя в город посмотреть на старый свингующий оркестр Бейси и Бенни
Мотена, у которых был "Горячегубый" Пейдж и все остальные, - Чарли
Паркер, который ушел из дому и приехал в Гарлем, и встретил там безумного
Телониуса Монка и еще более безумного Гиллеспи, - Чарли Паркер в его
молодые годы, когда у него вылетали предохранители, и он, играя, ходил по
кругу.
Несколько моложе Лестера Янга - тот тоже из К.С., этот мрачный святой
дурила, которым обернута вся история джаза; ибо когда он задирал свою
дудку высоко, держа ее у рта горизонтально, то лабал непревзойденно; а
когда у него отросли волосы, и он стал ленивее и растянутей, его дудка
наполовину опустилась; пока, наконец, не упала вовсе - и сегодня он носит
ботинки на толстой подошве, чтобы не ощущать под ногой мостовую жизни, и
его дудка слабо держится у груди, и он выдувает прохладные и легкие на
выход фразы. То были дети ночи Американского Бопа.
Еще более странные цветочки - ибо пока негр-альтист с достоинством
размышлял у всех над головами, молодой, длинный, худой, светловолосый
пацан из Денвера, с Кёртис-стрит, в джинсах на ремне с заклепками пососал
немного свой мундштук, ожидая, пока другие закончат, а когда те
закочумали, он начал, и приходилось озираться по сторонам, чтобы увидеть,
откуда доносится соло, ибо оно шло из ангельских улыбавшихся губ на
мундштуке, и было это нежное, сладкое, сказочное соло на альте. Одинокое,
как сама Америка: горловой пронизывающий звук в ночи.
Что же сказать об остальных и об их звуке? Там был бассист - жилистый
рыжий с дикими глзами, который пихал бедрами свою скрипочку с каждым
заводным шлепком по струнам в особенно горячие моменты, и рот у него был
приоткрыт, как в трансе.
- Чувак, вот тебе кот, который в натуре может согнуть свою
девчонку.(20) - Печальный барабанщик, совсем как наши белые хипстеры с
Фолсом-стрит во Фриско, совершенно обалделый, таращился перед собою в
пространство, жуя резинку, широко раскрыв глаза и выворачивая шею с
райховским оттягом и в самодовольном экстазе.
Пианино - большой хрипатый итальянец, такой шофер грузовика с
мясистыми ручищами, дородная и вдумчивая радость. Они играли час. Никто не
слушал. Старые шаромыжники с Норт-Кларк валандались у стойки, шлюхи в
ярости визжали. Мимо ходили тайные китайцы. Мешались шумы хучи-кучи. Парни
шпарили дальше. Снаружи, на тротуаре, появился призрак -
шестнадцатилетний пацан с жиденькой бородкой и футляром от тромбона.
Тощий, как рахитик, с безумием на лице, он хотел присоединиться к этой
группе и слабать вместа с ними. Те его знали и не хотели связываться. Он
прополз в бар, исподтишка извлек из футляра свой тромбон и поднял к губам.
Никакого вступления. Никто на него и не взглянул. Они закончили,
упаковались и поехали в другой бар. Он тоже хотел прыгнуть, этот костлявый
чикагский пацан. Он нацепил на нос темные очки, поднес к губам тромбон -
один в баре - и выдал: "Бау-у-у!" И выскочил за ними следом. Они не дадут
ему играть - совсем как уличная футбольная команда за бензиновой
цистерной.
- Все эти парни живут со своими бабушками, как Том Снарк и наш альтист
Карло Маркс, - сказал Дин. Мы рванули вслед за бандой. Те зашли в клуб
Аниты О'Дэй, разложились там и играли до девяти часов утра. Дин и я сидели
там с пивом.
В перерывах мы носились в "кадиллаке" по всему Чикаго и пытались
снимать девчонок. Те боялись нашей огромной, изборожденной шрамами,
пророческой машины.
В своем безумном неистовстве Дин, сдавая назад, постоянно втыкался в
пожарные краны и заходился в маниакальном хихиканье. К девяти утра машина
окончательно превратилась в развалину: тормоза больше не работали; все
крылья были во вмятинах; тяги дребезжали. Дин не мог больше
останавливаться на красный свет, она конвульсивно брыкалась по всей
проезжей части. Она заплатила свою цену за эту ночь. Она перестала быть
сверкающим лимузином и стала грязным сапогом.
- У-ии! - Парни все еще лабали у Ниты. Неожиданно Дин уставился в
темноту угла за сценой и сказал:
- Сал, Бог приехал.
Я посмотрел туда. Джордж Ширинг. И как обычно, он опирался своей слепою
головой о бледную руку, полностью открыв уши, словно уши слона, слушая
американские звуки и овладевая ими ради своей собственной английской
летней ночи. Потом они-таки заставили его встать и сыграть. Он сыграл. Он
играл бессчетные припевы с поразительными аккордами, которые громоздились
все выше и выше, пока пот не залил все пианино, а все слушали его в
благоговейном страхе и трепете. Через час они свели его вниз со сцены. Он
удалился к себе в темный угол, старый Бог Ширинг, и парни сказали:
- После этого ничего больше не остается.
Но худощавый лидер нахмурился:
- Все равно давайте лабать.
Из этого что-нибудь бы еще вышло. Всегда есть что-то еще, еще чуть-чуть
больше - и никогда не кончается. Они стремились отыскать новые фразы
после изысканий Ширинга; они очень старались. Они корчились, крутились и
дули. Время от времени ясный гармонический вскрик по-новой предлагал
мелодию, которая однажды станет единственной мелодией на свете и возвысит
души людей к радости. Они находили ее, они ее теряли, они сражались за
нее, они вновь ее обретали, они смеялись, они стонали - а Дин весь
покрывался потом, сидя за столиком, и повторял им: ну же, ну же, ну. В
девять утра все - музыканты, девчонки в брючках, бармены и несчастный
маленький тромбонист, кожа да кости - вывалились из клуба прямиком в
великий рев чикагского дня, спать до новой дикой ночи бопа.
Мы с Дином содрогались в собственной изодранности. Пришло время
возвращать "кадиллак" хозяину, жившему на Лэйк-Шор-драйв в шикарном доме,
под которым располагался громаднейший гараж, где управлялись негры в
замасленных комбинезонах. Мы подъехали туда и швырнули эту кучу грязи к ее
причалу. Механик не признал "кадиллак". Мы передали ему бумаги. При виде
их он почесал в затылке.
Надо было побыстрее оттуда сматываться. Мы так и сделали. Сели на
обратный автобус в центр Чикаго и все дела. И от нашего магната никогда
больше не получали никаких вестей по поводу состояния его машины, несмотря
на тот факт, что у него остались наши адреса, и он мог бы пожаловаться.
11
Пришла пора двигаться дальше. Мы сели на автобус до Детройта. Деньги у
нас уже заканчивались. Мы проволокли свой убогий багаж через станцию. К
этому времени повязка на пальце у Дина стала чернее угля и совсем
развязалась. На нас было жалко смотреть - как и на любого, кто проделал
бы то же, что и мы. Изможденный Дин уснул в автобусе, несшемся по штату
Мичиган. Я завязал разговор с роскошной деревенской девчонкой, на которой
была хлопчатобумажная блузка с низким вырезом, являвшим прекрасный загар
ее груди. Она была скучной. Она говорила о том, как по вечерам в деревне
на крылечках готовят воздушную кукурузу. Когда-то это обрадовало бы мне
сердце, но, поскольку ее сердце не радовалось, когда она мне это
рассказывала, я знал, что в нем нет ничего, кроме идеи о том, что должно
делать.
- А что еще ты делаешь для развлечения? - Я пытался вызвать ее на
разговор о мальчиках и сексе. Ее огромные темные глаза осмотрели меня
пусто и с той досадой, которая уходила вглубь ее крови на поколения и
поколения - оттого, что не сделано то, что рвется быть сделанным. - Чего
ты хочешь от жизни? - Мне хотелось взять ее и вывернуть из нее ответ. У
нее не было ни малейшего представления о том, чего она хочет. Она
бормотала что-то про работу, кино.
Поездку летом к бабушке, ей хотелось бы съездить в Нью-Йорк с сходить в
"Рокси", и что бы она туда надела - что-нибудь типа того, что надевала на
прошлую Пасху:
белую шляпку, розы, розовые туфельки-лодочки и лавандовое габардиновое
пальто.
- А что ты делаешь днем по воскресеньям? - спросил я. Она сидит у
себя на крыльце. На велосипедах проезжают мальчишки и тормозят поболтать.
Она читает комиксы, она лежит в гамаке. - А что ты делаешь теплым летним
вечером? - Она сидит на крыльце, она рассматривает машины на дороге. Они
с матерью готовят воздушную кукурузу. - А что твой отец делает летним
вечером? - Он работает, у него ночная смена на котельной фабрике, он всю
свою жизнь потратил на то, чтобы обеспечить жену и отпрысков, а взамен
ничего - ни веры, ни любви. - А что твой брат делает летом по вечерам?
- Он катается на велосипеде, он ошивается перед фонтаном с газировкой. -
А к чему он стремится? К чему мы все стремимся? Чего мы хотим? - Она не
знала. Она зевнула. Ей хотелось спать. Это было слишком.
Никто этого сказать не мог. Никто никогда и не скажет. Все кончилось.
Ей было восемнадцать - такая милая и уже потерянная.
И вот мы с Дином, оборванные и грязные, будто жили одними акридами,
вывалились из автобуса в Детройте. Мы решили пересидеть в киношках на
Скид-Роу, открытых всю ночь. В парках слишком холодно. Тут, в детройтских
трущобах, побывал Хассел, врубился здесь в каждый тир, в каждый ночной
кинотеатр, в каждый орущий бар по нескольку раз своими темными глазами.
Его призрак преследовал нас. Мы никогда не найдем его больше на
Таймс-Сквер. Мы подумали, что, может быть, Старый Дин Мориарти случайно
тоже окажется здесь - но его тут не было. 3а тридцать пять центов с носа