что его всесторонне и в обязательном порядке...
-- Я вообще к микроскопу давно...
-- Хоть помните, сколько в нем хромосом?
-- Ну уж... Сорок восемь, как у всех картошек.
-- Смотрите-ка, а правая рука академика что-то знает!
-- Ладно, ладно. Почему здесь такая странная смесь?
-- "Майский цветок" -- сверхособый гибрид. Об этом ваш
Касьян, его автор, еще не слышал. Этого я ему не сказал.
Увидитесь -- спросите. Видите -- шарики? Это хромосомы папы. А
папа -- дикарь, "Солянум веррукозум", которого вы сейчас
смотрели, перед этим...
-- Но ведь этот дикарь не скрещивается!
-- Ничего еще не понял! -- зазвенел над ухом Федора
Ивановича отчаянный крик Стригалева. И одновременно ударил его
и сотряс страшный разряд догадки. Федор Иванович обеими руками
отодвинул микроскоп. Повернулся, взъерошенный.
-- Погодите отодвигать. Сейчас я еще стеклышко...
-- Хватит стеклышек. Разговаривать пора. Вы что хотите
сказать...
-- Ничего не хочу, вы сами скажете.
-- Выходит, "Цветок" -- гибрид с этим дикарем?
-- Правильно. А дикарь не скрещивается. Только если
сделать из него немыслимый для вашей кухни полиплоид. Вот я его
и сделал. Колхицином, колхицином! А этот узнал...
-- Кто?
-- Вот этот, -- Стригалев зажал нос двумя пальцами и
продудел: -- Кассиан Дамианович!
-- Так он у вас этот полиплоид...
-- Если бы только! -- Стригалев засмеялся, поморщился, и
выбежал за печь. -- Если бы только! -- не то кричал он, не то
плакал за печью, что-то глотая, наверно, свои сливки из
бутылочки. -- Если бы только, Федор Ива-анович! -- Он появился,
вытирая рукой губы. -- У вашего бога руки не такие, чтобы
картошку даже с готовым полиплоидом скрестить. Народный
академик получил от меня готовый сорт!
Федор Иванович положил на предметный столик микроскопа
препарат "Майского цветка" и приник к окуляру, крутя винт.
-- Почему я сейчас не капитулирую? -- настойчиво гудел над
ним Стригалев. -- Почему, как Посошков, не отрекаюсь от
святыни? Вы же видите, я устал, болею, я бы так охотно сложил
ручки. Черт с вами, пусть будет как вы хотите, все, что у меня
получено, сделано по Лысенко да по Касьяну Рядно. Но,
во-первых, это же касается не только меня. Это их усилит, и
тогда они примутся за моих товарищей. Помните, как они
нашего... Академика нашего в саратовскую тюрьму? Они пощады не
знают. А во-вторых, если бы я и перевернулся вверх пуговками...
Ведь вы же видите, я уже один раз это сделал! Я же отдал им
лучшую свою работу! Я страшно усилил их!
Да, "Майский цветок", сорт, который прославил академика
Рядно, попал в учебники и газеты, -- это была огромная сила.
Федор Иванович, меняя препараты, рассматривал клетку этого
сорта и клетку дикаря.
-- Это была цена, которую я заплатил за три года
относительно спокойной работы. Пришел с войны, кинулся на
любимое дело... Я пошел на это, потому что "Цветок" у меня был
промежуточным достижением, если можно так сказать. Правда, я не
должен был нападать на их знамя, и я долго придерживался... Он
сказал: "Слушай, Троллейбус... Ладно, хватит тебе... Давай,
поговорим. Дай мне, браток, вот эту картошку, я давно завидую
на нее..." И оскалился вот так. Как енот.
Тут на лице Стригалева проглянула и исчезла улыбка
академика Рядно.
-- Он ее, конечно, "доводил". "Воспитывал"... А сорт-то
был готовый. Касьян уговорных четырех лет не выдержал -- через
два приехал. Дай опять. Я дал. Но у него не пошло -- руки не
те. Озлился. Вас ориентировали на Троллейбуса?
-- Да, -- шепнул Федор Иванович. -- Он так говорил:
какого-то Троллейбуса. Я подумал, что он с вами совсем не
знаком.
-- Вот то-то. Незнаком... Раз уж Троллейбуса перестал
знать, теперь и вверх брюхом перевернусь -- не поможет. Волей
судьбы я вышел на передний край. Придется мне, Федор Иванович,
идти избранной дорогой. До конца.
Он замолчал, сидел, отдыхая. Федор Иванович развернулся на
стуле к хозяину, и они долго смотрели друг другу в глаза и
время от времени кивком показывали: вот так-то...
-- "Майский цветок", Федор Иванович, -- результат торговой
сделки и моего мягкосердечия. Моей наивности. Касьян наобещал
правительству, а выполнить не мог. Кинулся ко мне. Я сильно
тогда выручил его. В чем моя ошибка и беда. А то бы он погорел.
Он говорил: "Прикрою от Трофима". И верно, прикрыл. Но что это
все значит? Я вас спрашиваю, что?
Федор Иванович убито кивнул. Он уже понимал, что это
значит.
-- Значит, Рядно знал, знал! Знал цену себе и своей науке.
Знал цену и нашей. Он, Федор Иванович, вредитель! По тридцатым
годам чистый враг народа! А он в президиумах! В газетах!
Стригалев вышел за печь и принес алюминиевый чайник.
-- А теперь опять у них прорыв... Да плюс к этому разведка
донесла, что я, Троллейбус, готовлю новый сорт. Превосходящий
"Майский цветок". Им ведь будет худо, а? Вот и решили начать с
ревизии, прислали кого поумнее, да потоньше. И письмо
организовали. А детки -- подписали. Пришьют теперь что-нибудь,
и хорошо пришьют. Портных сколько угодно...
Он опять ушел за печь. Принес коробку кускового сахара и
печенье. Остановился у стола -- высокий, почти касаясь головой
закопченного деревянного потолка.
-- Теперь моя лаборатория здесь. Лаборатория и крепость.
Дом продам, куплю ворота, буду запираться... Слава богу, дом
купить вовремя догадался. Хороший дом, -- при этом он легонько
ударил кулаком по матице низкого потолка. -- Послужи, послужи,
частная собственность, делу социализма... Как социалистическая
служит... отращиванию загривка товарища Варичева...
Он поставил два тонких стакана в мельхиоровые витиеватые
подстаканники и стал наливать в них кипяток.
-- Сейчас загадаем, -- сказал он, наклоняя чайник над
своим стаканом. -- Загадаем так: если лопнет, значит, женюсь в
эту зиму. И вас на свадьбу. Не лопнет, сволочь. Нарочно ведь
лью свежий кипяток.
Стакан почти неслышно треснул, и кипяток черной дымящейся
змеей скользнул по столу, свинцово задолбил об пол.
-- И-их-ма! Треснул! -- горько тряхнув нечесанными
лохмами. Стригалев вынул осколки из подстаканника. Ясно
улыбнулся. -- Гаданье, Федор Иванович! Кофейная гуща!
Проворонил я свои сроки. Так и не успел жениться. Сплошные
неудачи. Правда, для ученого, может быть, и удачи были. Но на
личном фронте -- сплошной прорыв. А сейчас как присмотрю среди
дочерей человеческих жену -- и язык тут же забываю, где у меня
находится. Ничего не могу сказать. Наверно, чудаком слыву. А
может, сухарем... Попал в желоб и качусь. И не выйти. Вы, я
слыхал, тоже холостяк?
Они пили чай и молчали. Слышно было только постукивание
стальных зубов о край стакана. Федор Иванович со страхом ждал
ясности, которая ему была нужна, как воздух. Эта ясность
приближалась.
-- Может быть, что и выйдет -- одна тут появилась.
Осветила... Собственно, была давно, но мы все официально с
ней... А тут после этой парилки, где меня... Как-то сразу все
прояснилось. Такой момент... Сама осторожненько дала понять.
Они замолчали. Стригалев ковырял ногтем клеенку на столе и
наклонял лохматую голову то к одному плечу, то к другому. У
него была потребность исповедаться.
-- Простая такая девушка... Но такую простоту, как у нее,
Федор Иванович, надо уметь носить... А я два года ничего не
видел. Все хромосомы да колхицин.
И опять наступила тишина. Стригалев вдруг усмехнулся --
над самим собой.
-- Знаете, -- как открыли ржавый замок. Физически
почувствовал. Там, в замке, такие есть сувальды, самая
секретная часть. Вот они и сдвинулись с места, и замок вроде
отперся. Скрипу было! -- и он доверчиво улыбнулся Федору
Ивановичу. -- Сдвинулись, и, должно быть, выглянуло что-то.
Сразу у нас и контакт завязался...
Федор Иванович все это время жадно пил чай, пил, как живую
воду, опустив глаза к своему стакану. Весь был напряжен, боялся
взглянуть Стригалеву в лицо. "Как это я сразу так увлекся,
поверил? -- думал он. -- Ведь и Туманова предупреждала, да и
видно было но всему..."
-- Я ведь тоже чуть не стал образцовым мичуринцем, --
сказал вдруг Иван Ильич. -- В молодости тоже на него молился.
-- На кого?
-- На кого? -- Стригалев опять сжал себе нос пальцами и
загагакал: -- Вот на этого на самого. Федор Иванович засмеялся.
-- Чем же он вас очаровал?
-- А чем вас?
-- Ну -- я! У меня был путь...
-- Так и у меня был тот же путь! Страшные тридцатые годы.
И странные! Одни отрекались от родителей, другие культивировали
свой крестьянский, местный говор, свое неумение говорить... Все
тот же был извечный маскарад. "А под маской было звездно,
улыбалась чья-то повесть..." Я, как н вы, был тогда мальчишкой.
Постарше, конечно, школу уже кончил. Отзывчиво реагировал на
все, что относилось к воспетому, к советскому,
коммунистическому. Особое было отношение ко всему, что шло из
народа, от рабочих и крестьян. Интеллигенция -- так, второй
сорт, гниль. "Хлипкий интеллихэнт, скептик с дрожащими
коленями", -- это ведь слова Касьяна. Сильно дрожат у вас
колени? По-моему, у такого не больно задрожат.
-- Вы что имеете в виду?
-- Только хорошее, Федор Иванович. Я вас понял с самого
начала. Мы с вами во многом схожи.
Федор Иванович чуть заметно кивнул. Он как-то без слов
вспомнил те свои времена, когда он ждал звездного часа,
присягал правде и знанию, а шел куда-то в противоположную
сторону.
-- В общем, я был пареньком, хорошо подготовленным к
восторгам. Науки еще не было. Наука была впереди. Ее обещали.
Мы все верили: наука будет. Она придет из народа. Новая наука!
И вот он появился, как Онегин перед Татьяной. "Вот он!" Я тогда
еще не понимал великого значения косоворотки, пахнущих дегтем
сапог, подшитых валенок и тому подобных примет простого
человека. Это сегодня я знаю твердо, что если человек, придя в
современную науку, слишком долго -- десятки лет -- не может
овладеть грамотой и правильным русским произношением, -- этот
человек или страшная бездарь, или сволочь, притворщик, нарочно
культивирующий свою пролетарскую простоту. С целью всех
обобрать.
Федор Иванович вспомнил Цвяха и его иногда прорывающийся
акцент. "Хороший мужик, -- подумал он. -- Но немного играет на
своем ёберитя"".
-- Тогда я не понимал. Я молился на косоворотку и сапоги.
И сам их носил. Галстук? Ни-ни-ни!
-- Да, да, -- поддакнул Федор Иванович. -- Я тоже. Меня
поразила в академике Рядно и ужасно привлекла его народная
непосредственность, прямота. Такая самородность, неподражаемое
своеобразие, возросшее, я бы сказал, на крестьянской ниве, на
земле...
-- Вот-вот! И был тогда академичек один, сейчас его уже
нет. Уж он-то, можно сказать, революцию сам делал. Не от
пустого кармана шел к Октябрю, не от стремления что-то от этого
получить, а наоборот. Он был из семьи крупного ученого.
Обеспеченная семья. Шел от желаний свое отдать другим. Что ни
говорите, я таких, кто не берет, а отдает, не думая о своем
будущем, уважаю. Академик этот шел от идеальных побуждений.
Бантик, бантик красный по праздникам всегда носил. Все забыли
уже надевать, а он все носил. И вот, дорвался -- нашел
самородок, полностью соответствующий идеалу. Стал нянчиться с
ним, с этим, в валенках-то. С нашим Касьяном. С восторгом
человека из народа повел в алтарь. А кукушонок рос не по дням,
а по часам. И папочку своим крюком на заднице -- швырь из