людские фигуры, помосты, канаты и почти отвесные стремянки. На
самом верху, в углу, была подвешена будка, словно ласточкино
гнездо. Джослин видел, как мастер, пятясь, вылез оттуда и
нацелил на что-то свой металлический снаряд. "Я и не знал, как
все это сложно, - подумал он. - Я прочертил в небе простые
линии, и вот теперь, чтобы достичь этого, моей воле приходится
удерживать там, наверху, целый мир. А веточка могла отломиться
от лесов - ведь леса, наверное, делают из непросушенного
дерева, и, уж во всяком случае, их снимут, когда все будет
кончено".
Он услышал знакомое постукивание и скрежет, повернул
голову и увидел немого юношу; тот сидел у опоры, и на коленях у
него был новый камень. Джослин встал и медленно пошел к нему.
Юноша поспешно положил камень рядом с собой и вскочил,
улыбаясь, кивая, тихонько похлопывая в ладоши.
Джослин благословил его.
- Сын мой. Ведь я обязан тебе жизнью. - Он почувствовал,
что следом уже рвется визгливый смех, и кое-как скрыл его под
обычным смешком. Юноша развел руки и пожал плечами. - А тебя
самого не ранили?
Юноша беззвучно засмеялся и коснулся своего носа, который
распух и покраснел. Потом он вытянул правую руку, с улыбкой
согнул ее в локте и тронул пальцем мускулы. Джослин, охваченный
внезапным порывом любви, обнял юношу, прильнул к нему, как к
каменному столбу или к стволу дерева.
- Сын мой, сын мой!
Немой улыбался, что-то мычал и робко похлопывал его по
спине.
- Я отблагодарю тебя, сын мой.
Юноша затих в его объятиях и только легонько похлопывал
настоятеля по спине: хлоп, хлоп, хлоп. "Он мой сын, - думал
Джослин, - а она - дочь". Но рыжие волосы упали, застили свет;
он зажмурился и застонал. А потом он почувствовал бесконечную
усталость, ушел к себе и лег. Ночью снова явился ангел, и после
этого диавол терзал его, но не слишком долго.
Мало-помалу он окреп и радовался, что лето не спешит
уходить, как бы в награду за весенние грозы и наводнения.
Наконец листья облетели, они лежали на земле, жухлые и
сухие. Жесткая трава у собора хрустела под ногами, она была
бурая и ломкая, как старый веник, а каменные головы, осужденные
на какие-то непостижимые и бесконечные муки, теперь разевали
рты, словно ловили капли воды в сухом воздухе. Они никогда не
знали покоя. Они были в аду и не могли надеяться на лучшее, вот
и все. В этом сухом воздухе воля Джослина уже не пылала, а
горела спокойным, ровным огнем, освещая и поддерживая одни
голько растущие стены башни. Немой тесал камни, строители лезли
вверх по лесам, Рэчел кружила вокруг Роджера, а Гуди Пэнголл
лишь изредка мелькала в дальнем конце собора - рыжие волосы
покрыты платком, голова опущена: самая обыкновенная женщина,
занятая своим делом. Джослина она обходила стороной, прибавляя
шагу и отворачиваясь, словно перед ней был черный кот, или
призрак, или могила самоубийцы. Но он знал, что она просто
стыдится - ведь ее бросил муж, - и от жалости у него щемило
сердце. "Но я не могу ей помочь, моя воля нужна для другого, -
думал он. - Моя воля сильна, она отринула все, кроме главного.
Я как цветок, который несет в себе завязь плода. Когда завязь
начинает расти, а лепестки увядают, цветок поглощен лишь
судьбою плода, и все растение поглощено этим, листья осыпаются,
все вянет, кроме наливающегося плода. Иначе и быть не может.
Вся моя воля в опорах и растущей кладке. Я принес себя в
жертву, и я из всего извлекаю урок".
Иногда он видел, как Рэчел кружит у опор и пристает ко
всем со своей болтовней, а потом останавливается и глядит, как
ее увалень взбирается на башню; эта болтливая Рэчел, завидев
настоятеля, бросала все и устремлялась прямо к нему. Но однажды
он понял, как легко с ней совладать. Он просто перестал
обращать на нее внимание, научился не слышать ее голоса,
раздававшегося над самым ухом. Она забегала вперед и о чем-то
спрашивала, а он не слышал ни звука, и только в воздухе словно
бы повисал вопросительный знак. Он стоял и смотрел на нее с
высоты своего роста. Она постарела, осунулась, но это его не
интересовало. И даже заметив, как усердно она стала красить
лицо, он не испытал ничего, кроме гадливого чувства, от
которого по телу пробегала дрожь, и сдержал визгливый смех. И
тогда он решил не смотреть больше на нее, стал смотреть сквозь
нее, молча, без единого слова, и потому не видел удивления на
ее нарумяненном лице.
Шли дни, и он убедился, что такое безразличие очень
полезно. Он мог теперь вежливо разговаривать с канцеллярием,
когда тот приходил к нему на дом, и понятия не иметь, о чем шла
речь. Но иногда, прибегая к этому превосходному способу - так
было однажды с регентом хора, - он видел на лицах людей
странное выражение и, подумав, решил, что это ужас. А потом, в
туманные осенние дни, когда огромный кусок парусины закрывал
просвет под растущей башней, он убедился, что может заставить
людей замолкать в любой миг, стоит ему только пожелать. Он
просто говорил, как сказал отцу Безликому, который укорял его в
том, что он не читает писем, если они не касаются шпиля: "Мне
надо на башню".
Несмотря на парусину, туман просачивался в собор, но этот
туман был бессилен перед его волей. И перед немым юношей,
который все тесал и скреб камень. "Право, - подумал Джослин,
рассматривая вторую из четырех голов, которые ваялись заново,
взамен сброшенных в яму, - право, мне кажется, лицо очень уж
худое. И рот слишком широко раскрыт. И разве бывают такие
большие глаза?" Но он не сказал ни слова, потому что любил
своего сына во Христе, как и свою дочь во Христе; этот юноша не
только спас ему жизнь, а стало быть, спас и его волю, которая
поддерживает опоры, но смотрел на него преданно, по-собачьи, а
вот Гуди никогда так не смотрела, даже если ему удавалось
встретиться с нею лицом к лицу.
Она со своими рыжими волосами не давала ему покоя, но он
теперь испытывал лишь сострадание к ее стыду и странную
тревогу. В начале декабря все четыре головы, уже готовые,
вместе с немым юношей были подняты на башню, где их ждали
четыре ниши. С утра Джослин смотрел, как их поднимают, а Рэчел
снова кружила возле него и трещала языком. Поскольку немого
юноши не было рядом, им целиком завладели мысли о Гуди,
брошенной Пэнголлом. "Как мог я пренебречь ею? Ведь я ей
нужен!" И при этой мысли она словно явилась на зов, быстрым
шагом прошла вдоль стены, увидела его и сразу свернула в
сторону, мимо опор, в галерею, все прибавляя и прибавляя шагу.
- Дитя мое...
Он подумал: "Я должен сделать это ради нее, пусть даже я
на время отвлекусь от главного". И он быстро направился к
галерее; она шла все тем же торопливым шагом и хотела
прошмыгнуть мимо.
- Дитя мое!
Он вышел ей навстречу со смехом, хотя в душе была смутная
досада, и расставил руки, преградив ей путь. Она прижалась к
стене и отвернула голову. Волосы ее были скромно покрыты
платком, она смотрела в сторону, и ему была видна лишь впалая
щека.
- Дитя мое, я хотел сказать...
"Но что? Что я могу ей сказать? О чем спросить?"
А она уже молила его, подняв глаза:
- Отпустите меня, отец мой. Прошу вас, отпустите!
- Он вернется.
- Прошу вас!
- И потом... все эти годы... дитя мое, ты так мне
дорога...
Он вдруг с ужасом увидел, как побелели и раздвинулись ее
губы, открывая оскал зубов. И еще он увидел, какими огромными,
недвижными, темными могут быть глаза, словно и они оскалены,
как зубы. Поднятая корзина дрогнула у ее груди, и он едва
расслышал шепот:
- Неужели и вы тоже...
Она бросилась прочь, плача и задыхаясь, проскользнула мимо
него и бегом пустилась по темной галерее, а ее тяжелый плащ
трепыхался, и юбки, развеваясь, приоткрыли щиколотки.
Он обхватил голову руками и сказал сердито, в совершенном
недоумении:
- Что все это значит?
Чувствуя, что мысли о ней опутывают его, он отбросил их
прочь, потому что они могли повредить делу. "Надо отринуть все
ничтожное, - решил он. - Какова бы ни была цена, я пожертвую
всем. И что толку думать об этой женщине, если все равно нельзя
ей помочь? Я должен свершить великое дело. Дело! Дело!"
И тут ему пришла в голову такая прекрасная мысль, что он
сразу понял - это наитие свыше, озарение. "Надо подняться над
всяческой суетой!" И вслед за этой мыслью снова вырвался
неприятный, визгливый смех. "Я вознесу свою пламенеющую волю на
башню". Он взглянул на свою рясу и понял, что так лезть наверх
нельзя, тогда он нагнулся, подхватил подол сзади, пропустил
между ногами, скрутил жгутом и заткнул за пояс. Один из
строителей, который встретился ему на нижней площадке,
посторонился и постучал себя костяшками пальцев по лбу. А
Джослин вдруг почувствовал легкость в голове. Наконец-то вокруг
него сверкало солнце. Он упорно взбирался вверх; поднявшись в
темный, неогороженный трифорий, он продолжал путь по винтовой
лесенке, куда свет проникал лишь сквозь узкие, как стрельницы,
окна, словно проделанные для лучников на случай осады. Лесенка
кончилась, и теперь перед ним были бревна, недавно положенные
над сводом. Дальше он поднимался по стремянкам, освещенным
нижними окнами башни.
- Вот так! - воскликнул он. - Так!
Он почувствовал, как сердце колотится о ребра, и
остановился передохнуть. Он присел на краю настила, словно
ворон на скале. Строители, сновавшие вверх и вниз, поглядывали
на него с любопытством, но молча. Он подвинулся на самый край и
свесил ноги. Держась обеими руками за стойку, он наклонился и
посмотрел вниз.
Устои, стены и окна башни уходили вниз и казались тонкими,
едва способными выдержать собственный вес. Все сверкало
чистотой и новизной. Восьмидесятифутовые проемы, по два в
каждой из четырех стен, помосты и стойки, стремянки и
свежеоструганные бревна блестели на солнце. И он ощутил
пугающий восторг, как мальчишка, который впервые в жизни
вопреки запретам взобрался на верхушку дерева. Голова у него
кружилась, дух захватывало, но он, радуясь этому, все смотрел
вниз, вниз сквозь глубины и бездны, на бесконечно далекий мир
там, внизу. Пол был темный, как дно ямы, обесцвеченный глубиной
и полумраком. Головокружение прошло, остались ясность мысли и
восторг.
- Вот так!
"Наверное, нечто подобное испытывает птица, когда вольно
порхает среди ветвей или парит в небе. Глядя на нас, она видит
только головы и плечи, мы кажемся ей вот такими же серыми,
ползучими, прикованными к земле". Едва подумав об этом, он
увидел Рэчел, которая ползла по полу через средокрестие, словно
ее вдруг извергла сама потревоженная земля. Он почувствовал
себя свободным от нее, отвернулся и стал смотреть на стремянки,
уходившие вверх. Потом он встал и снова начал подниматься, не
стесняясь непристойной белизны своих оголенных ног. На высоте
более двухсот футов она была пристойной. Он взбирался все выше
и неотрывно глядел вверх, туда, где каменщики возводили кладку
к самому небу. Шум работы теперь снова громко звучал вокруг
него. Он остановился передохнуть подле ласточкина гнезда и
увидел, что этот домик, висящий в углу башни, не меньше его
спальни и свет проникает туда через незастекленное отверстие.
Роджер Каменщик стоял, нацелив свой снаряд на камень у
противоположной стены. Сияющий Джослин остановился около него
на помосте в четыре доски и крикнул в восторге, покоренный
высотой: