будут смеяться. Пусть. Мы строим для них и для их детей. Но
только я и ты, сын мой, друг мой, только мы, когда перестанем
мучить самих себя и друг друга, будем знать, из какого камня, и
бревен, и свинца, и известки он построен. Ты меня понимаешь?
Мастер смотрел на него. Он уже не сжимал пюпитр, а
цеплялся за него, как за обломок доски в бушующем море.
- Отец, отец... ради Господа, отпустите меня!
"Я делаю то, что должен сделать. Этот человек уже никогда
не будет прежним перед лицом моим. Никогда он не будет прежним.
Я победил, теперь он мой, мой пленник, и он исполнит свой долг.
Вот сейчас западня защелкнется".
Шепот:
- Отпустите меня.
Щелк!
И молчание, долгое молчание.
Мастер разжал руки и медленно попятился сквозь сияние в
клокочущий шум за перегородкой. Голос его звучал хрипло.
- Вы не знаете, что будет, если мы станем строить дальше!
Он пятился, широко раскрыв глаза; у двери он остановился.
- Вы не знаете!
Ушел.
Шум у опор затих. Джослин подумал: "Нет, это не камни
поют. Это у меня в голове". Но тут тишину рассек яростный рев,
а потом он услышал крики Роджера Каменщика. "Надо идти, -
подумал он, - но к нему я не пойду. Я лягу. Только бы добраться
до постели".
Ухватившись за пюпитр, он с трудом выпрямился. Он подумал:
"Это уж его забота. Пускай все улаживает он, раб моего великого
дела". Он осторожно вышел в галерею. На ступенях он помедлил,
прижался спиной к стене, закинул голову и закрыл глаза,
собираясь с силами. "Они в бешенстве, но все равно придется
пройти через их толпу", - подумал он и неверными шагами
спустился со ступеней.
Его встретили взрывом хохота, но смеялись не над ним.
Звуки казались тусклыми, как огни, кружившие у него в голове.
Повсюду были коричневые блузы, кожаные робы, синие куртки,
ноги, обмотанные крест-накрест, кожаные котомки, бородатые
лица, оскаленные зубы. Вся эта громада двигалась, бурлила и
шумом своим оскверняла святость храма. Он взглянул на яму,
по-прежнему черной пастью зиявшую в полу; сквозь лес ног он
увидел, что яма засыпана не доверху. Он знал, что это кошмар:
все, что он видел, запечатлевалось в глазах, как при вспышках
молнии. Он увидел людей, которые насмехались над Пэнголлом,
держась подальше от его метлы. Это было словно апокалипсическое
видение: мастеровой, приплясывая, приблизился к Пэнголлу, и
макет шпиля бесстыдно торчал у него между ног... А потом вихрь,
шум, звериные морды обрушились на Джослина, швырнули его о
камень, и он уже ничего не видел, только услышал, как Пэнголл
рухнул... Услышал протяжный волчий вой, с которым он побежал
через галерею, услышал, как вся свора, улюлюкая, устремилась
следом. Едва дыша, он чувствовал, что немой стоит над ним на
коленях, а коричневые туши лезут, напирают, давят на него
сзади. Он лежал, ожидая, что напряженные руки вот-вот не
выдержат, дрогнут и страшная тяжесть раздавит их обоих, и в
этот миг понял, что еще одна картина навеки запечатлелась в его
глазах. Всякий раз, как он окажется в темноте, не занятый
мыслями, эта картина будет представать перед ним. Это была...
была и всегда будет Гуди Пэнголл, стоящая у каменной опоры, где
ее накрыла людская волна. С нее сорвали платок. Пряди волос
разметались, упали на грудь лохматым рыжим облаком; болталась
спутанная, перекрученная коса с развязавшейся зеленой лентой.
Гуди прижималась к опоре спиной, хваталась за камень, и сквозь
дыру в разодранном платье сверкал белый живот с впадинкой
пупка. Она повернула голову, и Джослин знал, что до скончания
времен не забудет, куда устремлен был ее взгляд. С того
мгновения, как раскинулся шатер, ей больше некуда было
смотреть, некуда повернуть лицо с побелевшим, стиснутым ртом,
кроме как к Роджеру, который стоял по другую сторону ямы,
простирая руки в терзаниях и мольбе, покоряясь и признавая свое
поражение.
И тут руки немого дрогнули.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Когда он очнулся у себя в спальне, пение зазвучало снова,
но
он не мог вспомнить, откуда оно исходит. От этого оно не давало
ему покоя, он вертел головой и тревожился тем более, что
сам был заперт, как в клетке, в собственной голове, где царила
почти полная пустота. А то немногое, что там было, без конца
кружилось, тщетно пытаясь найти свое место. Меж потоками
событий образовался некий водораздел, связанный с каким-то
разговором, и он помнил, что это был разговор с Роджером
Каменщиком, кажется, в темном хоре. И еще были встрепанные
рыжие волосы, разметавшиеся по зеленому платью, и каменная
опора позади. Это мучило его невыносимо, потому что, несмотря
ни на какие усилия, он не мог снова увидеть под этими волосами
тихую женщину, ту самую, которая так тихо, с улыбкой, входила в
собор, останавливалась и осеняла себя крестным знамением, когда
он ее благословлял. Эти рыжие волосы, так неожиданно
обнажившиеся из-под строгого платка, словно нанесли прошлому
смертельную рану, или совсем стерли его, или же смешали череду
дней. Он старался вновь увидеть эту женщину, вернуться к
прежним, безмятежным временам, но не мог, потому что перед
глазами стояли рыжие волосы. А пронзительное пение звучало
неотступно, и все остальное было как бы ненужным привеском.
Отец Ансельм, молчаливый и отчужденный, пришел исповедать
его, но он ничего не помнил, кроме того, что хотел сменить
духовника, и отец Ансельм ушел. Тогда Джослин встревожился и
несколько раз посылал узнать, что происходит; он боялся, что
армия прекратила работу. Но отец Безликий принес удивительную
весть:
- Они работают смирно и прилежно. Все тихо.
И Джослин понял, что великое дело по-прежнему не в людских
руках.
И тогда он спросил о Роджере.
- Он бродил по собору. Говорят, ищет чего-то. Но чего,
никто не знает.
- А она?
- Как всегда, ходит за ним следом.
- Я не об этой спрашиваю. Я о рыжеволосой. О жене
Пэнголла.
- Ее почти не видно.
"Это от стыда, - подумал Джослин. - Другой причины нет.
Она прорвала шатер, и эти люди видели ее полунагую,
растрепанную".
И тут отец Безликий заговорил снова:
- А муж ее, Пэнголл, сбежал.
Тогда голова Джослина произнесла перед отцом Безликим
проповедь о цене камня и бревен. У этой проповеди было странное
свойство: после всех блужданий она, как планета, снова и снова
возвращалась к исходной точке. В какой-то миг, посреди
проповеди, голова, истерзанная болью, погрузилась в глубокий,
здоровый сон. Пробудившись, она уже знала, где она и что
происходит вокруг. Более того, во сне она обрела новую
крепость, словно погружалась в него не для отдыха, а для
исцеления. Она обрела пылающую уверенность, в сравнении с
которой прежняя уверенность могла показаться лишь детским
упрямством. "Я должен встать", - подумал он; пошатываясь и
смеясь, он встал с постели. К нему бросился отец Безликий, но
он обеими руками оттолкнул тщедушного священника:
- Нет, нет, отец Безликий! Пустите. У меня важное дело!
И эти слова исторгли у него визгливый смех, который
прозвучал на двух высоких нотах. В этом смехе была некая
неизбежность. Он спустился с лестницы, вышел во двор, под
сентябрьское солнце, и поплелся к собору зигзагами, словно брел
через высокие хлеба. У западной двери он остановился, тяжело
дыша, овладел собой и вошел, а в голове у него пылала новая
уверенность, наполняя его мучительной радостью.
Увидев опоры, он сразу вспомнил, откуда исходило пение; и
едва он вспомнил это, звук смолк, и в голове воцарилось
каменное безмолвие. Он постоял немного, наслаждаясь тишиной,
сознавая, хоть и смутно, что все-таки он человек. Он понял, что
теперь все ничтожное и мелкое отринуто - повседневные
обязанности, молитвы, исповедь; осталось лишь его неизбежное -
единение со шпилем. Джослин увидел Роджера, который
разговаривал у лесов с кем-то из мастеровых, и побрел туда,
часто дыша. Он с наслаждением присел у опоры и прислонился к
ней спиной. Мастеровой ловко полез наверх, к свету, сиявшему в
башне, и тогда Джослин крикнул Роджеру Каменщику:
- Ты видишь, Роджер, я вернулся!
И опять каждое слово рождало в нем тяжесть, которую мог
облегчить лишь визгливый смех на двух нотах. Он услышал свой
смех и понял, что ему не подобает так смеяться, но ничего не
мог поделать, было уже поздно. Смех отзвучал, и башня поглотила
его. "Плохо, - подумал он. - Так больше нельзя". Он снова
взглянул на Роджера Каменщика, но тот уже лез вслед за
мастеровым, размеренно и тяжело взбираясь по стремянкам.
Джослин вытянул шею, запрокинул голову и проводил его взглядом
до самой квадратной трубы с правильным узором птичьих гнезд,
которая устремлялась в поднебесную высь. Он видел, как отвесно
поднимались вверх белые стены и высокие оконные проемы, куда
уже вставляли цветные стекла. В небе появилось нечто новое,
насквозь пронизанное солнцем, и Роджер Каменщик, который лез
вверх неуклюже как медведь, был обвит солнечной спиралью.
Джослин вдруг понял, что он в своей голове подгоняет мастера,
подталкивает его все выше, выше и так будет до тех пор, пока
Роджер, призвав на помощь все свое мастерство, не увенчает
шпиль огромным крестом на высоте четырехсот футов. Сияние в
каменной трубе, прикрытой шапкою облаков, ослепило его, он
опустил голову, вытер слезящиеся глаза и, моргая, уставился в
пол. Но пола словно не было. Осколки камня, щепки, стружки,
обрезки, пыль, грязь, доски, что-то похожее на обломок метлы -
весь этот хлам небрежно свалили у опор, очистив место вокруг
ямы. Это рассердило его, и с языка уже готово было сорваться
гневное восклицание: "Да где же Пэнголл!" - но тут он вспомнил,
что Пэнголл бросил ее. Потирая лоб, он сказал себе, что Пэнголл
не сможет жить без собора, в котором был заключен весь его мир.
"Он вернется, - подумал Джослин, - хотя, быть может, не раньше,
чем уйдет армия. И надо позаботиться о Гуди". Он огляделся,
почему-то надеясь увидеть ее где-нибудь поблизости. Но собор
был пуст - только пыль, солнце, пронзительный шум из каменной
трубы и отдаленное пение в капелле Пресвятой девы. "Нужно
позаботиться, чтобы она ни в чем не нуждалась", - подумал он,
но тут же забыл, зачем это нужно. С кучи мусора ему на ногу
упала веточка, и подгнившая ягода бесстыдно прильнула к
башмаку. Он с досадой отшвырнул ее и, как это теперь часто с
ним случалось, уже не мог забыть веточку с ягодой, и она
потянула за собой целую цепочку воспоминаний, тревог и
случайных сопоставлений. Он поймал себя на том, что думает о
корабле, построенном из такого же вот непросушенного дерева,
веточка в его трюме проросла зеленым листом. И тотчас перед его
глазами мелькнул шпиль, искривленный, обросший побегами и
сучьями: от ужаса он вскочил на ноги. "Надо все разузнать, -
думал он, - надо проследить, чтобы не было ни дюйма такого
дерева". Но тут он вспомнил, что шпиль еще не начат и даже
башня не готова; он сел и, моргая, стал смотреть вверх.
Отверстие, над которым строилась башня, стало меньше,
потому что часть бревен нижнего перекрытия уже легла на место.
Но посередине еще оставался широкий проем, через который наверх
поднимали камни и бревна. И все же этот поднебесный мир, где
кипела работа, был теперь как бы отделен, отгорожен бревнами и
потому казался ярче, там сплетались солнечные лучи, косолапые