Джослин стоял, удивленный, не веря своим ушам, а она
исчезла наконец в северном нефе, торопясь поспеть на крещение.
Он стоял у лесов, и его ожгла мысль, что таковы все женщины:
девять тысяч девятьсот девяносто девять раз они бывают скромны,
хоть и болтливы, и в десятитысячный изрыгнут столь чудовищное
непотребство, так грубо обнажат самое сокровенное, словно само
взбесившееся чрево обрело язык. И из всех женщин в мире это
сделала именно она - невероятная, невозможная и все же
существующая Рэчел... принуждена была сделать, потому что не
совладала со своим болтливым нутром, в неподобающем месте, в
неподобающую минуту, перед самым неподобающим человеком. Она
сорвала покровы с жизни, обнажив такие глубины, где царят ужас
и смешная нелепость - красно-желтый шут размахивает в страшном
застенке своей палкой, на которой подвешен свиной пузырь.
И он со злобой сказал деревянному шпилю, который держал в
руках:
- Наглая и бесстыдная женщина!
Шут ударил его в пах свиным пузырем, а он засмеялся
дребезжащим смехом, от которого по телу прошла судорога.
И громко воскликнул:
- Грязь! Грязь!
Он открыл глаза и услышал, как его слова гулко отдались
под сводом. И увидел Пэнголла - он стоял со своей метлой,
застывший, изумленный, у двери в дощатой перегородке. Невольно
пытаясь вложить в свои слова хоть какой-нибудь смысл и скрыть
их истинное значение, Джослин воскликнул снова:
- В соборе полно грязи! Они все загадили!
Но из северного трансепта вышли старый каменотес Мел и
главный помощник Роджера Джеан. Джеан хохотал, словно не
замечая Джослина:
- Разве это жена? Да она просто сторожиха при нем!
У Джослина кровь еще шумела в висках, он попытался
заговорить с Пэнголлом как ни в чем не бывало, но почувствовал,
что задыхается, словно бегом пробежал через весь собор.
- Как твои дела, сын мой?
Но Пэнголл глядел на него враждебно, озлобленный какими-то
своими неудачами или стычкой с мастеровыми.
- Какие там дела...
Джослин уже овладел собой и сказал почти спокойно:
- Я говорил с главным мастером. Ну как, ты помирился с
ними?
- Я? Какое там!.. Вы правду сказали, преподобный отец.
Они все загадили.
- Но тебя оставили в покое?
Пэнголл сказал угрюмо:
- Они никогда не оставят меня в покое. Я для них заместо
шута.
"Чтоб отвести беду". Губы Джослина сами собой повторили
эти слова, как ноги сами собой идут по привычному пути.
- Ничего не поделаешь. Все мы должны их терпеть.
Пэнголл, который пошел было прочь, обернулся.
- А почему вы не обратились к нам, отец? Я и мои
помощники...
- Вам этого не сделать.
Пэнголл открыл было рот, но смолчал. Он стоял, не
двигаясь, и пристально смотрел на Джослина; угол его рта
кривился, и, если бы не его преданность и благочестие, это
можно было бы принять за усмешку; а в воздухе между ними
носились невысказанные слова: "И им тоже не сделать, никому не
сделать. Из-за грязи, и воды, и непрочного настила, и высоты, и
тонких опор. Это невозможно".
- Они тяжкое испытание для всех нас, сын мой. Я признаю
это. Но мы должны терпеть. Ты же сам сказал мне как-то, что
собор - твой дом. В твоих словах была греховная гордыня, но в
то же время - верность и рвение. Пусть никогда не будет у тебя
мысли, сын мой, что тебя здесь не понимают или не ценят. Скоро
они уйдут. А у тебя, когда будет угодно Богу, родятся
сыновья... Рот Пэнголла уже не кривился.
- И храм, который им суждено хранить и оберегать, станет
неизмеримо величественней, чем ныне. Подумай сам. Посередине
вознесется к небу вот это, - он торжествующе поднял перед собой
шпиль, - и они будут рассказывать своим детям: "Это сделано во
времена нашего отца".
Пэнголл сгорбился. Метла, которую он держал на весу,
задрожала. Его взгляд застыл, оскаленные зубы сверкали.
Мгновение он стоял так, уставившись на шпиль, который в упоении
протягивал ему Джослин. Потом взглянул на настоятеля из-под
насупленных бровей.
- Неужто и вы издеваетесь надо мной?
Он повернулся, быстро заковылял прочь через южный
трансепт, дверь его царства захлопнулась, и по всему собору
отдалось эхо.
На крыше бил молот: "бам, бам, бам". Стук двери, и удары
молота, и запахи, и воспоминания, и поток невыразимых чувств -
все разом вдруг обрушилось на Джослина, и он задохнулся. Он
знал, где можно вздохнуть всей грудью, ноги, спотыкаясь, сами
понесли его туда, и он упал на колени перед алтарем, осиянным
неярким светом. Он смотрел на алтарь, жадно открыв рот.
- Я не знал...
Но чистота света оставалась недостижимой, она была как
крошечная, бесконечно далекая дверца. Джослин стоял на коленях,
мысли его кружились в бурном водовороте, и он не сразу понял,
что смотрит на плиты пола, украшенные геральдическими зверями.
А еще ближе, перед самыми глазами, стояли люди, четверо - и он
снова содрогнулся, - Роджер и Рэчел, Пэнголл и его Гуди, словно
четыре опоры средокрестия.
Потом, все еще содрогаясь, он поднял голову и увидел
потускневшее великолепие витража, а свет на алтаре раздвоился и
теперь сиял отдельно в каждом глазу.
Он прошептал:
- И Ты послал ангела Твоего, дабы он укрепил меня.
Но ангела не было; только водоворот чувств, бурлящий,
мучительный, жгучий, и ужас перед злом, которое зреет и
разрастается всю жизнь, достигая жуткого, непостижимого
могущества на полпути между рождением и старостью.
- Ты, Господи! Ты!
Два света слились в бесконечной дали, и ему захотелось
уйти. Но вместо ангела за его спиной прыгали и вопили те
четверо, и свет вновь раздвоился. А потом их осталось двое в
шатре, он и она, но теперь Джослин, захлестнутый скорбью и
негодованием, закрыл глаза и со стоном стал молить Бога о
спасении возлюбленной своей дочери.
- Укрепи ее. Господи, по великой милости Твоей и ниспошли
ей успокоение...
И тут в голове у него, как живая, забилась мысль. Она
пронзила мозг острым копьем. Только что глаза его были закрыты,
а сердце переполняла сладостная скорбь. Но теперь в душе не
осталось чувств, ничего, кроме этой мысли, которая, казалось,
пребывала там с первого дня творения. Никаких чувств, ничего,
только одна мысль, и он снова ощутил бремя своего тела. На
груди, у самого сердца, лежала тяжесть, болели руки, болела
правая щека. Открыв глаза, он понял, что судорожно прижимает к
себе шпиль и острая грань впилась ему в щеку. Он снова увидел
плиты пола, и на каждой было по два зверя - когтистые лапы
занесены для удара, змееподобные шеи переплелись. Где-то, то ли
над плитами, то ли за спиной, где являлся ангел, то ли в
беспредельности, которая была у него в голове, возникла яркая
картина: Роджер Каменщик, полуобернувшись, глядит с лесов, и
невидимые веревки притягивают его к женщине, припавшей к стене.
Это Гуди, она тоже стоит полуобернувшись и смотрит не мигая;
она чувствует, как натягиваются веревки, качает головой, ее
объемлет ужас и желание; Гуди и Роджер в шатре, который всегда
пребудет вокруг них, куда бы они ни пошли. И тогда-то всплыла
мысль, отчетливая, словно надпись поверх картины. Она была так
чудовищна, что заглушила в нем все чувства, и теперь он читал
ее с полной отрешенностью, а грань шпиля жгла ему щеку. Так
чудовищна была эта мысль и так подавила она все остальные
чувства, что ему пришлось произнести ее вслух, а перед глазами
его все стояли те двое, связанные меж собой.
- Она удержит его здесь.
Он встал с колен, не глядя на свет алтаря, и медленно
пошел к опорам сквозь оглушительную тишину. Он приблизился к
столику, где распластался макет, и втиснул шпиль в квадратное
гнездо. Потом он вышел из собора и побрел к дому. Он с
любопытством поглядывал на свои руки и сосредоточенно кивал.
Лишь поздно ночью чувства вернулись к нему; и тогда он снова
упал на колени, и слезы хлынули из глаз. И тут наконец явился
ангел, который согрел ему душу, и он немного утешился и уже мог
переносить эту картину и эту чудовищную мысль. Ангел не
оставлял его, и он сказал, засыпая:
- Ты нужна мне. И только сегодня я по-настоящему понял
зачем. Прости меня!
Ангел согревал его.
Но словно для того, чтобы он не забывал о смирении,
диаволу была дана власть терзать его всю ночь нелепым и
беспросветным кошмаром. Джослину снилось, будто он лежит
навзничь в своей постели, а потом он лежал навзничь в болоте,
распятый, и руки его были трансептами, и Пэнголлово царство
прилепилось у него под левым боком. Приходили люди, мучили его,
осыпали насмешками: Рэчел, Роджер, Пэнголл, и все они знали,
что у собора нет и не может быть шпиля. А сам диавол, который
налетел с запада, облаченный в сверкающую шерсть, стоял над
нефом и терзал его так, что он корчился в теплом болоте и
громко кричал. Он проснулся в темноте, исполненный омерзения.
Взяв бич, он нанес себе семь жестоких ударов по спине, которую
недавно согревал лучезарный ангел, по удару за каждого беса. А
потом уснул крепко, без сновидений.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
С тех пор Джослин ревностно принялся за труды. Натянув
кожаные ноговицы, он объезжал по глубокой грязи окрестные
церкви, проверял своих викариев, произносил проповеди перед
изможденными прихожанами. Он проповедовал и в городских
церквах, где состоял архидиаконом. В соборе святого Фомы, вещая
с высот трифория, над серединой нефа, где полукружьем стояли
люди, поднявши кверху лица, он вдруг поймал себя на том, что
исступленно говорит о шпиле и постукивает кулаком по каменному
пюпитру. Но люди стонали и били себя в грудь не от его слов, а
потому, что он говорил с таким исступлением, и еще потому, что
стояла пора дождей, наводнений, голода и смерти. Поутру ветер
разогнал дождевые тучи, и когда Джослин вернулся в собор, то
мог наконец снова окинуть взглядом весь храм. Но теперь это
было самое обыкновенное здание - столько-то футов в длину,
ширину и высоту, лишенное блеска и величия. Джослин взглянул в
холодное небо, но там ничего не было. Он пошел к себе и стал
смотреть в узкое оконце, потому что в оконной раме стены собора
иногда обретали особую четкость и значительность. как на
картине. Но теперь перед ним был просто огромный сарай. И к
тому же собор как будто стал ниже, хотя Джослин знал, что ему
это только кажется. У канавы, под стеною, земля, поросшая
жесткой травой, вспучилась от сырости, словно камень выдавливал
землю, и теперь он ощущал не столько величие славы божией,
сколько тяжесть громады, сложенной людскими руками. А видение
шпиля стало далеким, как сон, запомнившийся с детства. И тогда
он думал о старом Ансельме, с которым было связано его детство,
в голове всплывала мысль: у кого же он теперь будет
исповедоваться. Но он с досадой встряхнулся и сказал в пустоту
сквозь стиснутые зубы:
- Я творю волю моего Небесного Отца.
В эти дни он оставил без ответа еще одно письмо леди
Элисон. И все же ветер принес перемены. Он разогнал тучи и,
задувая в открытые двери, очистил собор от вони. Полые воды
понемногу спадали, оставляя гниль и разрушение повсюду, кроме
троп, которые уже подсыхали, и мощеных дорог, где могли
проехать повозки. Теперь, подходя к западной двери, он видел,
что каменные головы присмирели, замерли и ждут, напряженно
разинув рты, что будет дальше. Он останавливался и раздумывал о
том, с каким тщанием и вдохновенностью могучие строители