света. Страшна освещенная церковь ночью, с мертвым телом и без души лю-
дей!
Возвыся голос, он начал петь на разные голоса, желая заглушить остат-
ки боязни. Но через каждую минуту обращал глаза свои на гроб, как будто
бы задавая невольный вопрос: "Что, если подымется, если встанет она?"
Но гроб не шелохнулся. Хоть бы какой-нибудь звук, какое-нибудь живое
существо, даже сверчок отозвался в углу! Чуть только слышался легкий
треск какой-нибудь отдаленной свечки или слабый, слегка хлопнувший звук
восковой капли, падавшей на пол.
"Ну, если подымется?.."
Она приподняла голову...
Он дико взглянул и протер глаза. Но она точно уже не лежит, а сидит в
своем гробе. Он отвел глаза свои и опять с ужасом обратил на гроб. Она
встала... идет по церкви с закрытыми глазами, беспрестанно расправляя
руки, как бы желая поймать кого-нибудь.
Она идет прямо к нему. В страхе очертил он около себя круг. С усилием
начал читать молитвы и произносить заклинания, которым научил его один
монах, видевший всю жизнь свою ведьм и нечистых духов.
Она стала почти на самой черте; но видно было, что не имела сил пе-
реступить ее, и вся посинела, как человек, уже несколько дней умерший.
Хома не имел духа взглянуть на нее. Она была страшна. Она ударила зубами
в зубы и открыла мертвые глаза свои. Но, не видя ничего, с бешенством -
что выразило ее задрожавшее лицо - обратилась в другую сторону и, расп-
ростерши руки, обхватывала ими каждый столп и угол, стараясь поймать Хо-
му. Наконец остановилась, погрозив пальцем, и легла в свой гроб.
Философ все еще не мог прийти в себя и со страхом поглядывал на это
тесное жилище ведьмы. Наконец гроб вдруг сорвался с своего места и со
свистом начал летать по всей церкви, крестя во всех направлениях воздух.
Философ видел его почти над головою, но вместе с тем видел, что он не
мог зацепить круга, им очерченного, и усилил свои заклинания. Гроб гря-
нулся на средине церкви и остался неподвижным. Труп опять поднялся из
него, синий, позеленевший. Но в то время послышался отдаленный крик пе-
туха. Труп опустился в гроб и захлопнулся гробовою крышкою.
Сердце у философа билось, и пот катился градом; но, ободренный пе-
тушьим крюком, он дочитывал быстрее листы, которые должен был прочесть
прежде. При первой заре пришли сменить его дьячок и седой Явтух, который
на тот раз отправлял должность церковного старосты.
Пришедши на отдаленный ночлег, философ долго не мог заснуть, но уста-
лость одолела, и он проспал до обеда. Когда он проснулся, все ночное со-
бытие казалось ему происходившим во сне. Ему дали для подкрепления сил
кварту горелки. За обедом он скоро развязался, присовокупил кое к чему
замечания и съел почти один довольно старого поросенка; но, однако же, о
своем событии в церкви он не решался говорить по какому-то безотчетному
для него самого чувству и на вопросы любопытных отвечал: "Да, были вся-
кие чудеса". Философ был одним из числа тех людей, которых если накор-
мят, то у них пробуждается необыкновенная филантропия. Он, лежа с своей
трубкой в зубах, глядел на всех необыкновенно сладкими глазами и беспре-
рывно поплевывал в сторону.
После обеда философ был совершенно в духе. Он успел обходить все се-
ление, перезнакомиться почти со всеми; из двух хат его даже выгнали; од-
на смазливая молодка хватила его порядочно лопатой по спине, когда он
вздумал было пощупать и полюбопытствовать, из какой материи у нее была
сорочка и плахта. Но чем более время близилось к вечеру, тем задумчивее
становился философ. За час до ужина вся почти дворня собиралась играть в
кашу или в крагли - род кеглей, где вместо шаров употребляются длинные
палки, и выигравший имел право проезжаться на другом верхом. Эта игра
становилась очень интересною для зрителей: часто погонщик, широкий, как
блин, влезал верхом на свиного пастуха, тщедушного, низенького, всего
состоявшего из морщин. В другой раз погонщик подставлял свою спину, и
Дорош, вскочивши на нее, всегда говорил: "Экой здоровый бык!" У порога
кухни сидели те, которые были посолиднее. Они глядели чрезвычайно
сурьезно, куря люльки, даже и тогда, когда молодежь от души смеялась ка-
кому-нибудь острому слову погонщика или Спирида. Хома напрасно старался
вмешаться в эту игру: какая-то темная мысль, как гвоздь, сидела в его
голове. За вечерей сколько ни старался он развеселить себя, но страх за-
горался в нем вместе с тьмою, распростиравшеюся по небу.
- А ну, пора нам, пан бурсак! - сказал ему знакомый седой козак, по-
дымаясь с места вместе с Дорошем. - Пойдем на работу.
Хому опять таким же самым образом отвели в церковь; опять оставили
его одного и заперли за ним дверь. Как только он остался один, робость
начала внедряться снова в его грудь. Он опять увидел темные образа,
блестящие рамы и знакомый черный гроб, стоявший в угрожающей тишине и
неподвижности среди церкви.
- Что же, - произнес он, - теперь ведь мне не в диковинку это диво.
Оно с первого разу только страшно. Да! оно только с первого разу немного
страшно, а там оно уже не страшно; оно уже совсем не страшно.
Он поспешно стал на крылос, очертил около себя круг, произнес нес-
колько заклинаний и начал читать громко, решаясь не подымать с книги
своих глаз и не обращать внимания ни на что. Уже около часу читал он и
начинал несколько уставать и покашливать. Он вынул из кармена рожок и,
прежде нежели поднес табак к носу, робко повел глазами на гроб. Сердце
его захолонуло.
Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мертвые, по-
зеленевшие глаза. Бурсак содрогнулся, и холод чувствительно пробежал по
всем его жилам. Потупив очи в книгу, стал он читать громче свои молитвы
и заклятья и слышал, как труп опять ударил зубами и замахал руками, же-
лая схватить его. Но, покосивши слегка одним глазом, увидел он, что труп
не там ловил его, где стоял он, и, как видно, не мог видеть его. Глухо
стала ворчать она и начала выговаривать мертвыми устами страшные слова;
хрипло всхлипывали они, как клокотанье кипящей смолы. Что значили они,
того не мог бы сказать он, но что-то страшное в них заключалось. Философ
в страхе понял, что она творила заклинания.
Ветер пошел по церкви от слов, и послышался шум, как бы от множества
летящих крыл. Он слышал, как бились крыльями в стекла церковных окон и в
железные рамы, как царапали с визгом когтями по железу и как несметная
сила громила в двери и хотела вломиться. Сильно у него билось во все
время сердце; зажмурив глаза, вс° читал он заклятья и молитвы. Наконец
вдруг что-то засвистало вдали: это был отдаленный крик петуха. Изнурен-
ный философ остановился и отдохнул духом.
Вошедшие сменить философа нашли его едва жива. Он оперся спиною в
стену и, выпучив глаза, глядел неподвижно на толкавших его козаков. Его
почти вывели и должны были поддерживать во всю дорогу. Пришедши на панс-
кий двор, он встряхнулся и велел себе подать кварту горелки. Выпивши ее,
он пригладил на голове своей волосы и сказал:
- Много на свете всякой дряни водится! А страхи такие случаются - н
у... - При этом философ махнул рукою.
Собравшийся возле него кружок потупил голову, услышав такие слова.
Даже небольшой мальчишка, которого вся дворня почитала вправе уполномо-
чивать вместо себя, когда дело шло к тому, чтобы чистить конюшню или
таскать воду, даже этот бедный мальчишка тоже разинул рот.
В это время проходила мимо еще не совсем пожилая бабенка в плотно об-
тянутой запаске, выказывавшей ее круглый и крепкий стан, помощница ста-
рой кухарки, кокетка страшная, которая всегда находила что-нибудь приш-
пилить к своему очипку: или кусок ленточки, или гвоздику, или даже бу-
мажку, если не было чего-нибудь другого.
- Здравствуй, Хома! - сказала она, увидев философа. - Ай-ай-ай! что
это с тобою? - вскричала она, всплеснув руками.
- Как что, глупая баба?
- Ах, боже мой! Да ты весь поседел!
- Эге-ге! Да она правду говорит! - произнес Спирид, всматриваясь в
него пристально. - Ты точно поседел, как наш старый Явтух.
Философ, услышавши это, побежал опрометью в кухню, где он заметил
прилепленный к стене, обпачканный мухами треугольный кусок зеркала, пе-
ред которым были натыканы незабудки, барвинки и даже гирлянда из наги-
док, показывавшие назначение его для туалета щеголеватой кокетки. Он с
ужасом увидел истину их слов: половина волос его, точно, побелела.
Повесил голову Хома Брут и предался размышлению.
- Пойду к пану, - сказал он наконец, - расскажу ему все и объясню.
что больше не хочу читать. Пусть отправляет меня сей же час в Киев.
В таких мыслях направил он путь свой к крыльцу панского дома.
Сотник сидел почти неподвижен в своей светлице; та же самая безнадеж-
ная печаль, какую он встретил прежде на его лице, сохранялась в нем и
доныне. Щеки его опали только гораздо более прежнего. Заметно было, что
он очень мало употреблял пищи или, может быть, даже вовсе не касался ее.
Необыкновенная бледность придавала ему какую-то каменную неподвижность.
- Здравствуй, небоже, - произнес он, увидев Хому, остановившегося с
шапкою в руках у дверей. - Что, как идет у тебя? Все благополучно?
- Благополучно-то благополучно. Такая чертовщина водится, что прямо
бери шапку, да и улепетывай, куда ноги несут.
- Как так?
- Да ваша, пан, дочка... По здравому рассуждению, она, конечно, есть
панского роду; в том никто не станет прекословить, только не во гнев
будь сказано, успокой бог ее душу...
- Что же дочка?
- Припустила к себе сатану. Такие страхи задает, что никакое Писание
не учитывается.
- Читай, читай! Она недаром призвала тебя. Она заботилась, голубонька
моя, о душе своей и хотела молитвами изгнать всякое дурное помышление.
- Власть ваша, пан: ей-богу, невмоготу!
- Читай, читай! - продолжал тем же увещательным голосом сотник. - Те-
бе одна ночь теперь осталась. Ты сделаешь христианское дело, и я награжу
тебя.
- Да какие бы ни были награды... Как ты себе хочь, пан, а я не буду
читать! - произнес Хома решительно.
- Слушай, философ! - сказал сотник, и голос его сделался крепок и
грозен, - я не люблю этих выдумок. Ты можешь это делать в вашей бурсе. А
у меня не так: я уже как отдеру, так не то что ректор. Знаешь ли ты, что
такое хорошие кожаные канчуки?
- Как не знать! - сказал философ, понизив голос. - Всякому известно,
что такое кожаные канчуки: при большом количестве вещь нестерпимая.
- Да. Только ты не знаешь еще, как хлопцы мои умеют парить! - сказал
сотник грозно, подымаясь на ноги, и лицо его приняло повелительное и
свирепое выражение, обнаружившее весь необузданный его характер, усып-
ленный только на время горестью. - У меня прежде выпарят, потом вспрыс-
нут горелкою, а после опять. Ступай, ступай! исправляй свое дело! Не
исправишь - не встанешь; а исправишь - тысяча червонных!
"Ого-го! да это хват! - подумал философ, выходя. - С этим нечего шу-
тить. Стой, стой, приятель: я так навострю лыжи, что ты с своими собака-
ми не угонишься за мною".
И Хома положил непременно бежать. Он выжидал только послеобеденного
часу, когда вся дворня имела обыкновение забираться в сено под сараями
и, открывши рот, испускать такой храп и свист, что панское подворье де-
лалось похожим на фабрику. Это время наконец настало. Даже и Явтух заж-
мурил глаза, растянувшись перед солнцем. Философ со страхом и дрожью
отправился потихоньку в панский сад, откуда, ему казалось, удобнее и не-
заметнее было бежать в поле. Этот сад, по обыкновению, был страшно запу-
щен и, стало быть, чрезвычайно способствовал всякому тайному предприя-
тию. Выключая только одной дорожки, протоптанной по хозяйственной надоб-
ности, все прочее было скрыто густо разросшимися вишнями, бузиною, лопу-